|
|||
Виктор ФРАНКЛ 10 страница
Рассмотрим случай транспорта, который официально был предназначен перевозить определенное число узников в другой лагерь. Но было нетрудно догадаться, что его конечным пунктом назначения были газовые камеры. Отобранные больные и слабые узники, неспособные к работе, посылались в один из больших центральных лагерей, оборудованных газовыми камерами и крематорием. Процесс селекции был сигналом для борьбы среди всех узников, или группы против группы. Имело значение лишь только то, чтобы твое имя и имя твоего друга было вычеркнуто из списка жертв, хотя каждый знал, что вместо одного спасенного человека нужно было найти другую жертву.
Определенное число узников должно было быть отправлено с каждым транспортом. Не имело значения, кто именно, так как каждый из них был не чем иным, как номером. По прибытии в лагерь (по крайней мере, так было в Освенциме) все их документы отбирались вместе с другими вещами. Каждый узник, следовательно, имел возможность назвать свое фиктивное имя или профессию; и по разным причинам многие так делали. Администрацию интересовали лишь номера заключенных. Эти номера часто татуировались на коже и также должны были нашиваться на одежду. Любой охранник, который хотел дать работу узнику, лишь бросал взгляд на его номер (и как мы боялись таких взглядов!), но никогда не спрашивал его имя.
Вернемся к отправке транспорта с узниками. Не было ни времени, ни желания принимать во внимание моральные или этические соображения. Каждый был во власти одной мысли: спасти свою жизнь ради ожидающей дома семьи и спасти своих друзей. Без колебаний, таким образом, он готов был сделать так, чтобы другой узник, другой «номер» занял его место в транспорте.
Как я уже упоминал, процесс выбора Капо был негативным; только самые грубые из узников выбирались для такой службы (хотя были некоторые счастливые исключения). Но помимо отбора Капо, осуществляемого СС, имел место процесс самоотбора, происходившего все время среди заключенных. В общем только те узники могли остаться в живых, которые за годы пребывания в разных лагерях утратили всякую совестливость в борьбе за существование; они были готовы воспользоваться любыми средствами, честными и нечестными, даже грубой силой, воровством и предательством своих друзей, ради того, чтобы спасти самих себя. Мы, которые вернулись с помощью многих счастливых случайностей или чуда — можно называть все это по-разному, — мы знаем: лучшие из нас не вернулись.
Многие фактуальные описания концентрационных лагерей уже зарегистрированы. Здесь факты будут значимы лишь постольку, поскольку они составляют часть переживаний человека. Попытаться представить точную природу этих переживаний является задачей данного очерка. Для тех, кто были узниками лагерей, это будет попыткой объяснить их переживания в свете современного знания. А тем, кто никогда там не был, это может помочь понять и постичь переживание той лишь очень небольшой части узников, которые выжили и которые теперь находят жизнь слишком трудной. Эти бывшие узники часто заявляют: «Мы не любим говорить о наших переживаниях. Никакие объяснения не нужны для тех, которые там были, а другие не поймут ни того, как мы чувствовали себя там, ни того, как мы чувствуем себя теперь».
Попытка методического обсуждения темы представляет значительные трудности, так как психология требует определенной научной отстраненности. Но разве человек, который делает свои наблюдения, будучи сам узником, обладает необходимой отстраненностью? Такая отстраненность обеспечивается внешнему наблюдателю, но он слишком отдален, чтобы делать какие-либо реально ценные утверждения. Реальное знание возможно лишь через познание изнутри. Суждения при этом не могут быть объективными, оценки — неискаженными. Это неизбежно. Должна быть сделана попытка избежать любой личной пристрастности, и в этом состоит реальная трудность такого рода книги. Иногда будет возникать необходимость сохранять мужество, чтобы говорить об очень интимных переживаниях. Я намеревался писать эту книгу анонимно, пользуясь своим лагерным номером. Но когда рукопись была закончена, стало понятно, что в качестве анонимной публикации она потеряет половину своей ценности и что я должен иметь мужество открыто утверждать мои убеждения. Поэтому я также воздержался от вычеркивания каких-либо отрывков, вопреки моей чрезвычайной нелюбви к эксгибиционизму.
