Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Симона де Бовуар 22 страница



 

1 Марсель Швоб поэтически излагает этот миф в «Книге Монель»: «Я расскажу тебе о маленьких проститутках, и ты будешь знать, как все начинается... Видишь ли, они издают крик сострадания к вам и гладят вашу руку своей худенькой ручонкой. Они поймут вас, только если вы очень несчастны; они плачут вместе с вами и утешают вас... Ни одна из них, видишь ли, не может остаться с вами. Это слишком опечалило бы их, и потом они стыдятся оставаться с вами, когда вы уже не плачете, они не осмеливаются взглянуть на вас. Они учат вас тому, чему должны научить, и уходят. Сквозь холод и дождь проходят они, чтобы поцеловать вас в лоб, утереть ваши слезы, а потом жуткий мрак забирает их обратно... И не надо думать о том, чем они занимались в этом мраке».

 

 

 

 

 

всех женщин они в наибольшей степени подчинены мужчине и в то же время легче ускользают из-под его власти; поэтому они и приобретают множество разнообразных значений. Между тем ни один женский тип — девственница, мать, супруга, сестра, служанка, любовница, неистовая добродетель, улыбающаяся одалиска — не может столь полно отвечать переменчивым мужским устремлениям.

 

Предоставим психологии, и в частности психоанализу, разбираться, почему человек особенно привязывается к тому или иному аспекту многоликого Мифа и почему воплощает его в той или иной конкретной форме. Но миф этот присутствует во всех комплексах, навязчивых идеях, психозах. В частности, в основе многих неврозов лежит умопомрачение от запрета: оно может возникнуть только в том случае, если уже раньше в обществе сложилось табу; социального давления извне недостаточно, чтобы объяснить это явление; в действительности социальные запреты — не просто условности; они имеют — помимо прочих значений — онтологический смысл, который каждый человек познает на собственном опыте. В качестве примера интересно проанализировать эдипов комплекс; его слишком часто рассматривают как продукт борьбы инстинктивных тенденций и общественных предписаний; но прежде всего это конфликт, происходящий внутри самого субъекта. Привязанность ребенка к материнскому чреву — это прежде всего его связь с Жизнью в ее непосредственной форме, в ее самом общем виде, в ее имманентности; отказ оторваться от груди — это отказ быть брошенным, на что обречен человек, стоит только ему отделиться от Всего; с этого момента и по мере того, как он все больше индивидуализируется и отъединяется, можно считать «сексуальной» сохранившуюся у него любовь к материнской плоти, существующей теперь уже отдельно от него; его чувственность становится теперь опосредованной, превращается в трансценденцию к постороннему объекту. Но чем скорее и решительнее ребенок начинает воспринимать себя как субъект, тем больше тяготит его плотская связь, противоречащая его независимости. И тогда он избегает ласк, а авторитет матери, ее права на него, а то и само ее присутствие вызывают у него чувство, похожее на стыд. Особенно неловко, неприлично кажется ему увидеть в ней плоть, он старается не думать о ее теле; в ужасе, который он испытывает по отношению к своему отцу, или отчиму, или любовнику матери, не столько ревность, сколько возмущение: напомнить ему, что его мать — существо из плоти и крови, значит напомнить и о его собственном рождении — событии, от которого он открещивается всеми силами; он желает по крайней мере придать ей величие большого космического феномена; мать должна воплощать Природу, которая охватывает всех людей, не принадлежа ни одному из них; ему невыносимо видеть ее чьей-то добычей, и не потому, что он, как часто утверждают, хочет обладать ею сам, а потому, что он хочет, чтобы она суще-

 

 

 

 

 

ствовала вне всякого обладания; убогие мерки супруги или любовницы — не для нее.

 

Правда, когда в пору отрочества он начинает мужать, его иногда возбуждает материнское тело; но это происходит оттого, что через мать он познает женственность вообще; и желание, возникшее при виде бедра или груди, часто затухает, едва лишь молодой человек осознает, что эта плоть — плоть его матери. Большое число случаев извращения объясняется тем, что, будучи порой смятения, отрочество склонно к извращениям, отвращение в этом возрасте ведет к кощунству, а из запрета рождается соблазн. Но не следует думать, будто вначале сын наивно хочет спать с матерью, а потом вмешиваются внешние запреты и подавляют его. Наоборот, именно из-за запрета, сложившегося в душе у человека, рождается желание. Внутренний запрет — это самая нормальная и самая распространенная реакция. Но опять же он проистекает не из общественного предписания, маскирующего инстинктивные желания. Скорее, уважение — это сублимация изначального отвращения; молодой человек не позволяет себе воспринимать мать как плотское существо; он преображает ее, отождествляет с одним из чистых образов освященной женственности, предлагаемых ему обществом. Тем самым он вносит свой вклад в укрепление идеального образа Матери, который придет на помощь следующему поколению. Образ же этот обладает такой силой потому, что необходим для индивидуальной диалектики человека. А поскольку в каждой женщине кроется сущность Женщины вообще, а значит, и Матери, отношение к матери непременно скажется и на отношении к супруге и любовницам; однако процесс этот не так прост, как часто воображают. Юноша, который испытал конкретное, чувственное влечение к своей матери, мог в ее лице желать женщину вообще: и тогда любая женщина сможет усмирить пыл его темперамента; ему не суждено томиться инцестуальной ностальгией1, И наоборот, молодой человек, испытывавший к своей матери нежное, но платоническое почтение, может желать, чтобы в женщине в любом случае было что-то от материнской чистоты.

