Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Георгий Михайлович Садовников 7 страница



— Вы о чём? О каком ещё подвиге? — напрягся начальник.

— Если бы он, скажем, спас ребёнка из горящего дома. Или вынес немощную старушонку, — предположил я наугад.

— Вы хотите поджечь дом? — нахмурился начальник цеха.

— Ну что вы?! Это всего лишь мечта.

 

И всё же я не давал Петрыкину покоя, старался взять измором. Бывало, поджидал у заводской проходной или возле его дома и спрашивал:

— Ну и что будем делать с Ляпишевым? Товарищ Петрыкин?

— Сколько раз тебе говорить? Я — эгоист! Отъявленный жмот! — твердил своё Петрыкин.

И однажды он попался! Помнится, это был солнечный воскресный день. Петрыкин и его жена вышли из своего подъезда, одетые по-выходному, и направились к трамвайной остановке. Сменщик Ляпишева был в коричневом костюме, при пёстром галстуке и фетровой серой шляпе, а новые чёрные туфли сменщика скрипели на весь квартал. Высокая худая гражданка Петрыкина — на две головы выше мужа, — крепко держалась за его локоть, будто боялась упасть. Это был торжественный выход супружеской четы. Петрыкины сели к трамвай. Я, не скрываясь, последовал за ними и, обосновавшись на задней площадке, раскачиваясь вместе с вагоном, оттуда слал сменщику вопросительные взгляды: ну как, мол, решились? А он отворачивался к окну — делал вид, будто не замечает, и вообще нет никакого Нестора Петровича Северова и проблем с Геннадием Ляпишевым.

Мы приехали на Старую Кубань, так горожане окрестили старицу казачьей реки. Супруги степенно прогуливались вдоль водной кромки, я плёлся за ними по пятам, точно уличный пёс, слабо надеющийся на подачку. Осень в этом году выпала сухой и тёплой, но пляж давно опустел — купальный сезон был завершён до следующего лета. Мы были одни, если не считать пикника у трёх пьянчуг, рассевшихся на песке за расстеленной газетой, с бутылкой водки и немудрёной закуской.

Так мы добрели до причала, он тоже был сиротливо пуст — лодки и катера, видать, свезли на склад, — и тут вдруг на меня что-то нашло. Ничего не соображая, я взбежал на лодочный причал, промчался по шатким доскам и бросился в воду. И уже в полёте спохватился, вспомнил: батюшки, да я же не умею плавать!

— Петрыкин! Я тону! По-по-могите! — завопил я, отчаянно барахтаясь в холодной воде. Я мельтешил ногами, пытаясь найти опору, но вода проваливалась подо мной, кто-то настойчивый тянул меня в стылую и, наверно, чёрную бездну.

Супруги обернулись, и Петрыкин, словно готовясь к подвоху, сердито спросил:

— Какого хрена ты туда полез?

— Не зна-аю са-ам! Буль, буль! Петрыкин! Я не умею пла-а-вать! — закричал я, захлёбываясь противной на вкус водой. Она отдавала катерным бензином и лодочной смолой. Наверно, куда приятней тонуть в малиновом сиропе.

— Так я тебе и поверил, — ответил сменщик с таким же полноводным сарказмом.

— Буль, будь, Петрыкин! И мне хо-о-олодно! — сообщил я, окунувшись и снова вынырнув на поверхность.

— А ты не врёшь? Только правду! Ведь ты такой, — всё ещё не поддавался Петрыкин, однако начал снимать пиджак.

— Не лезь! Ты квёлый. На тебя дунет — и насморк… Тут есть и другие мужчины, — вмешалась в события его жена, хватая мужа за руку, и напустилась на пьющих: — Мужики! Вам не совестно! Тонет человек!

«Если их семейная сцена затянется ещё на секунду, я погиб», — подумал я тоскливо.

И всё-таки, прежде чем снова уйти под воду с головой, я увидел Петрыкина, бегущего по причалу. Он был без пиджака, а в правой руке зачем-то бережно нёс свои начищенные туфли. «Остановись! У тебя хронический бронхит!» — взывала его жена.

Очнулся я на берегу, дрожа от озноба. Уж не знаю, откуда они взялись, но вокруг меня собралось много людей. А надо мной склонился Петрыкин.

