|
|||
Глава двадцать вторая 17 страницалюбовь возвышает? — обратился царь к Чалхии. Пховец смутился, он не находил ответа на упрек Лаши. Поднявшись, он помог встать Лилэ, прошелся по залу и лишь потом поднял глаза на Лашу. — Я учил тебя чистой любви, ставил тебе в пример возвышенный союз душ, а не прелюбодеяние и грех, — начал он. — Моя любовь к Лилэ не прелюбодеяние, — прервал его царь. — Это любовь чистая, влечение родственных душ, стремящихся вновь слиться воедино, как говорил мне ты, учитель! — Но ведь эта женщина — жена другого, а для тебя всего лишь наложница! — сурово сказал Пховец. — Нет, учитель, она жена моя на веки вечные: я бы обвенчался с ней, если бы католикос и визири дали свое согласие. — Церковь не может дать развода для того, чтобы освятить прелюбодеяние, — чуть слышно проговорил Пховец, покачал головой и, удержав вздох, просто, на мирском языке, обратился к царю: — И надо же было тебе, несчастному, полюбить жену слуги твоего! — Разве любовь умеет рассуждать! Разве не ты сам говорил мне, что слепы глаза влюбленных и глухи их уши? — И простому человеку негоже поступать так, как поступил ты. А ты царь и отец всем нам, ты не волен следовать за своим сердцем и желаниями... — Верно, я царь, но я такой же человек, как и все, и желания сердца моего подобны желаниям всех людей. — Царь не смеет поступать необдуманно, за ним идет вся страна, и он должен выбирать только правильный путь... — Но чем же тогда царь возвышен над другими, если те, кто ниже его, имеют право поступать так, как велит им сердце? — Цари не принадлежат себе. Государь — отец и слуга народа. Он до последних дней своих должен печься о благосостоянии отечества, пренебрегая своими желаниями, обуздывая свои страсти. Когда государь поступает иначе, смута и волнения охватывают страну, и он не сможет успокоить ее, ибо волнения и смута посеяны им самим. Лаша молчал. — А разве ты не дурно поступил со своим верным слугой Лухуми? — неожиданно спросил Пховец. — Дурно, отец! — ответил Лаша. — Если ты желаешь, чтобы при твоем дворе и в твоем царстве был мир, отдай жену мужу ее. Лилэ подняла голову и испуганно посмотрела на Пховца, потом перевела взгляд на Лашу. — Я не в силах расстаться с моей возлюбленной супругой, с матерью моего сына, — решительно молвил царь, обнял Лилэ за плечи и привлек к себе. Пховец бросил испытующий взгляд на них. Вот чета, пребывающая в постоянном страхе быть разлученной. Оба они юны и прекрасны, они словно созданы друг для друга. Но их свел грех, — подумал он и отвел глаза. — Я бы давно расстался с ней, если бы мог... — добавил царь и, как ребенка, прижал к груди дрожащую Лилэ. — Без жертв, государь, не бывает любви — ни к женщине, ни к богу, ни к высокому делу. Ты должен или пожертвовать престолом ради любви и благочестиво служить только велению своего сердца, или отказаться от любви во имя служения своему народу. — Но как я могу поступиться тем или этим? — грустно покачал головой Георгий. — Тогда в Грузии не утихнет смута, против тебя встанут князья, и народ отвернется от трона, не захочет иметь тебя царем. — Что же, пусть поступают, как хотят, если не желают считаться с единственным и заветным желанием царя, помазанника божия! — Это твое последнее слово? — мрачно спросил Пховец. — Последнее, но не первое, ибо многие визири, князья и вельможи приходили ко мне. И католикос и епископы требовали от меня того же. Думаю, что и ты, учитель, прислан ко мне с тем же от вельмож Грузии. — Послан я не вельможами, а самим народом. Меня прислали пховцы, жители наших гор, слуги Лашарской святыни, соплеменники твоего бывшего телохранителя Мигриаули. Если ты не вернешь ему жену, все горцы отступятся от престола твоего и будут бороться