 

Всем известно, насколько вопросы пола, а значит, как правило, и все связанное с женщиной, важны при рассмотрении как патологического, так и нормального поведения. Бывает, что феминизируются другие объекты; поскольку и сама женщина — это во многом плод воображения мужчины, он может воображать ее и через мужское тело: в педерастии сохраняется разделение полов. Но обычно Женщину ищут в существах женского пола. Через нее, через все лучшее и худшее, что есть в ней, мужчина учится счастью, страданию, пороку, добродетели, вожделению, отречению, преданности, тирании, учится понимать самого себя; 1 Поразителен пример Стендаля.

 

 

 

 

 

она — игра, приключение, но в то же время — испытание; она — торжество победы и более горькое торжество преодоленного поражения; она — умопомрачение потери, притягательная сила проклятия, смерти. Целое море значений существует только благодаря женщине; она — суть действий и чувств мужчин, воплощение всех ценностей, которые стимулируют их свободу. Понятно, что мужчина, даже если он обречен на самое жестокое разочарование, не желает отказываться от мечты, вобравшей в себя все его помыслы и мечтания.

 

Вот почему женщина двулика и несет в себе разочарование: она — это все, что призывает к себе мужчина и чего он не достигает. Она — мудрая посредница между благосклонной Природой и человеком, она же — искушение всякой мудрости непокоренной Природой. Она телесно воплощает в себе все моральные ценности и их противоположности, от добра до зла; она — сама сущность действия и то, что ему препятствует, «подступ» человека к миру и его поражение; она как таковая — источник всякого размышления человека о своем существовании и всякого выражения, которое он сможет ему придать; в то же время она старается отвлечь его от самого себя, погрузить в безмолвие, в смерть. Он ждет, чтобы она, его служанка и подруга, была бы еще его зрителем и судьей, была бы подтверждением его бытия; а она парирует равнодушием, а то и насмешками и издевками. На нее он проецирует все, чего желает и чего боится, что любит и что ненавидит. Об этом так трудно говорить, потому что мужчина всего себя ищет в ней, потому что она — Все. Только это Все — из мира несущественного; она все Другое. А будучи другим, она другой и по отношению к самой себе, и по отношению к тому, чего от нее ждут. Она — все, а потому никогда не бывает в точности тем, чем следовало бы ей быть; она — вечное разочарование, разочарование самого существования, которому никогда не удается ни достичь тождества с самим собой, ни примириться со всем множеством существующих.

 

 

 

 

 

 

 

Глава 2

 

Для подтверждения проведенного анализа мифа о женщине, бытующего в коллективном представлении, мы рассмотрим отдельные синкретические формы, в которых он преломляется в творчестве некоторых писателей. В частности, нам показалось весьма типичным отношение к женщине Монтерлана, Д.Г. Лоуренса, Клоделя, Бретона, Стендаля.

 

1. МОНТЕРЛАН, ИЛИ ХЛЕБ ОТВРАЩЕНИЯ

 

Монтерлан вписывается в древнюю традицию мужчин, воспринявших на свой счет высокомерное манихейство Пифагора. Вслед за Ницше он считает, что Вечную Женственность превозносили только в эпохи слабости и что герой должен восстать против Magna mater. Он берется свергнуть ее с престола, ибо сосредоточивает свое внимание на героизме. Женщина — это ночь, беспорядок, имманентность. «Этот содрогающийся сумрак — не что иное, как женское начало в чистом виде» l, — пишет он о г-же Толстой. По его мнению, только глупость и низость нынешних мужчин могли придать женской ущербности положительный смысл: все говорят об инстинкте женщин, об их интуиции, о даре предвидения, в то время как их следует винить в отсутствии логики, упрямом невежестве, неспособности понимать действительность; на самом деле они не наблюдательницы и не психологи; они не умеют ни смотреть на вещи, ни понимать людей; их тайна — иллюзия, а их непостижимые сокровища бездонны, как ничто; им нечего дать мужчине, они могут только ему навредить, Первый великий враг для Монтерлана — мать; в одной из ранних пьес, называющейся «Изгнание», он выводит на сцену мать, не дающую сыну поступить на военную службу; в «Олимпийцах» юноше, желающему посвятить себя спорту, препятствует трусливый эгоизм матери; в «Холостяках» и «Девушках» образ матери про-

 

1 «О женщинах».