— Он и впрямь не умеет плавать, не врал, — возбуждённо говорил он зевакам, меня же заботливо спросил: — Как ты, браток? Оклемался?

— А теперь спасите Ляпишева, его очередь, — прошептал я в его ухо.

— Нашёл кого вспомнить, — отмахнулся сменщик и снова обратился к зевакам: — Я и сам плаваю топором. Но даже не подумал. Надо же, как бывает!

— Граждане! Петрыкин — прирождённый герой! Для него подвиги — обычное дело, подобно Гераклу. Словом, рутина! А завтра, вот увидите, он совершит новый, уступит своему младшему товарищу первую смену, тот хочет учиться, — сказал я зевакам, дрожа и лязгая зубами.

— Я этого не говорил, — запротестовал Петрыкин и предупредил тех же зевак: — Не слушайте! У него стресс!

В среду по нашему краевому телевидению показали сюжет: представитель ОСВОДа вручал Петрыкину почётную грамоту за спасение утопающего. Церемония проходила прямо в цехе. Представителя сменил журналист с микрофоном, он сунул Петрыкину едва ли не в рот эту металлическую грушу, спросил:

— Утопленник, то есть утопающий, открыл нам вашу свежую тайну. Оказывается, вы уже после этого совершили новый славный поступок: уступили свою первую смену молодому рабочему, тот учится в вечерней школе, и ему нужны свободные вечера. Это правда?

Петрыкин беспомощно огляделся по сторонам, будто искал выход из ловко расставленной ловушки, посмотрел на стоявших за ним рабочих, надеясь на их поддержку. Но те сами с интересом ждали его ответа. Пойманный сменщик жалобно вздохнул и произнёс, нет, не в камеру, а куда-то вправо, наверное, там, по его предположению, находился я:

— Да, имеется у меня такое собственное решение. А куда денешься? Надо так надо. Пусть Ляпишев рвётся к своим знаниям. А мы посмотрим!..

 

Через двор прошёл, не спеша, чёрно-белый кот. Он был загадочен и в чёрной маске напоминал мистера Икса из оперетты «Принцесса цирка». Впрочем, мне ещё не встречались кошки, идущие просто так и абы куда. У них всегда некая неведомая нам важнейшая цель, они каждый раз следуют куда-то и зачем-то. Я загляделся на кота, и это едва не стоило мне ноги. Топор тюкнул в каких-то сантиметрах от носка моей правой туфли.

— Ты бы скинул ботинки! Попортишь ещё! — громко предупредила бабка Маня и загремела в сарае чем-то, произведённым из жести.

Сегодня у нас с ней первый воскресник. Я тоже этим утром был в сарае. И там оскандалился в бабкиных глазах.

Она попросила прибить отошедшую от стены доску. «Эту жалкую дощечку? Да я её сейчас в два счёта! Да что там, в один! — сказал я небрежно. — Можете спокойно заниматься другими делами». Она вышла во двор, а я размахнулся молотком и ударил по шляпке гвоздя, и полчаса бил по гвоздю, вколачивая его в таившуюся за доской пустоту. Не заметь бабка — я, человек терпеливый, колотил бы ещё, наверное, час, а может, и весь день. Оставалось единственное, в чём я мог реабилитировать себя в её глазах, — колка дров. Я полагал, будто владею этим мужским искусством в совершенстве. Да и нет в нём теоретически ничего сложного — берёшь в руки топор и… так далее.

Я поплевал на руки и с остервенением обрушил топор на сучковатое полено. От полешка отвалилась тоненькая лучина, а само оно со свистом полетело по двору. С кота сразу смахнуло его загадочность и спесь, и он, как обычный плебей, сиганул за угол сарая. В будке тревожно гавкнул Сукин Сын. Теперь оставалось одно — пережечь каким-то образом пробки, и разор, нанесённый мной бабкиному двору, обретёт свою эстетическую законченность.

Из сарая на шум вышла хозяйка и горестно покачала головой.

— Неужели перегорели пробки? — спросил я, готовя себя ко всему. Правда, я пока не прикасался ни к пробкам, ни к проводам, но иногда мне только стоит подумать, и что-то ломается само собой.