вместе с Лухуми. Лаша, подумав, решительно поднял голову. — И тогда я не расстанусь с Лилэ, если даже против меня восстанут все семь владетельных княжеств Грузии, чтобы свергнуть меня с престола. — Тогда и меня, твоего наставника, считай врагом своим! Я буду бороться против тебя мечом и словом вместе с народом моим... — Поступай, как знаешь... — спокойно ответил Лаша Чалхии, гневно глядевшему ему в глаза. — Ответишь перед богом, когда обрушится на тебя и на сына твоего беда, как на сына Давидова! — Старик, взяв свою котомку и посох, не оглядываясь назад, широким шагом вышел из царских покоев. Возбужденный Чалхия шел быстро и решительно. Но постепенно он зашагал медленнее, гнев его стихал, к нему возвращалось присущее ему спокойствие. Он стал восстанавливать в памяти беседу с царем во всех подробностях. На миг он сам себе показался невежественным, грубым аскетом, никогда никого не любившим и ничего не ведающим о чистом, возвышенном союзе двух существ. Сердцем он хотел даже оправдать своего воспитанника и обвинить себя. Ведь это он обучал Лашу в отрочестве свободе суждений, рассказывал о божественном происхождении земной любви, о вечном влечении друг к другу родственных душ, о любви всемогущей и непреложной, как жизнь и смерть. Шел Чалхия и думал, что у него не достаточно ни физических, ни духовных сил бороться против царя, охваченного столь великой любовью.
Спускалась ночь. Первая мысль Лилэ, объятой страхом после проклятий старика, его притчи и упоминания о божьей каре, была о сыне. Мальчика тотчас привели к ней. Она схватила его на руки и прижалась к нему: щечка ребенка показалась ей горячей. — Ничего, ничего! Набегался царевич, разгорячился, — успокоили ее няньки и мамки. Они увели мальчика спать. Царь не говорил Лилэ о решении, принятом дарбази, но она и без него знала обо всем. После встречи с Чалхией она еще яснее видела опасность, подстерегавшую ее счастье. Тревога за будущее и за судьбу сына, наследника престола, росла в ее душе. Пропасть между царем и князьями казалась ей теперь еще глубже. А отныне возникла пропасть не только между царем и вельможами, но между ним и народом. И пропасть эта грозила поглотить не только счастье царя, но угрожала гибелью всей стране. Лилэ лежала, не смыкая глаз, и думала, как спасти сына и царя. Она решила было открыть свое происхождение, поскольку дарбази был против женитьбы царя на простолюдинке. Но, задумавшись, она отвергла это решение. Ведь она последний отпрыск рода, враждовавшего с царями. Всех родичей ее обвинили в измене. Царские вельможи сами расправились с ее дядьями и двоюродными братьями. Владения и все имущество рода Лилэ они поделили между собой. Могли ли они примириться с тем, что она, дочь мятежного эристави, станет царицей Грузии и сын ее наследует престол. Теперь уже Лилэ проклинала царский двор со всеми вельможами и визирями! Сколько горя и унижений перенесла она в этом дворце, столь любимом Багратидами! Насколько счастливее могла бы она жить вдали от него! Теперь она с радостью отдала бы золотой трон царицы за крестьянскую треногую скамью. Ей хотелось уйти подальше от двора, средоточия вражды между родовитыми князьями, от гнезда сплетен и зависти; не чувствовать надменного взгляда царевны Русудан, высокомерия ее приближенных; скрыться подальше от их злословия. Лилэ вспомнила о своей прежней жизни. Чего недоставало ей в доме Лухуми? Разве не завидна была ее участь? Но сердце человеческое и впрямь сосуд бездонный. Она не захотела жить спокойной безмятежной жизнью жены воина, награжденного царской милостью, кинулась в водоворот нескончаемых треволнений. Разве Лухуми был плохим мужем? У него были и слава, и богатство, и мужество. Как беззаветно он