Я представляю другим дистиллировать содержание этой книги в сухие теории. Это может стать вкладом в психологию тюремной жизни, которая появилась после I мировой войны и которая познакомила нас с синдромом «болезни колючей проволоки». Мы обязаны II мировой войне обогащением нашего знания «психопатологии масс» (если воспользоваться хорошо известным выражением и названием книги Лебона), потому что война явилась для нас войной нервов и она дала нам концентрационный лагерь.
Поскольку здесь излагаются мои переживания как рядового узника, для меня важно упомянуть, не без гордости, что меня не использовали в лагере в качестве психиатра, или даже как доктора, если не считать нескольких последних недель. Немногие из моих коллег были достаточно счастливы исполнять обязанности врача в плохо отапливаемых пунктах первой помощи, накладывая повязки, сделанные из обрывков выброшенной бумаги. Но я был просто номером 119,104 и большую часть времени копал землю и прокладывал рельсы на железнодорожной линии. Одно время моей обязанностью было прокапывать туннель для протока воды под дорогой. Этот подвиг не остался без вознаграждения: как раз перед Рождеством я получил так называемые «премиальные купоны». Они исходили от строительной фирмы, которой мы были практически проданы как рабы: фирма платила лагерю фиксированную цену за каждый день, за каждого узника. Стоимость купона составляла пятьдесят пфеннингов, и его можно было обменять на шесть сигарет, часто несколько недель спустя, хотя иногда они утрачивали свою стоимость. Я стал гордым обладателем талона стоимостью в двенадцать сигарет. Но более важным было то, что сигареты можно было обменять на двенадцать супов, а двенадцать супов часто были вполне реальным спасением от истощения.
Привилегию действительного курения сигарет имели Капо, обладавшие гарантированной порцией недельных купонов; или, возможно, узники, которые работали старшими на складах или в мастерских и получали несколько сигарет в обмен на опасные услуги. Единственное исключение составляли те, что утрачивали волю к жизни и хотели «порадоваться» в свои последние дни. Таким образом, когда мы видели товарища, курящего свои собственные сигареты, мы знали, что он потерял веру в свои силы выдержать все это, а раз потерянная, воля к жизни возвращалась редко.
Когда изучаешь обширный материал, собранный в результате наблюдений и переживаний многих узников, становятся очевидными три фазы в развитии психических реакций заключенных на их лагерную жизнь: фаза, имеющая место непосредственно после заключения в лагерь; фаза адаптации; и фаза, следующая за освобождением.
Симптомом, характеризующим первую фазу, является шок. При некоторых обстоятельствах шок может даже предшествовать формальному прибытию узника в лагерь. Я приведу пример обстоятельств моего собственного прибытия.
Полторы тысячи человек везли поездом несколько дней и ночей; в каждом купе находилось по восемнадцать человек. Всем приходилось лежать на своем багаже — немногих остатках личных вещей. Вагоны были настолько переполнены, что только верхние части окон пропускали немного света. Все ожидали, что поезд движется в направлении какой-нибудь фабрики, на которой нас будут использовать в качестве рабочей силы. Мы не знали, находимся ли мы еще на территории Силезии или уже в Польше. Пронзительный свисток локомотива звучит жутко, подобно крику о помощи, крику сострадания к этой массе несчастных, обреченных на погибель людей. Потом поезд свернул на запасной путь, очевидно, приближаясь к большой станции. Внезапно в толпе встревоженных людей раздается крик: «Смотрите — Освенцим!» Должно быть, у каждого в этот момент замерло сердце. Освенцим — за этим названием стояло все самое ужасное: газовые камеры, крематорий, жестокие избиения. Медленно, словно нехотя, поезд движется так, как будто хочет как можно дольше оттянуть момент осознания злосчастными пассажирами ужасного факта: Освенцим!
С наступающим рассветом начали выступать очертания огромного лагеря: бесконечные, в несколько рядов ограждения из колючей проволоки, сторожевые вышки, прожекторы и длинные колонны закутанных в лохмотья человеческих фигур, бредущих по прямым и пустынным дорогам неизвестно куда и зачем. Тут и там раздавались отдельные свистки и выкрики команд. Мы не знали, что они значили. В моем воображении возникли образы виселиц с висящими на них людьми. Мне сделалось страшно, но в этом был и положительный момент, потому что шаг за шагом мы постепенно привыкали к безмерным ужасам.
