Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Часть вторая Взрослюги 1 страница



II

 

Из госпиталя месье Жан вышел похудевшим и побледневшим. Дело его решили закрыть. Собранные против него факты могли быть истолкованы по-разному. Не хватало перспективы. Чтобы понять, как надо думать, следовало немножко выждать: все прояснится, войдет в рамки. Пока же месье Жана-Мариуса вежливо, но твердо демобилизовали: побаловался, и будет, война кончается. В общем, все как-то утрясалось. Жизнь налаживалась. Уже шли первые американские фильмы, власти обещали показать наконец «Унесенных ветром» с Кларком Гейблом и Вивиан Ли. У всех на слуху были имена новых звезд: Лорен Бэколл, Грир Гарсон, Хамфри Богарт. Возвращались не слишком замученные бывшие пленные. Повеяло свободой, на черном рынке появилось все, что хочешь. Отца посмертно наградили медалью Сопротивления с розеткой, префект приколол мне ее на грудь на площади Гамбетта. Он говорил растроганным простуженным голосом от имени временной Республики[1]. Сказал, что Франция берет меня на попечение, потому что таков ее долг перед моим отцом. Кто отдает долги, становится богаче. Государство даст мне бесплатное среднее образование и профессию. «Будь же достоин своего отца!» Он ободряюще обнял меня, но я и так не трусил — с другом ничего не страшно, а моя собака Роксана присутствовала на празднестве, смирно сидела рядом с месье Жаном, хотя, на свое счастье, и не понимала, что происходит. На другой день нас с ней посадили в поезд и отправили в Париж. Месье Жан пришел проводить нас. Мне прицепили на руку повязку-триколор и дали билет в вагон третьего класса. Отныне я «воспитанник нации», — объяснил месье Жан. В Париже на Восточном вокзале меня должны встретить официальные представители, которым поручено заняться мной. Все организовано, все учтено. Я не один, у меня будут друзья. Я вырасту, выучусь и стану таким, как мой отец, сказал он, сморкаясь. Теперь он нарядился в приличный серый плащ, но вид все равно был дурацкий.

— Спасибо вам за все, — сказал я и повторил: — Не беспокойтесь — я не пропаду.

Он достал из кармана блокнотик и протянул мне:

— Я записал тут свой адрес. Если понадобится помощь, только дай знать.

— Непременно, — вежливо обещал я и взял блокнотик.

Месье Жан просиял.

— Скажу тебе по секрету, — сказал он. — Я буду баллотироваться на выборах. Попросили товарищи… Я не имею права отказаться. Сопротивление объединило страну, и мы должны во что бы то ни стало сохранить это единство…

— Держите меня в курсе, — сказал я.

Поезд тронулся. Месье Жан махал мне рукой.

— Смотри не потеряй мой адрес! — крикнул он. Блокнотик — вот он. Я высунулся и что есть силы швырнул его, целясь в месье Жана. Но промазал. Зато успел увидеть, как у него вытягивается от удивления лицо и медленно опускается рука. Таким тоже он остался в моей памяти: растерянная, быстро удаляющаяся фигурка на перроне, точка в пространстве, еще одна зарубка, дорожный столбик, чья судьба — все время оставаться позади.

 

III

 

На Восточном вокзале нас встретили девушка и молодой человек, вид у них был крайне озабоченный, и на меня они смотрели недоверчиво, как на опасный предмет, который, того гляди, взорвется, только тронь. Молодой человек держал в руках список.

— Вы малолетний Люк Мартен? — умоляющим тоном спросил он. — Правильно?

— Точно, — успокоил его я. — А это Роксана.

— Как вы сказали, Роксана?

Он в панике уткнулся в список, а тщательно изучив его, поднял голову и с ужасом сказал:

— Так я и знал, этого имени в списке нет. Опять какая-то ошибка.