любил ее! Все, кто жил в доме Мигриаули, обожали ее, предупреждали каждое ее желание! А ей зачем-то понадобился царский дворец и трон царицы, которым ее все попрекают... Лилэ вспомнила свою несчастную многострадальную мать, всю жизнь мечтавшую о царском троне для дочери. И впервые, задумавшись о своей судьбе, дочь с укором обратилась к памяти матери. Мать постоянно нашептывала Лилэ о том, что она должна увидеть царя и навсегда соединиться с ним. Пусть Лухуми вернулся с Гандзинской битвы изуродованным, обезображенным, но ведь увечья эти он получил, служа своему отечеству. Разве другая женщина не гордилась бы перед всем светом отвагой своего мужа, разве он не стал бы в ее глазах еще желаннее и дороже? Да и ей он казался таким в ту ночь, когда она безмятежно дремала на его могучей груди: она считала себя счастливой. Но увы, как раз та ночь и была началом гибели Лилэ и Лухуми. Точно сам нечистый внушил тогда Лилэ эту мысль — пригласить в гости царя. А дальше? Ее втянуло в водоворот, из которого она уже не могла выплыть. Да она и не хотела этого. Любовь к царю одурманила ее. С тех пор как она познала любовь Лаши, она не принадлежала себе, весь смысл ее жизни сосредоточился в этом чувстве... Отказаться от него было труднее, чем от самой жизни. Лилэ уже раскаивалась в том, что поддалась искушению, уже терзалась при мысли о том, какое несчастье она причинила Лухуми. Но мысль об искуплении греха была свыше ее сил: она не могла представить себе, как она уйдет от Лаши и вернется к Лухуми. Главное в ее жизни — неразлучно быть с Лашой, пусть он даже будет не царь, а нищий. Ее не влекли больше ни блеск придворной жизни, ни царские почести. Она без колебания взяла бы в руки нищенскую суму и клюку и пошла бы хоть на край света собирать милостыню, только бы Лаша был с нею. Даже нищей, попрошайкой, мнилось Лилэ, она могла бы быть счастлива со своим мужем и сыном. Никто бы не стал завидовать ее бедности, не оскорблял бы ее и ребенка: не называл ее наложницей, а Датуну ублюдком. Но тут же ход мыслей Лилэ изменился. Конечно, она-то могла быть счастливой, но Лаша? Разве царь сумеет, разве он захочет отказаться от трона и короны, покинуть дворец, жить как простой крестьянин или хотя бы как простой, незнатный азнаури? Он избалован роскошью и негой — неужели он, потеряв величие и лишившись почестей, сможет ограничиться только ее любовью? Нет, конечно, нет! Ну, а если даже и сможет? Ведь он царь — у него богатство, власть, почет, слава — и вдруг с высоты этого величия низвергнуть его на дно жизни, окунуть в грязь и нищету. Царская власть дарует неисчислимые блага — перевесит ли ее любовь эти блага? Так ли уж она дорога царю? Да имеет ли Лилэ право лишать Георгия царского престола? Его и сына-царевича? Завещание отца, клятва матери — все разом возникло в ее памяти; мечта о бедной, скромной жизни вдали от шумного дворца исчезла. Да и как можно противиться воле родителей? Пусть ее не признают царицей, лишь бы сына не лишили прав на грузинский престол, лишь бы Лаша и его сын царствовали счастливо! Но оставят ли в живых незаконнорожденного царевича враги Лилэ и Лаши? А если они обрекут на смерть сына наложницы? Отравят его? Убьют? — А-ах! — вскрикнула Лилэ и вскочила с постели. — Что с тобой, Лилэ? — проснулся Лаша. — Ничего, милый! Просто приснился сон дурной... — солгала она, спустилась с кровати, сунула ноги в шитые золотом туфли и направилась к двери. — Погляжу на мальчика. Сейчас вернусь. Спи, любимый... — ласково проговорила она и вышла из комнаты. Лилэ все не возвращалась. Царь накинул халат и, встревоженный, направился вслед за Лилэ. Осторожно приоткрыв дверь в спальню царевича, он замер на пороге. Вокруг кроватки ребенка суетились