Наконец мы прибыли на станцию. Раздавались крики команды. Отныне эти грубые, пронзительные крики нам придется слышать постоянно во всех лагерях. Они звучали почти подобно последнему крику жертвы, и все же как-то по-другому: сипящие и хриплые, словно вырывающиеся из горла человека, который кричит так непрерывно, человека, которого все время убивают. Двери вагона рывком распахиваются, и в него врывается группа заключенных. Они одеты в полосатую одежду, наголо остриженные, но выглядят вполне сытыми. Они говорят на всех возможных европейских языках и не без определенной дозы юмора, который в этой ситуации звучит гротескно. Подобно утопающему, хватающемуся за соломинку, мой природный оптимизм (который часто руководил моими чувствами даже в самых отчаянных ситуациях) ухватился за мысль: эти заключенные выглядят совсем неплохо, они явно в хорошем настроении и даже смеются. Как знать? Возможно, и мне будет не так уж плохо.
Психиатрии известно определенное состояние так называмой иллюзии «помилования». Приговоренный к смерти непосредственно перед казнью начинает верить, что он будет помилован в последний момент. Так же и мы цеплялись за обрывки надежды и верили до последнего момента, что все не будет так уж плохо. Уже один вид румяных щек и круглых физиономий этих заключенных действовал ободряюще. Тогда мы еще не знали, что существует специальная «элита», группа заключенных, предназначенная для того, чтобы встречать прибывающие составы с людьми, забирать их багаж и сохранившиеся драгоценности. Освенцим, видимо, был необычным местом в Европе в последние годы войны. Там, должно быть, собирались уникальные богатства, золото и серебро, платина и алмазы, не только на складах, но и в руках СС.
Всех нас, полторы тысячи человек, загнали в сарай, рассчитанный самое большее, вероятно, человек на двести. Мы были замерзшие и голодные, и не было достаточно места для каждого, чтобы сидеть на голом полу, не говоря уже о том, чтобы лежать. Один кусок хлеба весом в пять унций был нашей единственной за четыре дня пищей. Наибольшие выгоды, конечно, можно было получить в обмен на водку. Я теперь уже не помню точно, сколько тысяч марок стоило такое количество шнапса, которое требовалось для «веселого ужина», но я знаю, что долго находившиеся в лагере узники нуждались в шнапсе. При таких условиях, кто мог бы обвинить их за стремление одурманить себя алкоголем? Была другая группа узников, которые получали спиртное в почти неограниченных количествах от СС: это были люди, занятые в газовых камерах и крематории и которые знали очень хорошо, что когда-нибудь их заменят другими людьми и что они оставят свою вынужденную роль экзекуторов и сами станут жертвами.
Почти каждый узник нашего транспорта жил иллюзией, что приговор будет отменен, что все будет еще хорошо. Мы не понимали смысла происходящего. Нам велели оставить багаж в поезде и построиться в две колонны — женщины с одной стороны, мужчины — с другой. Затем мы должны были проходить мимо офицера СС. Как ни удивительно, но я нашел в себе смелость спрятать мой ранец под пальто. Моя колон на человек за человеком проходит мимо офицера. Я сознавал опасность того, что офицер может обнаружить мою сумку. Как минимум он ударом собьет меня с ног; я знал это по предыдущему опыту. Инстинктивно я выпрямился, подходя к офицеру, чтобы он не заметил мою спрятанную вещь. И вот я уже перед ним. Это был высокий и стройный человек, молодцеватый и элегантный, в безупречной униформе. Какой контраст с нами, оборванными, грязными, измученными. Он стоит в непринужденной позе, правый локоть опирается на левую руку. Правая рука слегка приподнята, и указательный палец делает едва заметные движения, то направо, то налево. Мы не имеем ни малейшего представления о зловещем значении этого движения, указывающего то направо, то налево, но гораздо чаще налево.