— Они пока будто бы целые. Но кто знает? — произнесла она риторически, наверняка не подозревая о существовании такого понятия.

— Слава богу, мне всё-таки везёт. Мир не так уж и мрачен, если подумать.

Я положил топор на кряжистый пень, служивший плахой для колки дров, и залез на сложенные у забора ещё не пиленные древесные стволы. Отсюда я увидел в соседнем дворе старого приятеля, пятилетнего Федяшу.

— Федяша, а Федяша, как поживают наши муравьи?

В прошлое воскресенье мы с Федяшей путешествовали по муравьиному государству. Оно помещается в дальнем углу соседского двора. О его существовании никто не знал, ведать не ведал. Даже вездесущие корреспонденты из детских журналов и газет. Ну муравьи и муравьи — ничего особенного. А что это целый мир, известно только нам с Федяшей.

Федяша подбежал, семеня тоненькими ножками, к забору и, слегка шепелявя, сказал:

— У них сегодня тоже воскресник.

— Неужто?

Я перемахнул через забор. Мы присели на корточки прямо над столицей муравьиной страны. И прошлый раз мы её назвали Пластуновской. Так захотел Федяша — в честь одной из кубанских станиц, там он недавно гостил у бабушки.

— Я же тебе говорил: у них воскресник, — шёпотом напомнил Федяша.

Его глазёнки округлились, зачарованно приоткрылся рот. А муравьи сегодня трудились с удвоенной энергией — тащили в свой город с разных сторон былинки и прочие трофеи.

— А ты был когда-нибудь муравьём? — шёпотом спросил Федяша.

— Пока ещё не приходилось. Но кто знает?

— А хотел бы? Вдруг проснулся, а ты — мураш.

— Но только, чур, ненадолго, скажем, дня на два. Я бы тогда написал интересную книгу «Человек с точки зрения муравья». Действительно, какие мы на их взгляд? Наверно, жуткие лентяи, хотя тоже будто бы суетимся, бегаем, ползаем туда-сюда. Что-то тащим, а что именно, не знаем сами.

В Федяшином представлении я веду очень странный образ жизни. Попеременно обращаюсь в разных зверей и птиц: то в жирафа, то в воробья, то ещё в кого. А совсем недавно, в качестве птичьего управдома, ездил в Африку — инспектировал зимние квартиры. И лишь в промежутках между путешествиями я — человек.

Такое впечатление у него сложилось из-за моих рассказов. И он старался им верить — из каждого путешествия я ему привожу подарки, вроде радужной ракушки (надпись «Привет из Крыма» я уничтожаю) или поклона от крохотной птички колибри.

Однажды я, запыхавшись, вернулся из Австралии и передал ему поздравления с днём рождения от старой матушки Кенгуру. Юные кенгурята тогда ему передали коробку конфет. Федяша ходил, сияя от счастья. Порой нам всё портила Федяшина мать. Она неожиданно подходила к нам откуда-то со стороны, сухая, жилистая, и мы неожиданно слышали её безжалостный голос:

— Одын малы́й, другый дурный, тю!

Мы вздрагивали, у Федяши влажнели глаза. Так ему не хотелось возвращаться из африканской саванны в нашу явь. Но попробуй после такой более чем прозаической реплики вернуть в своё воображение напуганного страуса. Я несколько раз просил Федяшину мать не соваться в наши дела, но натыкался на железобетонный ответ.

— Изделай себе дитё и морочь ему голову.

Правда, когда с нами была Лина… Она-то умела управляться с Федяшиной матерью: отводила в противоположный конец двора и там наедине проводила с этой дремучей женщиной душеспасительную работу. Что она говорила, не знаю, но та на несколько дней оставляла нас в покое. А потом снова принималась за своё.

Мы утомились от неудобной позы — сидения на корточках, а суете в муравьином царстве нет конца. Я размышляю вслух:

— И вот так они трудятся изо дня в день. Как ты думаешь? Есть в их возне великий смысл? Они её понимают? Или это тупая работа, как порой бывает и у людей?

— Им ничего не надо. У них есть всё, и мороженое, и шоколад, много-много, — убеждённо отвечает мальчик, истолковав мой вопрос на свой лад.