мамки. Мальчик тяжело дышал, лицо его пылало в жару, из-за полуприкрытых век блестели воспаленные глаза. У изголовья сидела Лилэ и прикладывала ко лбу и вискам сына мокрое полотенце. Около нее стояла няня и держала в руках чашу с водой. Мальчик на миг повернулся к отцу. Он попытался улыбнуться, но лицо его болезненно сморщилось и приступ мучительной рвоты сотряс его хрупкое тельце. Няня и мамка бросились на помощь: одна обтирала царевичу губы, другая суетилась у постели. — Помогите! — вскрикнула Лилэ, приподнимая головку больного. Лаша беспомощно склонился к сыну, испуганно заглядывал ему в глаза, искал в тусклом взоре надежду и утешение. — Датуна, сынок, Датуна... — шептал он растерянно, касаясь пальцами его мягких темных волос. — Убили моего сына, отравили! — рыдала Лилэ, падая на колени перед постелью царевича.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Прошло два дня, и рвота у царевича прекратилась. Лекари уверяли, что мальчик не отравлен, но определить характер недуга не могли. От снадобий никакого облегчения не наступало. На третий день жар снова поднялся. Мальчик лежал горячий, словно раскаленное тонэ, во рту у него пересыхало, в глазах появился болезненный блеск. Ночью у него начались судороги — казалось, сейчас наступит конец. Распустив волосы и павши ниц перед распятием, Лилэ молилась о спасении сына... На миг подняв голову, она взглянула на изнуренное личико ребенка. Она перевела залитый слезами взор на Лашу, который, окаменев, стоял у кроватки и смотрел на сына остановившимися бессмысленными глазами. Лилэ схватила его за руку, притянула к себе. — Молись, Лаша! Проси господа помиловать нас... Тебя он услышит... Ты помазанник божий, твой род от царя Давида... Моли его не погубить первенца нашего, не карать столь сурово за грехи наши... — шептала Лилэ, снова обратив залитое слезами лицо к распятию. Протянув руки к иконе, молился Лаша. Не зная, на что надеяться, он хотел верить в христианского бога и в его милосердие. В комнату проник перезвон церковных колоколов. Звонили все колокола, большие и малые. В церквах служили молебен о спасении маленького царевича. Лаше казалось, что далекий колокольный звон проливает мир в его душу, возносит его над земными треволнениями. У окна грустно стояли Гварам Маргвели и Турман Торели. Вдруг Гварам что-то шепнул Турману и вышел из покоев. Скоро он вернулся в сопровождении дворцового священника и дьякона. Священник размахивал на ходу кадилом. Запах ладана заполнил комнату. Окропив царевича святой водой, священник причастил его святых даров. Когда был окончен обряд причастия, он взял из рук дьякона книгу в богатом переплете. — Вот, государь, Книга царств. Государыня просила! — пробормотал он и положил книгу на стол. Затем осенил крестом комнату, отошел в угол и тихо зашептал молитву. Лаша невольно кинул взгляд на богатую чеканку переплета: на нем был изображен коленопреклоненный царь Давид. Он играл на лире и пел псалмы. Позади иудейского царя возвышалась отвесная скала. На вершине ее стояло одинокое дерево с пышной кроной. Укрывавшиеся в ветвях райские птицы внимали песнопениям пророка. Плененные псалмами Давида, в полете своем застыли в облаках ангелы; птицы изогнули шейки; газели, навострив уши, остановились над пропастью; тигр, застигнутый песней, замер в прыжке; цветок склонил головку над ручьем. Все обратились в слух и, затаив дыхание, как заколдованные слушали царя Давида. Художник с неповторимым мастерством вычеканил все это по золоту, придав драгоценному металлу удивительную выразительность. Лаша сразу же признал работу Бека Опизари, и рука его потянулась за книгой. Он раскрыл ее там, где была заложена широкая шелковая тесьма. Прекрасные миниатюры