— Проверьте еще раз, Марсель, — жалобно попросила девушка. — Боже мой, какая неразбериха! В прошлый раз они прислали нам как воспитанника нации сорокапятилетнего детину, который ни слова не знал по-французски и ломился в приют вместе с другими сиротами. Все время что-то не так. Но не расстраивайся, дружочек, — это она уже обращалась ко мне. — Раз мы с тобой, все будет хорошо. Боже мой, теперь они нам еще и собак будут присылать?

— Ничего не понимаю, — возмущался молодой человек. — Или это штучки «Жертв фашизма», чтобы доказать министру, что и у нас вечно все путают? Роксана, говорите? Вы уверены? Тут у меня есть Россар Эжен, пятнадцати лет. Может, это он?

— Да хватит, Марсель, вы же видите — это собака, — раздраженно сказала девушка.

— Иногда у них такие ошибки бывают, что я уж не знаю, что и думать, — сказал ее напарник.

— Боже мой, мы стоим на перроне и разглагольствуем, а мальчик еще не ел! Ладно, Марсель, все уладится. Вот увидишь, дружочек, все будет хорошо, раз ты с нами.

Но молодой человек делался все мрачнее. Вдруг он побелел как полотно и вынужден был сесть на мой чемодан.

— Мне пришла в голову жуткая мысль, — сказал он.

— Боже мой, что еще? — ужаснулась девушка.

— Это первая группа, которую мы принимаем после реорганизации, — сдавленным голосом проговорил он. — На этой неделе прибудут еще триста новых воспитанников. Что, если произошла ошибка — а так оно, видимо, и есть — и мы получим вместо них триста собак?

— Боже мой!

— Куда мы всех их денем?

Минуту оба молчали, потом молодой человек взвился:

— Я сейчас же свяжусь с оргкомитетом. Дело пахнет саботажем. Тут, не иначе, замешана политика. Надо срочно принимать меры, пока пресса не пронюхала об этой истории. Отведите мальчика в главный приемник, а я приду попозже.

И почесал к метро.

— Боже мой, — опять запричитала девушка, — кто их знает, что они придумают! Хотя кругом такой бардак, что лишние триста собак ничего не изменят. Пошли, малыш, нам на метро до Оперы. А по дороге я покажу тебе достопримечательности. В главном приемнике для вас устраивают торжество с банкетом. С утра там собралось уже семнадцать воспитанников. Боже мой, я потеряла билетики! У тебя нет билетиков? Значит, придется встать в очередь. Ну и времена наступили — за что ни возьмись, все начинается прекрасно, а кончается очередью. Ладно, давай лучше возьмем такси. Вообще я учусь на преподавателя английского, но стараюсь еще делать что-нибудь полезное, работаю вот в социальной службе. Отца и брата расстреляли немцы.

— А где тут можно пописать? — спросил я.

— Ох ты боже мой, понятия не имею, — охнула девушка и от огорчения забыла про достопримечательности. Не глядя друг на друга, мы доехали до Оперы, вышли из такси, и я пошел следом за девушкой в этот самый главный приемник — мне было любопытно, что это за штука такая: может, и ничего. Приемник находился в бывшем магазине фирмы «Крайслер». В его огромной витрине красовались два скрещенных флага, причем один висел вверх ногами. Над вывеской «Крайслер» натянули транспарант с надписью: «Министерство по делам пленных и депортированных». Тут же рядом, у самой двери, — изящная черная, с золотыми буквами, табличка: «Дамское белье, эластичные корсеты Бебе-Делис».

— Нам сюда, — сказала девушка.