— Федяша, посмотри на это облако.

Мы усаживаемся на землю, трём затёкшие ноги, затем, задрав головы, смотрим на удивительное облако. Большой белоснежный пушистый ком легко катится по небу, принимая через каждое мгновение самые причудливые формы. Вот он, по нашему мнению, ангорский кот. Ангорец перекатился через самого себя, превращаясь в голову бородатого человека.

— Черномор, только добрый, — предполагает Федяша.

— Да, он похож, — охотно соглашаюсь я, — и он уже седой. Жизнь его потрепала, и весьма изрядно, многому научила. Теперь Черномор частенько отдыхает на скамеечке, у ворот, как старики с нашей улицы. А недавно отставной колдун был в гостях у Людмилы и Руслана.

Меня потянуло назад — в своё детство, там мама и папа, мороженое и шоколад. Разумеется, я и сейчас могу купить и то, и это, но в детстве у них другой вкус. Иной вкус даже у хлеба. Бывало, пошлют тебя за хлебом в магазин, ты несёшь домой батон или каравай и, не удержавшись, отщипываешь кусочки от горбушки, и тебе кажется: нет ничего вкуснее на свете.

Федяшина голова устала от фантазий. Он поднимается и бредёт к молодому худощавому псу. Это кровный братец нашего Сукина Сына и такой же скандалист. Стараясь подчеркнуть родственную связь двух собак, я наделил его кличкой Пся Крев.

Нас ласково греет последнее осеннее солнце. Я жмурюсь и смотрю по сторонам. Осень становится всё ощутимей. Вчера, когда я распахнул в комнате окно, в него впорхнула стайка опавших листьев. Они улеглись на полу, словно у себя в лесу, ярко-жёлтые пятна. Было как-то ново ходить по такому полу.

Я перевожу взгляд на Федяшу и снова думаю о нём. Вот бегает беззаботный мальчик. О нём беспокоятся взрослые люди. Ради него порой по ночам шьёт что-то из одёжки мать, и без того уставшая на работе. Его балует вся улица. Всякий, кто проходит мимо его двора, считает своим долгом вытянуть шею из-за забора и о чём-нибудь спросить Федяшу.

О, словно по заказу, над забором, точно в кукольном театре, поднимается продолговатая голова отставника Маркина, похожая на огромную редиску. Такое сходство ему придаёт длинная и жидкая бородёнка, ну прямо-таки редискин хвост. И лицо у него багроватого цвета. Бывший подполковник мал ростом, он даже привстал на цыпочки — тянется подбородком вверх. Ему тяжело, у него повышенное давление, вот откуда у Маркина и редискин окрас. А мучает он себя ради двух слов:

— Федяша! Ау!

Федяша хохочет, открыв щербатый рот.

И, будто в том же театре, голова Маркина, бросив реплику, исчезает под сценой, а я продолжаю рассуждать. Пройдёт лет двадцать, и Федяша сам начнёт заботиться о людях. Он отплатит им столь же щедро в ответ на их доброту. Но может сложиться и по-иному. Жизнь трудна, на её пути немало испытаний, и сохранить веру в людей не так-то легко, озлобиться ой как просто. Они, что и говорить, далеко не ангелы. И что если Федяша озлобится и впрямь… Нет, об этом не хочется думать.

— Федяша, кем ты будешь, когда станешь взрослым?

— Сторожем в зоопарке, — не задумываясь, ответил малыш. — Буду кормить жирафов. С вертолёта.

Он уже перевёл дух, присев на корточки, теперь что-то царапал щепкой на утоптанной земле.

Я поднимаюсь и, успокоенный, иду к воротам — вернусь к себе, как положено взрослому, через улицу и две калитки.

А вслед кричит Федяша:

— Дядя Нестор, а ты испачкал брюки! Ух как! Тебе попадёт!

Это мои лучшие брюки, впрочем, они же единственные, если не считать костюма. Ну и пропесочила бы меня Лина! Но, к счастью, она песочит других, может, Эдика и всю остальную свиту. Впрочем, может, к сожалению? А?