украшали каждую страницу книги. Внимание Лаши привлекла заглавная буква «Д»: художник мастерски соединил двух павлинов, их высокие шеи перевились, коготки крепко сцепились с коготками. Шеи и грудки у них были написаны голубой краской, а крылья и лапки — желтой с вкрапленными красными точками. По черному фону павлиньих хвостов шли желтые разводы с синими кругами. Георгий долго смотрел как зачарованный на работу художника, восхищенный его терпением, выдумкой, чувством цвета и умением сочетать краски. Но вот Георгий приступил к чтению: «И послал господь Нафана к Давиду, и тот пришел к нему и сказал ему: в одном городе были два человека, один богатый, другой бедный. У богатого было очень много мелкого и крупного скота; а у бедного ничего, кроме одной овечки, которую он купил маленькую и выкормил, и она выросла у него вместе с детьми; от хлеба его она ела и из чаши пила, и на груди его спала, и была для него, как дочь...» На миг царь поднял голову. Перед его глазами возник образ седовласого старца. Вот, оказывается, откуда взял свою притчу Чалхия Пховец, пришедший наставить царя на путь истины. — Читай громче, государь, дай мне тоже послушать, — попросила Лилэ. Царь вновь повторил прочитанное. Лилэ, бледнея, слушала его, не отрывая глаз от больного сына. «...И пришел к богатому человеку странник, и тот пожалел взять из своих овец или волов, чтобы приготовить обед для странника, который пришел к нему, а взял овечку бедняка и приготовил ее для человека, который пришел к нему. Сильно разгневался Давид на этого человека и сказал Нафану: жив господь! Достоин смерти человек, сделавший это. И за овечку он должен заплатить вчетверо, за то, что он сделал это, и за то, что не имел сострадания. И сказал Нафан Давиду: ты — тот человек. Так говорит Господь, бог Израилев: Я помазал тебя в царя над Израилем, и Я избавил тебя от руки Саула, и дал тебе дом господина твоего и жен господина твоего на лоно твое, и дал тебе дом Израилев и Иудин, и, если этого для тебя мало, прибавил бы тебе еще больше. Зачем же ты пренебрег слово Господа, сделав зло перед очами Его? Урию-хеттеянина ты поразил мечом; жену его взял себе в жены, а его ты убил мечом Аммонитян. Итак, не отступит меч от дома твоего вовеки за то, что ты пренебрег Меня и взял жену Урии-хеттеянина, чтобы она была тебе женою. Так говорит Господь: вот, Я воздвигну на тебя зло из дома твоего, и возьму жен твоих перед глазами твоими, и отдам ближнему твоему, и будет он спать с женами твоими перед этим солнцем. Ты сделал тайно, а Я сделаю это перед всем Израилем и перед солнцем. И сказал Давид Нафану: согрешил я перед Господом. И сказал Нафан Давиду: и Господь снял с тебя грех твой; ты не умрешь. Но как ты этим же делом подал повод врагам Господа хулить Его, то умрет родившийся у тебя сын». Лаша прервал чтение. Он вспомнил дворец Давида Строителя, разрушенный землетрясением, поврежденную фреску, по которой прошла трещина, вспомнил Лухуми. «Грешен, господи, грешен», — прошептал он, перекрестился и взглянул на сына. Мальчик лежал без движения и тяжело дышал. Лаша не знал, как он мог читать в эти тяжелые для него минуты, но нечто такое, что было сильнее его, заставляло его читать дальше. «И пошел Нафан в дом свой. И поразил Господь дитя, которое родила жена Урии Давиду, и оно заболело». Лаша вздрогнул, волосы, казалось, зашевелились на голове его. Он вздохнул тяжело и снова обратился к красиво выведенным строкам: «И молился Давид богу о младенце...» — Отврати, господи, не карай! — вскричала Лилэ и, рыдая, упала перед иконой. У Лаши покатились слезы из глаз, он закрыл книгу. — Неужели господь убьет моего сына за мои грехи... Владыка животворящий, не допускай этого... — шептал Лаша, не