Внутри стояли стенды с фотографиями: зверства нацистов, горы голых трупов. Из громкоговорителя тонкой струйкой лилась классическая музыка. Сновали в разные стороны организаторы обоего пола со списками в руках, сталкивались лбами, на ходу бормотали извинения; вовсю стрекотали пишущие машинки. Все куда-то звонили. Посреди ковровой дорожки сбились в кучку юные сироты, окруженные толпой элегантно одетых людей. Время от времени на ребят направляли прожекторы и объективы кинокамер. У каждого и каждой из сирот были трехцветная повязка на рукаве и чемоданчик в руках. А выражения лиц — от пугливого восторга до скотского отупения. На полу спутанные провода, о которые все спотыкаются, на конце клубка — шустрый молодой человек с микрофоном в руке. Я заметил среди воспитанников нации рыжего веснушчатого парнишку чуть постарше меня, который явно чувствовал себя как рыба в воде. Проходя мимо, он улыбнулся, подмигнул и принялся насвистывать «Лили Марлен». Но познакомиться с ним я не успел — опекавшая меня девушка крепко сжала мою руку — видно, чтобы я не вздумал улизнуть, — и потащила за собой. Я потащил Роксану, и так, втроем, мы пробрались сквозь толпу к стеклянной двери с надписью «Продажа» и вошли. Там сидел за письменным столом и желчным голосом говорил по телефону нервный бледный дядька со страдальческой и злой миной, которая в сочетании с вымученной улыбкой выглядела прямо-таки зловеще. В петлице у него вместо орденской ленточки был вдет кусок колючей проволоки.

— Нет, представляешь, они мне теперь собак присылают! С какой стати? Да просто так, чтобы позлить. Только что позвонили из министерства. Вот-вот прибудет свора в триста псов. Будьте готовы. Прыг-скок, тра-ля-ля! Да я не психую, дружище, здоровье не позволяет. Не на того напали — я кремень. Начхать мне на все эти выкрутасы. Со мной и немцы не сладили, не то что какие-то там триста шавок! Прыг-скок, тра-ля-ля! Да ничего, просто пою. Кремень! Собаки так собаки. Валяйте — всех размещу! Где? Плевое дело — завтра с утра освобожу под них отель «Ритц»! Да говорю тебе: я аб-со-лютно спокоен! Никакая не ошибка! Они уже едут! Ясно, что все это подстроено. Довести меня хотят! А мне что — пожалуйста, присылайте. Прыг-скок, тра-ля-ля! Да я кремень! Но только так им и скажи: я терпеть не стану! Хотят войны — они ее получат! Пусть я пойду ко дну, но напоследок задам жару: выше флаг, огонь из всех орудий! Никому не поздоровится! Так своему министру и скажи.

Он бросил трубку.

— Боже мой! — сказала девушка.

— О! О! — воскликнул господин. — А вот и собачка! Началось!

Он встал из-за стола и семенящим шагом, потирая руки, направился к Роксане. Волосы у него еще не успели отрасти, бескровное лицо подергивалось в нервном тике. Роксана залаяла на дядьку и чуть его не укусила, я подхватил ее и изо всех сил прижал к себе.

— Месье Ру, — поспешно вмешалась девушка, — успокойтесь, прошу вас! Не то у вас опять начнется приступ. Знакомьтесь, это Люк Мартен. Его прислали из везьерской ячейки.

Месье Ру с трудом овладел собой, провел рукой по лицу, как бы сгоняя тик, и повернулся ко мне.

— Прошу прошения, малыш, — сказал он, положил руку мне на плечо и машинально пожал — костлявые пальцы так и впились мне в кожу. — Не очень устал в дороге? Ну-ну, теперь ты под нашей опекой. Все позади, ты в тихой гавани, теперь у тебя начнется новая жизнь. И знай, больше ничего дурного не случится. Мы не заменим тебе семью, но постараемся вырастить честным гражданином. Возможно, найдутся приличные люди, которые захотят усыновить тебя, — такие случаи бывали, правда, двое-трое паршивцев обокрали своих благодетелей и смылись. Надеюсь, ты не такой, но как знать, кто попадется, хоть мы, конечно, и стараемся навести справки о семье в полиции.

Вдруг он осекся, и лицо его судорожно задергалось.