 

— На этот вопрос ответит… — Я пронёс перо над списком учеников и задержался возле фамилии «Леднёв». У Степана Семёновича последние оценки по моему предмету: двойка и трояк. И те были давно. Я жалел Леднёва, не вызывал к доске, но пора, более откладывать нельзя, иначе не выведешь общую оценку за четверть. — На этот вопрос ответит Леднёв!

Я готовился к привычному «а я не учил», но, к моему удивлению, Степан Семёнович с необычной лёгкостью для его грузного тела выскочил из-за парты и подошёл, нет, так же легко подлетел к висевшей на доске карте Германии. Я его ещё не видел таким уверенным в себе, столь решительным, готовым сокрушить все преграды.

— Я как знал, ну, что вы меня сегодня спросите. И учил всю ночь… Почти до утра, — доложил он, счастливый своим предвидением.

— Тогда вам и карта в руку, и указка, — пошутил я, радуясь за ученика. — Итак, в путь! В далёкую Германию!

Леднёв взял с моего стола указку и энергично ткнул в карту, чуть не продырявив насквозь. Выпад завзятого дуэлянта!

— Ещё в середине девятнадцатого века Германия была аграрной страной… — Он шпарил прямо по учебнику, наизусть. — Но к концу века картина резко изменилась. Если в 1845 году на заводе у Круппа было всего сто двадцать два человека, то… сэр Джон, ваша карта бита!.. Кх-кх! — Леднёв выстрелил из указки. — Товарищ майор, нарушитель скрылся… Капитан Петров, заставу в ружьё!..

Я недоуменно смотрел на Леднёва, он ответил мне ошарашенным взглядом. На его лбу мгновенно выступила испарина. Выступи с таким номером Ганжа, у меня бы не было никаких вопросов. Ганжа есть Ганжа. Он приучил нас, педагогов, ко всякому. Но степенный Леднёв… Впрочем, в последнее время я частенько их видел вместе, Леднёва и Ганжу. Ай да Степан Семёнович!

— И что же дальше, Леднёв? — поощрил я его с иронической усмешкой.

Он вытер ладонью вспотевшую лысину и упавшим голосом произнёс:

— Температура воды в Сочи плюс восемнадцать.

Нет, он не хулиганил, тут было что-то иное.

— Леднёв, что с вами? — встревожился я под оглушительный хохот всего класса. Из общего веселья выпали только мы — трое: я, Нелли и сам Леднёв.

— Это всё наука, она подвела, будь неладна, — пожаловался Степан Семёнович.

— Он записывал на мозги. И дописался! — язвительно пояснила Нелли.

— На корочку, как на магнитофон. — Леднёв провёл указательным пальцем вокруг головы, будто по звуковой дорожке. — Так учат во сне. Иностранный язык… Говорили по радио. И я подумал…

— Он спал как младенец, а я читала вслух. Поверила, дура-дурой! — зло перебила Нелли.

— С учебником всё понятно. Но откуда взялись сэр Джон и пограничники? И сводка погоды? — спросил я, тоже повеселев.

— Наверно, соседский телевизор. Между нами тонкие стены, всё равно что из фанеры. У них скрипнет стул, у нас слыхать. Потому я заснул не сразу, кувыркался с боку на бок, — вспомнил Леднёв.

— Теперь у него виноваты соседи, — ещё пуще распалилась Нелли.

— Леднёва, успокойтесь! А вы, Степан Семёныч, возвращайтесь на своё место. В среду явитесь ко мне на консультацию. Подготовьте урок! Только на этот раз постарайтесь обойтись старым дедовским методом, — посоветовал я, не сдержав улыбки.

— Он уже доучился! До ручки! Опозорил и себя, и меня! — закричала Нелли, побледнев от гнева.

На следующем уроке — это была геометрия — у Леднёвой-младшей и вовсе отказали тормоза. По словам очевидцев, она, на глазах у математички, выскочила из-за своей парты, бросилась к отцу и, схватив его тетрадь, порвала её в клочья, мстительно приговаривая: «Вот тебе, вот! Убирайся из школы!»

Математичка Эмма Васильевна — амазонка с транспортиром — не мешкая, доложила директору, и та поручила мне так же безотлагательно разобраться с Нелли. На перемене я подошёл к Леднёвой и велел после уроков задержаться в классе, мол, нам следует обсудить кое-что.