отрывая взгляда от больного. — Всемогущий боже и ты, святой Георгий Лашарский! — произнесла Лилэ. — К тебе взываю, о покровитель горцев, заступник от врагов наших. Богатырь и воин непобедимый, предводитель неисчислимой рати, к тебе мы взываем, тебе молимся, рабы твои. Воззри на сына нашего, излечи его от хвори и облегчи боль его. Даю тебе обет, если ты уврачуешь и исцелишь его, я поднимусь на гору Лашарскую, поклонюсь святому образу твоему и принесу тебе в жертву сто коров и тысячу овец... Только спаси моего Давида! Лилэ трижды перекрестилась, потом сняла с платья пояс, накинула его себе на шею, как вервие, а другой конец протянула Лаше. Тот послушно исполнил ее волю. Семь кругов обошли они на коленях вокруг кровати больного ребенка, вознося молитвы Лашарской святыне. Как ведомый на заклание ягненок, следовал царь за Лилэ, охваченный горем. Он был жалок в своей покорности. Когда обряд был закончен, Лаша снял с шеи пояс. Усталый, он прилег на тахту. Лилэ снова опустилась на колени перед распятием. Долго молилась и наконец, обессиленная борьбой отчаяния с надеждой, встала и огляделась. Лекарь спал глубоким сном. Лаша тоже уснул над раскрытой книгой. Торели и Маргвели не было в опочивальне. У ног царевича дремала мамка. Сама Лилэ трое суток не смыкала глаз. Голова у нее горела, кровь тысячью молоточков стучала в виски. В глазах темнело, ноги не слушались ее. Опустившись на ковер перед кроватью, Лилэ прижалась головой к ногам сына и сразу же уснула. Самые нелепые видения терзали ее во сне. Под утро приснился Лилэ высокий монах в черной рясе. Он открыл дверь опочивальни и подошел к Лилэ. — Не время спать, — обратился он к ней, — иди за мной, и я исцелю твоего сына. И возродится из пепла очаг твой... — Отец святой! — припала к его ногам Лилэ. — Моли господа о спасении сына моего, пусть отвратит он гнев свой от царского дома! — Иди за мной, и я буду заступником твоим перед Христом, чтобы он отпустил тебе прегрешения твои, возродил древо рода твоего, спас сына твоего и даровал ему и сыновьям его царский трон во веки веков. — Как же может господь простить мне мой тяжкий грех перед венчанным супругом? — Не бойся! Вера твоя спасет тебя и сына твоего. Иди за мной! Монах ничего больше не сказал, но Лилэ поняла, что он требует от нее ухода в монастырь. — Как же мне оставить больного? — заговорила она. — Не покидай его, молись и постись каждодневно, он исцелится, а я приду через семь дней и уведу тебя. — Святой отец, в руках твоих пребываю отныне, молись о сыне моем больше, чем о моей душе! Лилэ пробудилась ото сна. Рассветало. Она осмотрелась вокруг. Никакого старца нигде не было. «Он исцелится!..» — еще звучали в ее ушах слова старца. Она встала и наклонилась над сыном. Он спал, дышал ровно и спокойно. На лбу его выступили росинки пота, и бледные щеки чуть порозовели. — Боже милостивый! Боже милостивый! Боже милостивый! — повторяла Лилэ с надеждой в голосе, и сдерживаемая радость светилась у нее в глазах. Лекарь сидел у изголовья мальчика и рукой нащупывал пульс больного. — Опасность миновала, — порадовал он мать. — Я же говорил, что после этой ночи наступит облегчение. Но Лилэ думала иначе и верила в иную силу. — Боже милостивый! — шептала она, преклонив колена перед распятием. — ...Велико могущество твое, ибо ты простил меня, грешную. Отныне я посвящаю себя служению тебе.
Утром Маргвели и Турман Торели пришли узнать о здоровье царевича. Георгий, одетый, спал на тахте. Он проснулся, открыл глаза и приподнялся. Царь был неузнаваем: вокруг запавших глаз залегли темные круги, живой огонек, постоянно горевший во взоре царя, погас и покрылся пеплом усталости. Двадцатипятилетний молодец, полный сил, выглядел изможденным старцем.