— Где, спрашивается, можно достать диетический хлеб? Я диабетик. Не знаешь? Ну ничего, мы этих сволочей… Как-нибудь на досуге я расскажу тебе в деталях, как тут у меня все функционирует. Нас незаслуженно ругают. Взгляни, например, на эту таблицу и увидишь: мы только-только начали работать, а уже приняли и устроили четыреста пятьдесят сирот. Вот что мы сумели сделать при самых скудных средствах. А в ближайшее время надеемся еще улучшить результаты. Это не так легко — местные ячейки в провинции обычно не стремятся присылать нам своих сирот, а предпочитают разбираться самостоятельно. Мы настойчиво боремся с этой тенденцией, которая в немалой мере способствует увеличению детской преступности…

Его опять перекосило.

— О чем это я говорил? Ах да… Надеюсь, когда ты вырастешь, мой мальчик, то вспомнишь обо всем, что сделала для тебя страна, и отплатишь ей за это. А лучший способ служить своей родине — это, запомни мои слова, быть честным, порядочным, скромным, трудолюбивым, дисциплинированным человеком и уметь при этом заработать на кусок хлеба для своей семьи. Ха-ха-ха! Я знаю, что говорю, — сам получаю четырнадцать тысяч франков в месяц… трое детей… и при нынешних-то ценах на масло… Настоящее скотство! Ну, ничего, мы этих сволочей…

И снова жуткие гримасы — сроду таких не видал!

— Месье Ру!

— Да-да, действительно, конечно, прошу прощения… Итак, о деле. Очень скоро прибудет министр, скажет несколько слов. Главное, не разговаривай с ним, это его бесит. Спросит о чем-нибудь — дай ему ответить самому. Алло… да… Нет, ни в коем случае! Эти гостиницы зарезервированы для жертв политических репрессий, а не для жертв фашизма. Как это — какая разница! Это разные организации. Жертвам фашизма положено двенадцать бесплатных мест в кино на неделю, и все.

Он проглотил какую-то таблетку, снова задергался да еще и принялся грызть ногти.

— Боже мой, месье Ру, вам нужно отдохнуть! — сказала девушка.

Месье Ру бросил на меня злобный взгляд:

— Вы его накормили?

— О боже, я совсем забыла!

— Ну и ладно, — злорадно фыркнул месье Ру, — все равно ничего уже не осталось. Саранча смела все подчистую. Уму непостижимо, сколько еды помещается в такого вот маленького человечка. Уж я-то знаю, у меня их трое…

Лицо его страшно задергалось.

— Ладно, отведите его ко всем остальным. Я ухожу — с минуты на минуту прибудет министр, а я его ненавижу. Алло, алло! Нет, мой дорогой, я не могу разместить сегодня вечером еще две тысячи человек, у нас все переполнено.

Я вернулся в зал. Там уже собралась целая толпа, и все мы были окружены сочувственным вниманием. Роксана удостоилась особых похвал, после того как я рассказал, что она партизанила вместе с моим отцом, а когда его убили, пробежала сто километров и вернулась ко мне на ферму. Рыжий мальчишка, которого я заметил, еще когда входил, заинтересованно слушал, а потом спросил:

— Ты часто сюда приходишь?

— Как это?

— Первый раз, что ли?

Я опять не понял.

— Ну, я уже шестой раз. Надо просто нацепить трехцветную повязку и затесаться в толпу — никто ничего не спросит, проходи, пожалуйста. Только напусти на себя скорбный вид. Это придумал мой отец, Вандерпут. Получил хорошие вещи — и сваливай себе преспокойно. Я так уже добыл шесть новеньких костюмов, дюжину свитеров, шесть пар ботинок натуральной кожи, несколько одеял… плохо ли! Тебя как звать?

— Люк Мартен.

— Я — Вандерпут. Леонс. А это мой отец, Вандерпут..

— Гюстав, — произнес у меня над ухом простуженный голос. — Вандерпут Гюстав. Очень рад знакомству, юноша.