Когда я, забрав из учительской свой портфель, пришёл в класс, Нелли уже была одна. Одна-одинёшенька за своей партой, точно васнецовская Алёнушка. Не было только водоёма с подлой водой и заколдованного братца Иванушки. Меня она встретила насторожённым взглядом. Я поставил портфель на стол и прошёлся по классу. Потом, остановившись перед ученицей, спросил, будто заметив её только теперь:

— Вы Леднёва?

— Нестор Петрович, почему вы спрашиваете? Вы же знаете сами, — удивилась Нелли.

— Отвечайте: вы Леднёва или некто, забрели сюда с улицы? — повторил я резко.

— Леднёва, кто же ещё, — растерянно подтвердила стопроцентная Нелли Леднёва.

— Значит, это ваш отец — тёмный неуч с образованием в четыре класса? А может, и три.

— Неправда! У него восемь классов! — возразила Нелли с обидой за папашу. — А сейчас он учится в девятом! Между прочим, у вас.

— Знаю и удивляюсь. Зачем ему это нужно? В его-то годы? Он что, такой тщеславный?

— Папа не тщеславный. Он наоборот!

— Или его снедает какая-то корысть? — продолжал я, словно не слушая её. — Может, он полагает, будто аттестат зрелости принесёт ему деньги? Кучу бабок, как выражается нынешняя молодёжь.

— Уж чего-чего, а деньги для него тьфу! — презрительно фыркнула Нелли. — Он не Петька Тимохин.

Да, есть у меня в классе ученик Пётр Тимохин, расчётливый парень, он вечно что-то покупал-продавал, обменивал что-то на что-то. И ничего не давал даром.

— А при чём здесь Тимохин?

— Петька говорит: если бы у него были две жизни, он бы получал две зарплаты. А папа другой. Просто ему хочется знать как можно больше. Он и журналы всякие листает. И смотрит телевизор. «Клуб путешествий» и многое другое.

— Ну и сидел бы перед телевизором. Листал журналы.

— Что вы, Нестор Петрович, что вы?! Ему этого мало. Я взяла и ему загородила дверь, не пустила в класс, сказала: «Только через мой труп» — так он залез в школу по пожарной лестнице. Правда, его подбил Ганжа: «Семёныч, не ищи в науку лёгких путей!» Но залез-то он сам! Не молоденький, и у него радикулит. Он же водила, в грузовике дует со всех сторон.

— Тогда почему он не вылезает из двоек, если так охоч до наук? — спросил я уже всерьёз, покончив с игрой.

— Думаете, они ему даются легко? Как бы не так! Сами же сказали про возраст. А склероз? Вы бы забрались по лестнице с радикулитом? А он полез.

— Значит, Леднёва, вашим отцом можно гордиться? — спросил я, глядя ей в глаза.

— Ещё как! У меня вот такой папа! — похвасталась Нелли, выставив для наглядности большой (действительно крупный) палец.

Я загнал её в ловушку, но она не догадывалась об этом, ну, о расставленном мной капкане, и потому смело встретила мой испытующий взгляд. Голубые её глаза были чисты и ясны и широко раскрыты мне навстречу. Смотри в них — я не боюсь!

— Тогда какого Мефистофеля! (Не чертыхаться же при своей ученице, вот я и выразился литературно.) Какого Мефистофеля вы себе позволяете это?! Выживать из школы такого отца! К тому же с шумом и скандалом! И не возражайте! На лестницу-то его загнали вы! Не я, не Ганжа, а вы, любимая дочь! — заорал я на ученицу.

Она остолбенела — видимо, эта несуразица теперь стала для неё очевидной. Как бы её ослепила, молотком оглушила по темени.

Я взглянул на часы и произнёс самым будничным тоном:

— Уже поздно. Пора по домам.

Нелли понуро тащилась за мной по пустынному гулкому коридору, спускалась следом по лестнице, тяжко вздыхала и что-то бормотала себе под нос.