Подошла моя очередь. Кто-то шепнул мне, что быть посланным направо означает работу, путь налево—для больных и неспособных к работе, которые будут отправлены в специальный лагерь. Я вверил себя судьбе так, как мне придется вверяться ей еще много раз в будущем. Мой ранец тянул меня вниз и немного влево, но я изо всех сил старался идти прямо. Эсэсовец смотрит на меня и, видимо, колеблется. Потом кладет обе руки мне на плечи. Я стараюсь выглядеть бодро, и он медленно разворачивает мои плечи вправо. Так я оказываюсь на правой стороне.
Значение этой игры указательным пальцем нам объяснили вечером. Это была первая селекция, первый вердикт относительно нашего существования-несуществования. Для огромного большинства из нашего транспорта, около 90 процентов, он означал смерть. Их приговор был приведен в исполнение в ближайшие несколько часов. Те, что были посланы налево, отправились со станции прямо к крематорию.
На двери этого строения, как мне говорил кто-то из тех, что работали там, было написано слово «баня» на нескольких европейских языках. При входе каждый заключенный получал кусок мыла и затем... но, к счастью, нет необходимости описывать последующее. Много уже было написано об этом ужасе.
Мы, которые спаслись, меньшая часть нашего транспорта, узнали истину вечером. Я спросил у заключенных, которые уже находились некоторое время в лагере, куда могли отправить моего коллегу и друга П. «Его отправили на левую сторону9» — «Да», — отвечаю я. «Тогда ты сможешь увидеть его там», — говорят мне. «Где?» Рука указывает на виднеющуюся в нескольких сотнях метров трубу, из которой в серое небо Польши вырывается столб пламени, растворяющийся в зловещем облаке дыма. «Там твой друг, улетает в небо», — таков был ответ. Но я все еще не понимал, пока, наконец, мне не объяснили все простыми словами.
Но я продолжаю по порядку. С психологической точки зрения, перед нами был долгий-долгий путь от утреннего рассвета на станции до нашего первого ночного отдыха в лагере.
В сопровождении эсэсовцев нас погнали от станции вдоль заряженной электрическим током колючей проволоки, через лагерь, к очистительной станции: для тех, что прошли первую селекцию, это была реальная баня. Вновь наша иллюзия помилования нашла подтверждение. Эсэсовцы казались почти очаровательными, и вскоре мы узнали причину этого. Они были любезными к нам до тех пор, пока они видели часы у нас на руках и могли приятными речами убедить нас расстаться с ними. Разве мы уже не расстались со всеми нашими вещами, и почему бы не отдать часы этому относительно приветливому человеку? Может быть, когда-нибудь он окажет нам услугу.
Мы ожидали в сарае, из которого открывался вход в дезинфекционную камеру. Появился эсэсовец и расстелил одеяла, в которые мы должны были бросать все, что еще у нас осталось, часы, драгоценности. Среди нас еще были наивные узники, которые спрашивали, можно ли им оставить свадебное кольцо, медаль или украшение. Они не могли осознать факт, что отбирается все.
Я делаю попытку довериться одному из старых заключенных. Осторожно приблизившись к нему, я показываю на сверток бумаги во внутреннем кармане моего пальто и говорю: «Послушай, здесь у меня рукопись научной книги. Я знаю, что ты скажешь. Я знаю — уцелеть, спасти свою жизнь это все, о чем можно молить судьбу. Но я ничего не могу с этим поделать. Я должен сохранить эту рукопись любой ценой: она содержит труд моей жизни. Ты понимаешь?»
Да, он начинает понимать. На его лице появляется ухмылка, сначала сочувственная, потом как бы веселая, ироническая, насмешливая, оскорбительная и, наконец, он рычит в ответ на мой вопрос одно слово — слово, которое с тех пор приходилось постоянно слышать как одно из наиболее часто употребляемых лагерными заключенными: «Дерьмо!» В этот момент я прозрел и сделал то, что означало кульминацию первой фазы моей психологической реакции: я перечеркнул всю мою прежнюю жизнь.
Внезапно волнение поднялось среди моих спутников, стоявших с бледными, испуганными лицами. Снова мы услышали резкие выкрики команды. Нас стали ударами загонять в предбанник. Там мы собрались вокруг эсэсовца. Дождавшись, когда мы собрались все, он сказал: «Я даю вам две минуты и засекаю время. За эти две минуты вы должны полностью раздеться и бросить все на пол, там, где стоите. Вы не берете с собой ничего, кроме обуви, пояса или подтяжек. Я начинаю отсчет!»