Я посмотрел на него. Из репродуктора лилась итальянская оперная музыка. Нас толкали со всех сторон, множество голосов сливалось в невнятный гул. Вандерпут стоял прямо передо мной в сдвинутом на затылок картузе, заложив руки в карманы и выпятив круглый животик, обтянутый жилеткой, уголки которой оттопыривались, как собачьи уши. Сморщенный, в красных прожилках небольшой нос утопал в пышных, с табачными подпалинами, усах, точно гриб во мху. Гнусавый голос с натугой пробивался наружу. Две глубокие складки спускались от носа к по-детски маленькому и круглому рту — этому человеку явно перевалило за шестьдесят. Выцветшие, видимо, с возрастом голубые бегающие глазки смотрели во все стороны сразу, поймать и удержать их взгляд было невозможно, он постоянно отводил его и вертел головой. Вандерпут сразу внушил мне глубокую симпатию: таким старым, да еще и таким уродливым и грязным, решил я, может быть только жертва какой-нибудь ужасной несправедливости, вроде той, что свалилась на меня.

— Вандерпут, Гюстав, — повторил он, упорно глядя в сторону. — Сейчас, юноша, вы станете свидетелем волнующей церемонии. Лично я волновался уже пять раз, а сегодня, может, и всплакну — ведь придет сам министр. Понимаете, юноша, когда видишь, как свято чтут твою память, чувствуешь, что все-таки прожил жизнь не зря. И что ты был настоящим человеком.

Он вытащил из кармана большой клетчатый платок.

— Не плачьте, папочка, — сказал Вандерпут-младший.

— Да я еще не плачу, Леоне, — ответил старик. — Пока просто сморкаюсь — проверяю, все ли под рукой. Ваш отец, юноша, наверное, был в партизанах?

— Да.

— В каких местах?

— В Везьере.

— В Везьере! — тоном знатока отозвался старик. — Знатный отряд! И… вашего отца убили?

— Да. Пулей в глаз. За два дня до прихода союзников.

Старик тактично покачал головой и прищелкнул языком. Его беспокойные глазки остановились на Роксане.

— Ваша собачка?

— Да.

— А знаете, — как-то дурашливо продолжал старик, — собачку взять с собой вам не позволят. Отберут собачку. Пойдет на мех. Правда, Леонс?

— Это уж будь уверен, — подтвердил Вандерпут-младший.

— Да вот вчера один юноша приехал откуда-то с песиком. С таким… ну… подскажи, Леонс, как называется порода?

— Пудель?

— Вот-вот, конечно пудель. Его отняли. А паренек так плакал. Я и пошел сегодня посмотреть, что сделали с собачкой. Не хочу вас, юноша, пугать, но песик…

— Сдох, — отчеканил младший Вандерпут. — Ему подсыпали толченого стекла. Мучительная смерть. А шкурку продали на черном рынке. За пятьдесят пять франков.

— У меня прямо-таки чуть сердце не разорвалось, — сказал старый Вандерпут и снова потянул из кармана платок. — Я так разволновался, что пришлось прилечь и выпить лекарственного чая…

— Липового, — уточнил Вандерпут-сын.

— Так доктор прописал. У меня очень слабое сердце. Это у нас в роду. Мне нельзя волноваться. Вот и теперь… как подумаю, что и вашу собачку навсегда заберут…

— Не плачьте, папочка, — опять сказал сынок.

— Не могу удержаться… Это у нас в роду…

Он старательно вытер глаза. Я огляделся. В зале собралось так много народу, что вполне можно было незаметно пробраться к двери. Люди разговаривали, многие рассматривали страшные фотографии на стенах — видимо, искали на них своих родственников. Я подхватил Роксану.

— Что это вы делаете, юноша? — проблеял старый Вандерпут.

— Смываюсь отсюда.

— Погодите, не сейчас, — шепнул он. — Дождитесь раздачи подарков. Каждый тысяч на тридцать потянет. Такой кусочек пропустить — просто преступление. А потом пошли с нами. Леонс уже наловчился — смотрите и делайте, как он. Положитесь на меня. Впрочем, вот и министр.