Мы вышли на улицу. Здесь было холодно, неуютно. Над нами низко, едва не касаясь городских крыш, стремительно мчались чёрные косматые тучи, чем-то похожие на призрачные полчища гуннов. Улица казалась зловещей, за каждым деревом, за каждым столбом мне мерещились угрюмые тени. Бр-рр!

— Не бойтесь, Леднёва. Я вас провожу, — сказал я с отвагой.

— Что вы, Нестор Петрович! Я дойду одна! А вам завтра рано вставать. Ходить по наши души, — отказалась Нелли.

— Нет, Леднёва, иначе я не засну. Буду волноваться: дошли вы или с вами приключилась беда какая. Мало ли кто встретится по дороге.

— Да вы за меня не бойтесь. Я за себя постою, вмажу сама. Вот так! — И она показала наглядно, как поступит со злодеем, — врезала мне кулаком по скуле.

Я еле устоял на ногах. И вспомнил, как шёл недавно по улице, — на проезжей части, на тротуаре стелили новый асфальт, я, осторожно ступая по мягкому, ещё вязкому ковру, переходил на противоположную сторону, и тут меня остановил звонкий девичий голос: «Нестор Петрович!» Из кабины громадного катка мне приветливо улыбалась она, Нелли, махала ладонью в грубой рукавице. Такая же могучая, как и её машина.

— Ну и рука у вас, Леднёва, — сказал я, потирая скулу.

— Нестор Петрович, я тихонечко. Показала, чтобы вы за меня не переживали… Очень больно? — Она проткнула руку и бережно провела по моей щеке. — Давайте, я это место поцелую, и всё пройдёт. Так всегда делала моя мама. — Леднёва потянулась ко мне губами.

— Не надо, Леднёва! Вы меня убедили! Теперь я за вас спокоен, — поспешно заверил я, отшатываясь от доброжелательной ученицы. Не приведи господь, увидит кто-то из школы, попробуй потом объясни.

И всё же я, прежде чем повернуть в свою сторону, ещё некоторое время стоял, смотрел, как она уходит в темноту. Потом из кромешной тьмы донёсся её голос: «Нестор Петрович, спасибо!»

Я сошёл на своей троллейбусной остановке. И сразу мне за ворот упала холодная капля. Начинался дождь. Я выгнулся дугой и замер. Капля поползла по спине, не спеша, тщательно исследуя её рельеф. Наконец она исчезла где-то в моих штанах. С дождём ночной город будто повеселел, будто кончилась томившая его весь день неизвестность и наступила разрядка: так вот оно что — это всего-навсего дождь! Передо мной сверкала моя улица, радушно предлагая пройтись по её мокрым плитам. Совсем кстати в угловом доме загремел марш из оперы «Любовь к трём апельсинам», и я браво зашагал по тротуару.

Дождь не унимался, долбил улицы и крыши с методичностью дятла, но парочки доблестно стояли на своих местах. Я, как обычно, милостиво приговаривал:

— Вольно, вольно!

Парочки ко мне привыкли, некоторые даже здоровались как со старым приятелем.

Из-под раскидистого орехового дерева весело гаркнули:

— На линии, слу-у-шай! Идёт начальник караула!

Я зычно спросил:

— Все ли на местах?

— Все! — дружно ответила улица.

Мне хотелось вот так же дежурить под деревом с девушкой, такой, как… Лина.

Она приходила вновь и вновь и в последний раз оставила записку: зачем-то упорно настаивала на встрече. Неужели эта обманщица не поняла до сих пор: я — человек чертовски гордый! Впрочем, я в этом никогда и никому не признавался, а ей и подавно — был скромен. Пора кончать с игрой в прятки, иначе получается: ко мне ходят, оставляют записки, а я бегаю от Лины, словно последняя кокетка. Надо будет выкроить время и зайти к Лёсику.

Поведать ему по секрету — значит оповестить весь город. И чем строже тайна, тем скорей он её разнесёт по институтским закоулкам и прежде всего вдует в уши именно тем, кому не следует знать в первую очередь. Вот к нему и идут те, кто желает распустить слух. Пошёл к Лёсику и я.

Лёсик третий год учится на четвёртом курсе филфака и живёт в общаге. По своему обычаю, — его он пышно именовал традицией, — он сачковал от первой пары занятий — в эти часы отсыпался или приводил в порядок свои доспехи, потрёпанные в амурных битвах, и потому я нанёс ему визит в начале дня.