В немыслимой спешке люди начали срывать с себя одежду. По мере уменьшения времени они становились все нервознее и неловко путались в белье, поясах и шнурках от обуви. Потом мы услышали свистящий звук: кожаный ремень, бьющий по голым телам.
Затем нас перегнали в другое помещение, где все были обриты, причем брили не только головы, и ни единого волоска не оставалось на всем теле. Потом двинулись в душевую, где мы опять встали в очередь. Мы едва узнавали друг друга; но большим облегчением было то, что в душевой действительно была вода.
Во время ожидания душа наша нагота производила новое впечатление: мы действительно не имели больше ничего, кроме наших голых тел, даже не было волос; буквально все, что у нас оставалось, это было наше голое существование. Что еще оставалось у нас, что бы связывало нас с нашей прежней жизнью? У меня оставались очки и ремень; последний мне пришлось позднее обменять на кусок хлеба. Дополнительное волнение пришлось испытать тем, у кого был бандажный пояс. Вечером староста барака приветствовал нас речью, в которой дал честное слово, что он повесит лично «на этой балке» каждого, кто зашил деньги или драгоценности в свой бандажный пояс. Он с гордостью объяснил, что, как старосте, лагерные законы позволяют ему это сделать.
Не просто обстояло дело и с обувью. Хотя мы рассчитывали сохранить ее, тем, у кого были приличные ботинки, пришлось расстаться с ними в обмен на такие, которые совершенно не подходили. Особые хлопоты достались тем, кто последовав, казалось бы, доброму совету старших заключенных, укоротили свои сапоги, отрезав голенища и натерев мылом срезанные края, чтобы замаскировать саботаж. Эсэсовец, казалось, только этого и ждал. Все заподозренные в этом должны были пройти в маленькую смежную комнату. Вскоре мы опять услышали удары ремня и крики избиваемых людей, причем в этот раз довольно долго.
Таким образом, иллюзии, остававшиеся еще у некоторых из нас, разрушались одна за другой, и затем совершенно неожиданно большинство из нас было охвачено чувством мрачного юмора. Мы знали, что нам нечего терять, кроме наших столь до смешного обнаженных жизней. Когда полилась вода, мы все начали веселиться, смеясь сами над собой и друг над другом. В конце концов, лилась настоящая вода! Помимо этого странного рода юмора другое чувство овладело нами — любопытство. Мне случалось испытывать этот род любопытства прежде, как интенсивную реакцию на некоторые обстоятельства.
Когда моя жизнь однажды была в опасности во время горного восхождения, я испытал только одно чувство в критический момент — чувство любопытства, любопытства относительно того, останусь ли я жив или разобьюсь насмерть.
Холодное любопытство преобладало даже в Освенциме, каким-то образом отделяя разум от окружения, которое воспринималось с определенного рода объективностью. На этот раз приходилось культивировать это состояние психики как средство защиты. Нам было любопытно, что случится в следующий момент; и что будет следствием, например, нашего пребывания на улице поздней осенью почти голыми и еще мокрыми после душа. В последующие несколько дней наше любопытство переросло в удивление, удивление тому, что никто не простудился.
Много подобных сюрпризов еще ожидало вновь прибывших в лагерь. Люди медицинской профессии поняли прежде всего следующее: «Учебники говорят неправду!» Где-то, например, говорится, что человек не может жить без сна такое-то количество часов. Совершенно неверно! Я был прежде убежден, что существуют определенные вещи, на которые я неспособен: я не могу спать без того-то и того-то, или я не могу жить при таких-то условиях. Первую ночь в Освенциме мы спали на нарах по девять человек, прямо на досках. На девять человек было выделано по два одеяла. Мы могли лежать, разумеется,лишь на боку, тесно прижатые друг к другу, что имело и положительную сторону по причине сильного холода. Хотя брать обувь с собой на нары было запрещено, некоторые узники тайком использовали ее в качестве подушки, несмотря на то что она была покрыта коркой грязи. Иначе пришлось бы держать голову на сгибе почти вывихнутой руки. Потом приходил сон и приносил забвение и облегчение от страданий на несколько часов.