Вандерпут почтительно снял картуз. Народ зашевелился — в зал вошел министр. Он был молод, вид имел решительный — такой обычно принимают те, кто не способен изобразить на лице что-нибудь более осмысленное. «Какой энергичный!» — произнес женский голос. Министр пружинисто рванулся вперед и с маху отдавил ноги какой-то важной особе из своего окружения. «У, черт!» — отчетливо и громко вскрикнула особа. Произошел конфуз и легкое замешательство, но все быстро улеглось, почти не нарушив торжественности момента. Министр останавливался перед каждым воспитанником нации и задавал какой-нибудь вопрос, на который сам же себе отвечал, нас слепили лучи прожекторов, одна сиротка чуть все не испортила — вдруг завопила «мама!», корреспондент центрального радио с бодренькой улыбкой совал всем под нос микрофон, будто кружку для пожертвований. И все же не обошлось без инцидента, который журналисты на другой день назвали «политической провокацией». Среди нас был мальчишка лет десяти, самый младший из всех национальных подопечных, совершенно оробевший в такой обстановке. Кто-то сунул ему в руки кусок торта, так что его растерянная мордашка перепачкалась кремом. Растрепанные волосы торчали во все стороны, голова походила на маленькую испуганную зверушку. Само собой, министр, организаторы, кино- и радиохроникеры тут же смекнули, как кстати придется этот мальчонка, пока он не успел слизнуть весь крем, и набросились на него всем скопом. Тут-то и состоялся диалог, который я никогда не забуду и который воспроизвожу тут дословно, для любителей документальных фактов.

 

Министр (отеческим тоном, погладив мальчика по вихрастой голове). Ну что, вкусный торт?

 

Все смеются, все в восторге, растроганы, некоторые чуть не плачут.

 

Мальчонка (испуганно, говорит по-заученному).  Ленорман, Мишель.

 

Все хохочут, самые чуткие — не так громко, смутно понимая, что в общем-то ничего смешного нет.

 

Министр (снисходительно). И откуда же ты?

Мальчонка . Из Ла-Виллет.

Министр (переходя к теме дня). А младшие братишки и сестренки у тебя есть?

Мальчонка (очень твердо). Нет. Только отец.

 

Все ахают, по залу пробегает ропот. Пахнет скандалом. Министр резко выпрямляется и отстраняется от мальчика, только что руки после него не вытирает. Вид у него оскорбленный, как будто организаторы здорово его подвели.

 

Министр (оглядывая окружающих с откровенной угрозой). И твой отец тут?

Мальчонка (с гордостью). Он в тюряге.

 

Все снова ахают, повисает молчание. Малыш стирает крем рукавом и снова вгрызается в торт.

 

Мальчонка (с полным ртом). Ему впаяли десять лет за сотрудничество с фрицами.

 

 

Толпу охватила паника. Министр прошел прямо передо мной с перекошенной, будто у него вздулся флюс, физиономией. Я слышал, как он грозным голосом отчитывал какого-то несчастного чиновника, — тот, видно, сидел себе в тихом уголке, покуривал, а тут вдруг его вытащили, да так поспешно, что он и трубку отложить не успел, все размахивал ею, воздевал руки и пытался объяснить, что он во всем этом деле — только маленький винтик, ничего не решает и вообще ни при чем. Но почему-то именно его трубка разъярила министра, он смотрел на нее как завороженный и кричал:

— Так-так, месье курит трубку! Месье из тех господ, что преспокойно курят трубку и думают, что все у них в порядке! А я вам говорю, что это саботаж. Саботаж, понимаете? Чем, интересно, вы занимались при немцах? Курили трубку?

— Позвольте, господин министр! Да у меня родной племянник…

— А табачок небось немецкий?

— Я протестую, господин министр! Всю жизнь курю только отечественный. Да вот, извольте сами понюхать…

Несчастный, к изумлению присутствующих, дрожащей рукой совал трубку под нос министру.

— Уберите с глаз моих свою трубку! — взревел министр. — Скажите лучше, как сюда попал этот негодник?