Чалхия медленно брел по берегу Арагви. Он возвращался к своим. Царь не внял внушениям его, и старик был поглощен мыслями о том, как теперь помочь стране и своему воспитаннику. А он еще надеялся, что Георгий склонит свой слух к его советам, откажется от Лилэ и вернет ее мужу, который пребывает под покровительством Лашарской святыни. Теперь Чалхия убедился, что Лаша не откажется от своей возлюбленной, пока он жив. Как же успокоить горцев, как предотвратить мятеж? Чалхия никак не мог придумать, что делать, и нарочно удлинял путь обходными тропами. Погруженный в размышления, он не заметил, как его догнала крытая ковром арба, сопровождаемая двумя всадниками. За арбой босиком шел юноша, обросший, нечесаный, несчастный: он шел по обету поклониться какому-то святому. Оказалось, что один из всадников хведуретский азнаури, а юноша — его сын, который потерял речь от испуга. Надеясь на исцеление, они держали путь в Хевский монастырь, где жил знаменитый отшельник Саба. При имени отшельника Сабы в душе Пховца мелькнул луч надежды. К Сабе обращались за помощью и советом вельможи и визири, когда нужно было принять важное государственное решение. «Может быть, царь не послушал меня, потому что я слыву язычником, идолопоклонником. А монаха-отшельника, радетеля Христовой веры, чудотворца, он, может быть, примет лучше», — думал Пховец. Отшельник Саба когда-то учился в Константинополе вместе с Чалхией и был близким другом его. В дни самых трудных испытаний Саба не отвернулся от Чалхии. И теперь нет-нет да и вспомнят они друг друга: свободомыслящий горец в пховской одежде и пекущийся о вечной жизни отшельник в черной монашеской рясе. Несмотря на горячие споры, часто случавшиеся между ними, они сохраняли свою многолетнюю дружбу. Пховец решил повидать Сабу, уговорить его пойти к царю и оказать влияние на него. — И я туда же иду, к Сабе, — сказал он путникам и взобрался на арбу. Саба несказанно обрадовался приезду Пховца. Поужинав в сумерках, они повели задушевную беседу, вспомнили прошлое. Наконец Чалхия открыл причину своего приезда и попросил Сабу, борца за христианскую веру, повлиять на царя. Отшельник признался, что ему трудно будет убедить безбожного и своевольного государя, он сомневался в успехе. Но Чалхия напомнил ему о том, как Григол Хандзтели взял верх над Ашотом Куропалатом, и убеждал до тех пор, пока монах в конце концов не согласился пойти к царю. На второй день Пховец собрал свои пожитки и простился с другом. — Последний раз, верно, видимся! — прослезился он. — Полно, Чалхия! Заходи к нам еще, любо послушать твои мудрые речи. — С плохими вестями возвращаюсь я к пховцам, Саба! Горцы верны своему слову, они поднимутся против царя; и мне суждено быть с моим народом и умереть вместе с ним. Саба нахмурился. — Поторопись, Саба, ты еще можешь помочь. Судьба народа и царства зависит от тебя! — Пховец задержал в своих натруженных ладонях сухую слабую руку монаха, резко повернулся и, вскинув посох на плечо, двинулся в путь.
Пховцы по-прежнему бедствовали, испытывали нужду во всем, по-прежнему платили непосильные подати и по-прежнему роптали, в любую минуту готовые к новому мятежу. Приезд царя на лашарское празднество ничего не изменил в их жизни; его обещания так и остались обещаниями, подати не стали меньше, а земельные наделы не увеличились. Только и было облегчения, что на первых порах перестали преследовать языческие обычаи с той жестокостью, с какой это делали раньше, и церковь на какое-то время перестала насильственно обращать горцев в христианскую веру. Поездка царя в Пхови, вселившая в горцев столько надежд, осталась для них безрезультатной, оказалась всего лишь приятной прогулкой для любившего развлечения Лаши. Царь забыл об обещаниях, данных горцам, а под конец перестал защищать и язычество. Церковь, пользуясь этим, снова перешла в наступление. Горцы волновались, и нужна была лишь малая искра, чтобы разгорелся пожар восстания. Такой искрой послужила обида, нанесенная царем Лухуми Мигриаули. Как только Лухуми вырвался на волю, вокруг него стали собираться все недовольные и обиженные. Когда пховский хевисбери Чалхия отправился к царю, чтобы говорить с ним от имени народа, у него еще была надежда предотвратить восстание.
|
|||
|