Я хотел бы упомянуть несколько удивительных вещей, показывающих, как много мы могли выдержать: мы не могли чистить зубы, и однако, несмотря на это и тяжелый авитаминоз, наши десны были более здоровыми, чем когда-либо раньше. Нам приходилось носить одну рубаху по полгода, до тех пор пока она не утрачивала вид рубахи. По многу дней мы не могли умыться из-за замерзших водопроводных труб, а болячки и ссадины на руках, которые были грязными от работы в земле, не гноились (по крайней мере, если руки не были обморожены). Или, например, люди, отличавшиеся неглубоким сном, сон которых нарушался даже самым легким шумом в соседней комнате, теперь, лежа крепко прижатыми к товарищу, громко храпящему прямо в ухо, спали, не просыпаясь, всю ночь.
Если бы теперь кто-нибудь спросил нас относительно истинности утверждения Достоевского, которое определяет человека как существо, способное привыкнуть ко всему, мы бы ответили: «Да, человек может привыкнуть ко всему, но не спрашивайте нас, как». Но наши психологические исследования еще не продвинули нас так далеко; и мы, узники, не достигли этого пункта. Мы находились еще в первой фазе наших психологических реакций.
Мысль о самоубийстве появлялась почти у каждого из нас, хотя бы на короткое время. Она порождалась безнадежностью ситуации, ежедневно и ежечасно подстерегающей угрозой смерти и близостью смерти многих других. Из личных убеждений, о которых я скажу позже, я дал себе твердое обещание в мой первый вечер в лагере, что я «не брошусь на проволоку». Это было лагерное выражение, обозначавшее самый частый метод самоубийства в лагере — прикосновение к колючей проволоке, находящейся подтоком высокого напряжения. Такое решение не представляло особой трудности. В совершении самоубийства было мало смысла, так как для рядового узника жизненные ожидания, объективное вычисление всех возможных шансов представлялись крайне неутешительными. Он не мог с какой-либо надеждой рассчитывать оказаться в числе тех немногих, кому удастся выжить, пройдя через все селекции. Узник Освенцима во время фазы шока вообще не боялся смерти. Даже газовые камеры через несколько дней переставали вызывать ужас — в конце концов, они избавляли его от необходимости совершения самоубийства.
Друзья, которых я встречал позже, говорили мне, что я не был одним из тех, у кого на стадии шока возникло депрессивное состояние. Я только улыбался, и вполне искренне, когда произошел следующий эпизод утром после нашей первой ночи в лагере. Вопреки строгому запрету покидать наши «блоки», мой коллега, который оказался в Освенциме несколькими неделями раньше, пробрался в наш барак. Он хотел успокоить и ободрить нас и кое-что нам рассказать. Он стал таким худым, что сначала мы не узнали его. С выражением доброго юмора и веселой бесшабашности он дал нам несколько поспешных советов: «Не бойтесь! Не пугайтесь селекции! Доктор М. (старший врач СС) относится сочувственно к врачам». (Это было неправдой; добрые слова моего друга не соответствовали действительности. Один заключенный, врач блока бараков, пожилой человек, рассказывал мне, как он умолял доктора М. спасти его сына от газовой камеры. Доктор М. холодно отказал).
«Но об одном я вас умоляю, — продолжал он,— брейтесь каждый день, если это вообще возможно, даже если для этого придется пользоваться куском стекла..., даже если ради этого нужно будет отдать последний кусок хлеба. Вы будете выглядеть моложе, а от бритья ваши щеки будут выглядеть красноватыми. Если хотите остаться в живых, есть только один способ: выглядеть годными для работы. Если вы даже только хромаете, потому что, скажем, у вас на пятке мозоль, и эсэсовец заметит это, он отошлет вас в сторону, и на следующий день вы наверняка будете отправлены в газовую камеру. Вы знаете, кого здесь называют словом „мусульманин"? — Человека, который выглядит несчастным, жалким, больным и истощенным и который не может больше справляться с тяжелой физической работой. Раньше или позже, обычно вскоре, каждый "мусульманин" отправляется в газовую камеру. Потому помните: бриться, стоять прямо и ходить энергично; тогда вам можно не бояться газовой камеры. Все вы, стоящие здесь, даже если вы были здесь всего лишь двадцать четыре часа, можете не бояться газовой камеры, кроме, может быть, вас». И он указал на меня со словами: «Надеюсь, вы согласитесь, что я говорю искренне». Другим он повторил: «Из всех вас только ему одному следует бояться следующей селекции. Поэтому не беспокойтесь!»