— Ума не приложу, поверьте, господин министр… должно быть, произошло досадное недоразумение, что-то напутали в списках… но это не я… не в моей компетенции… всего двенадцать тысяч жалованья в месяц… а у меня семья… — сбивчиво бормотал несчастный, не выпуская из рук злополучной трубки. — Но обвинять меня, что я курил при немцах их табак, тогда как у меня, наоборот, родной племянник…

— Ну хватит! — рявкнул министр, выхватил у него трубку и жахнул ее об пол. Но трубка уцелела, и тогда он в дикой злобе подскочил к ней и каблуком разбил вдребезги. На лице старого чиновника отразилось такое отчаяние, он с такой скорбью воззрился на останки своей трубки, что многие машинально обнажили головы. Бедняга всплеснул руками и забил ими себя по бокам, как пингвин. Только тогда к нему, видимо, вернулся дар речи.

— Это фашизм! Фашизм! — взвизгнул он и продолжал повторять «фашизм, фашизм!», притопывая ногой. Министра же дикарская выходка, кажется, успокоила — он повернулся спиной к жертве и двинулся к выходу с тем же суровым, решительным видом, с каким входил в зал, поэтому у всех присутствующих создалось впечатление, что ему удалось исправить чрезвычайно щекотливую ситуацию, а может быть, даже спасти страну… И тут я заметил, что с другого конца зала отец и сын Вандерпуты машут мне руками и показывают на дверь — им, вероятно, не понравилось, какой оборот принимало дело. Мне тоже, особенно когда я увидел, что паршивую овцу — мальчишку, из-за которого разгорелся весь сыр-бор, — схватили и увели двое молодчиков, сильно смахивавших на полицейских в гражданском, только кусок торта остался валяться на полу, и все на него наступали… Надо было поскорее смываться. Сорвав с рукава и спрятав в карман повязку, покрепче прижав к себе Роксану, я стал пробираться к выходу и скоро вместе с Вандерпутами очутился на улице. Настал мой черед уйти в подполье.

 

IV

 