И застал его за штопкой носка. В этой невероятно пёстрой паре носков он щеголяет уже второй год. Они — его гордость, импортные носки из Парижа. Лёсик отсалютовал иголкой и показал на свой галстук: «Как? Идёт?»

— «Ты по-собачьи дьявольски красив», — с чувством продекламировал я классические строки. — Может, ты не знаешь, но я человек очень гордый. Более того, и спесив. Невероятно! Я и сам обнаружил только на днях и был удивлён. Но учти: Лине об этом не слова.

— Ты хочешь сказать, я похож на пса? — надулся Лёсик, не заметив брошенного мной жирного куска.

— С этим дружеским текстом Есенин обратился к Джиму, так звали собаку Качалова. Был такой известный артист, — пояснил я, учитывая невежество Лёсика. — А я пришёл тебе сказать: я — оказывается, человек чудовищно гордый и спесивый. Представляешь? Я-то, ещё недавно слывший скромнягой! Теперь стоит меня задеть, самую малость, я сразу в раж: фу-ты ну-ты. Я-то? Каково? Самую малость, и я фу-ты ну-ты. Но Лине ни гу-гу. Усёк?

— Джим? Ну это ещё ничего. Звучит хиппово, хотя и собака, — повеселел Лёсик.

Вдруг он вскочил со стула и проворно проковылял в одном носке к стене, приложился ухом.

— Новенькие. Говорят, перевелись из Львова. Две чувички.

Я слышу, как за стеной переговариваются, возможно обсуждая нас, и хихикают, наверное, учитывая слышимость, прыскают в ладонь. Спрашиваю, гну своё:

— Симпатичные? Впрочем, лично мне, гордецу, не до них. Да будь они хоть с «Мосфильма»! Меня интересую только я! Даже не ожидал сам. Такой теперь я гордец! Неописуемо гордый! Но Лине ни-ни. Не проговорись!

Лёсик сел на стул и смущённо вздохнул:

— Признаться, я их ещё не видел, не дошли глаза. — Он повысил голос: — Я принял ванну, мой друг!

Лёсик кропотливо сооружает себе репутацию светского человека. Между тем он не любит мыться. Это я знаю — два года, здесь же в общаге, мы прожили в одной комнате. Он — неисправимый пижон: обедает в самой дешёвой столовой, ковырять в зубах идёт к дверям лучшего в городе ресторана.

— Я на днях заключил договор с издательством, — громко сказал Лёсик, не сводя со стены охотничьего взгляда. В прошлом году он выдавал себя за киноартиста. — Слушай, Нестор, ты сойдёшь за чемпиона Олимпийских игр Владимира Куца.

Всего четыре месяца тому назад меня забавляло фанфаронство Лёсика, и я порой охотно принимал участие в его проделках, подыгрывал Лёсику. Теперь он был мне неприятен. Но сегодня придётся терпеть: он — моя Коровянская, такой же сплетник, только в масштабах города.

— На Куца я не согласен. Подумаешь, олимпийский чемпион! Я для этого слишком горд! Я — Нестор Северов! Меня во сне кадрила сама английская королева. Говорит: ради тебя брошу мужа, принца-консорта. Но я — гордый и не приму ничьей подачки, даже от неё, Второй Елизаветы! Но Лина знать не должна. — Я вдалбливал ему это с упорством строительной бабы, вбивающей сваи.

— И зря! Принцем она бы назначила тебя, а заодно и меня лордом-хранителем печати. А ты заладил: я — гордый, я — гордый, — поморщился Лёсик, наконец-то в его голове что-то отложилось. — Нашёл чем гордиться.

— Лёсик, вчера я и сам этого не знал. И вдруг в себе открыл. Я — гордый! Ты понимаешь? Лёсик, ты должен это усвоить, как то, что в червонце десять рублей. Для меня чрезвычайно важно, усвоишь ты или нет, — сказал я многозначительно и затем произнёс: — Только это должно остаться между нами. Никому ни слова! И особенно Лине, аспирантке. Даже под страшной пыткой! Поклянись!..



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.