А я улыбался. Я не думаю, что любой на моем месте в этот день улыбался бы.
Лессинг как-то сказал: «Существуют вещи, которые могут заставить вас потерять разум, или же его нет, чтобы потерять». Ненормальная реакция на ненормальную ситуацию является нормальным поведением. Даже мы, психиатры, готовы к тому, что реакции человека на ненормальную ситуацию, как, например, помещение его в психиатрическую больницу, будут ненормальными пропорционально степени его нормальности. Реакция человека на помещение его в концентрационный лагерь также представляет собой ненормальное состояние психики и, как будет показано дальше, типичную реакцию на данные обстоятельства. Эти реакции, как я их описал, начали изменяться через несколько дней. Заключенный переходил от первой фазы ко второй — фазе относительной апатии, в которой он достигал некоторого рода эмоциональной смерти.
Помимо уже описанных реакций недавно попавший в лагерь заключенный испытывал страдания от чрезвычайно болезненных эмоций, которые он старался заглушить. Прежде всего то была безграничная тоска по дому и семье. Это чувство могло стать настолько острым, что заключенный чувствовал себя совершенно психически истощенным. Потом появлялось отвращение; отвращение ко всему безобразию, которое его окружало, даже в его простых внешних формах.
Большинство заключенных было одето в истрепанную униформу, придававшую человеку такой вид, по сравнению с которым пугало выглядело элегантным. Было принято вновь прибывавшего в лагерь включать в рабочую группу, в обязанности которой входила чистка уборных и устранение сточных вод. Если, как обычно бывало, во время транспортировки по ухабинам экскременты, выплескиваясь, попадали на его лицо, то за любое проявление отвращения или попытку стереть нечистоты узник получал удар от Капо. И таким образом ускорялось омертвление нормальных реакций.
Сначала заключенный отворачивался, если видел наказание других людей; он не мог видеть, как другие заключенные часами маршируют взад-вперед по грязи, направляемые ударами охранников. Дни или недели спустя положение вещей изменялось. Рано утром, когда еще было темно, заключенный стоял перед воротами с его командой, готовый к выходу. Он слышал крик и видел, как его товарища сбивают с ног, поднимают и сбивают снова — и почему? У него был жар, но он не сообщил об этом в соответствующее время, и теперь его наказывают за попытку получить освобождение от работы. Но заключенный, перешедший во вторую фазу психологических реакций, теперь уже не отводит свой взгляд в сторону. С этого времени его чувства притуплены, и он все созерцает бесстрастно.
Другой пример: заключенный ожидает своей очереди в лазарете, надеясь получить разрешение на пару дней легких работ на территории лагеря из-за травмы или, может быть, температуры. Он равнодушно наблюдает, как вносят двенадцатилетнего мальчика, которого заставляли часами стоять в снегу или работать с голыми ногами, потому что обуви для него в лагере не было. Ноги у него были отморожены, и доктор отрезал почерневшие от гангрены ноги одну за другой. Отвращение, ужас и жалость — эмоции, которые наш наблюдатель уже не мог больше реально чувствовать. Страдания, умирание и смерть через несколько недель становятся для него настолько привычными зрелищами, что уже не могут больше его взволновать.
Я провел некоторое время в бараке для тифозных больных, у которых была очень высокая температура, часто бред, и многие из них были умирающими. После смерти одного из них я наблюдал без какого-либо эмоционального возбуждения последовавшую сцену, которая в дальнейшем повторялась вновь и вновь после каждой смерти. Один за другим заключенные подходили к еще теплому телу. Один хватал его недоеденные остатки картошки, другой забирал его ботинки, третий — пальто, и т. д.
|
|||
|