Вандерпуты жили на улице Принцессы. Чтобы попасть в квартиру, которую старый Вандерпут не без гордости именовал «своими пенатами», надо было войти в ворота, пересечь неосвещенный дворик, миновать гараж и забраться на пятый этаж. Я почему-то ожидал увидеть сырую, темную и грязную каморку — может, решил, что жилище Вандерпута-отца должно соответствовать его внешности. И ошибся. Комнаты были светлые, чистые, обставленные со вкусом. В квартире при везьерской начальной школе, где мы жили с отцом, мебель была простая и грубая, обычная крестьянская мебель, она исправно служила по назначению, но о красоте не было и речи, наоборот, в этих вещах проглядывало что-то хмурое и неприязненное, как будто они затаили обиду на отца, вырвавшего их из родного леса. Когда отца назначили в Везьер — вскоре после смерти мамы, а мне тогда было шесть лет, — он застал в квартире голые стены и все — от огромных шкафов до последней кухонной табуретки — сколотил своими руками в амбаре, переоборудованном под столярную мастерскую. Вся вышедшая оттуда мебель еще долго пахла смолой и свежей древесиной — незабываемый, пронзительный запах; иногда мне казалось, что отец заколдовал деревья, но они неохотно смиряются с новым обличьем. Я, например, побаивался стоявшего у камина рассохшегося кресла с прямоугольной спинкой, в котором отец любил сидеть, протянув ноги к огню, — все думал, что в один прекрасный день оно возьмет и уйдет из дому, хлопнув дверью. Отец заметил это и, если я плохо себя вел, говорил: «Вот отдам тебя креслу, оно утащит тебя в лес, и поминай как звали». А страшилище в тот же миг, будто нарочно, издавало особенно жуткий скрип. Отец вообще любил окружать меня атмосферой сказок и волшебства — возможно, как я догадываюсь сегодня, для того, чтобы напустить туману, сгладить острые углы, смягчить суровые контрасты и приучить меня не ограничиваться видимой реальностью, а заглядывать дальше в поисках более значительного, всеобщего тайного смысла. Однажды вечером, вернувшись домой после занятий, я с изумлением увидел, что кресло куда-то исчезло, хотя огонь в камине горел; помню, я страшно испугался и подумал: ну все, оно расколдовалось и вырвалось на волю. Но тут открылась дверь, и появился отец с креслом в руках. «Оно хотело удрать обратно в лес», — сказал он мне. В тот день шел снег, и кресло замело белым слоем — должно быть, оно успело далеко уйти, подумал я. «Оно еще дикое, — сказал отец. — Все лесное трудно приручается». Я смотрел на беглое кресло и соображал, не лучше ли будет его привязать, но оно и не пыталось удрать, стояло с уставшим видом и только тихонько потрескивало перед камином. Мне даже стало жаль его, так что иногда, когда отца не было дома, я, небрежно насвистывая, выходил и оставлял дверь незатворенной. Однако кресло ни разу не воспользовалось возможностью сбежать; то ли потому, что вокруг, в полях, было по колено снегу, то ли потому, что оно, как знатный пленник, дало моему отцу честное слово не повторять попытки к бегству; так или иначе, оно стояло не шелохнувшись, спиной к открытой двери, которая скрипела на ветру. Да, я сочувствовал ему и жалел, что никак не могу с ним пообщаться. Оно выглядело таким одиноким и в то же время таким благородным и гордым, что у меня сжималось сердце. Наконец однажды вечером я не выдержал. Ухватил кресло и вытащил его за порог. Оно было намного выше меня, семилетнего, а лес находился в двух километрах от школы, на склонах ближайших холмов. На каждом шагу я по пояс проваливался в снег, время от времени садился отдохнуть прямо в сугроб, из которого торчали голые верхушки кустов, и снова вставал и шел дальше. Уже темнело, и мне совсем не улыбалось очутиться ночью в лесу, тем более в компании с креслом — кто его знает, что у него на уме. Я дотащил его до первых елок и бросил — мне вдруг показалось, что деревья угрожающе обступают меня и вот-вот заколдуют, превратят в какой-нибудь куст в отместку за своих собратьев. Я бросился бежать и слышал, как они несутся за мной. К счастью, отец вышел мне навстречу, я с плачем бросился ему на шею и рассказал, что кресло опять ушло из дому, я дошел за ним до самого леса, но там потерял его следы. Ничего страшного, сказал отец, это не первый раз, дикие лесные жители часто сбегают, но всегда возвращаются обратно. И правда, на другое утро, спускаясь к завтраку, я увидел наше кресло — оно стояло себе как ни в чем не бывало перед камином, уютно покрякивало и грелось у огня. Честно говоря, я даже расстроился, кресло потеряло мое уважение, и на этом между нами все было кончено… Однако в мебели, стоявшей в квартире Вандерпутов, не оставалось ничего лесного. Обитые атласом сиденья и спинки придавали стульям и диванам женственную округлость, в вещах угадывались не столько формы, сколько грациозные позы, в которых они застыли, сохраняя величие и достоинство. Словно попавшие в плен живые существа. Мне хотелось их освободить. И чудилось, будто они испускают тяжелые вздохи. Возможно, просто потому, что, несмотря ни на что, я оставался четырнадцатилетним мальчишкой и волшебство, которое, по воле отца, окутывало в моих глазах все вокруг, еще не до конца улетучилось. Но скорее дело было в самом Вандерпуте. Уж очень не подходил он к собственной мебели, и это сразу чувствовалось. Он по-хозяйски расхаживал по гостиной, но меня не оставляло странное впечатление, что он в этой квартире лишний, чужой и только нарушает уют. И хотя он запросто, выставив пузо и сдвинув картуз на затылок, развалился в старинном золоченом кресле и принялся чистить ухо мизинцем, все равно было ясно: он тут не дома. Он захватчик, и вещи не давали ему забыть об этом.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.