 

 

 

К оглавлению

 

 

 

сто отвратителен. Преступление ее в том, что она хочет навсегда удержать сына запертым в сумраке своего чрева; она калечит его, чтобы иметь возможность им завладеть и восполнить таким образом бесплодную пустоту своего существа; она — худшая из воспитательниц; она подрезает ребенку крылья, держит его вдалеке от вершин, к которым он стремится, оглупляет и унижает его. Претензии эти не совсем безосновательны. Но из упреков, которые Монтерлан открыто бросает женщине-матери, ясно, что ненавидит он в ней прежде всего свое собственное рождение. Он считает себя богом, он хочет быть богом; ведь он мужчина, он «высшее существо», он — Монтерлан. Бога не рожали; если у него и есть тело, то это — воля, отлитая в твердые и послушные мускулы, а не плоть, в которой притаились жизнь и смерть; вот за эту тленную, случайную, уязвимую, отвергаемую им плоть и должна, по его мнению, отвечать мать. «Единственное уязвимое место на теле Ахилла — это то место, где держала его мать»1. Монтерлан никогда не соглашался принять человеческий удел; то, что он называет своей гордостью, с самого начала было испуганным бегством от того риска, что несет в себе свобода, связанная с миром посредством плоти; он хочет утверждать свободу, но отрицать эту связь; он мечтает быть субъективностью, царственно замкнувшейся на самой себе, без привязанностей, без корней; этой мечте мешает воспоминание о его плотском происхождении, и он прибегает к своему обычному средству: вместо того чтобы преодолеть его, он от него отрекается.

 

Любовница в глазах Монтерлана оказывает столь же пагубное воздействие, что и мать; она не дает мужчине воскресить в себе бога; удел женщины, заявляет он, — это жизнь в самом непосредственном виде; она кормится ощущениями, прозябает в имманентности, бредит счастьем — и хочет запереть в нем мужчину; ей неведом порыв трансценденции, у нее нет чувства величия; она любит своего любовника в его слабости, а не в его силе, в беде, а не в радости; он нужен ей безоружный, несчастный, она даже хочет, чтобы он вопреки очевидности уверовал в собственную нищету. Он превосходит ее и тем самым от нее ускользает — она же стремится свести его к собственной мерке, чтобы завладеть им. Ведь он ей необходим, она не самодостаточна, она — паразитирующее существо. От лица Доминик Монтерлан описывает женщин, гуляющих по бульвару Рэнлах, «которые виснут на руке у своих любовников, будто какие-то беспозвоночные существа, похожие на разряженных слизняков»2; за исключением спортсменок, женщины, по его мнению, существа неполноценные, предназначенные для рабства; слабые, без мускулов, они лишены подступа к миру; поэтому они так ожесточенно бьются за то, что-

 

«О женщинах». 2 «Мечта».

 

 

 

 

16-2242

 

 

бы завладеть любовником, а лучше — супругом. Насколько я знаю, Монтерлан не использует миф о самке богомола, но к содержанию его обращается: любить для женщины значит пожирать; она делает вид, что отдается, а на самом деле берет. Он приводит возглас г-жи Толстой: «Я живу им и ради него и требую того же для себя» — и обличает опасность такой неистовой любви; он находит ужасную истину в словах Екклезиаста; «Мужчина, желающий вам зла, лучше, чем женщина, желающая вам добра». Он приводит в пример маршала Лиотея: «Если кто-нибудь из моих людей женится, это уже мужчина, уменьшившийся наполовину». Женитьбу он считает пагубной прежде всего для «высшего существа»; это просто какое-то смешное мещанство; можно ли представить себе, чтобы кто-нибудь сказал «г-жа Эсхил» или «Меня пригласили на ужин супруги Данте»? Этим наносится урон престижу великого человека; но самое ужасное — женитьба разрушает великолепное одиночество героя; ему нужно, «чтобы ничто не отвлекало его от него самого»1. Я уже говорила, что Монтерлан избрал свободу без объекта, то есть он предпочитает иллюзию автономии подлинной свободе, которая связана с миром; именно эту праздность он и собирается защищать от женщины; женщина ведь тяжелая, она давит. «Суровая символика была в том, что мужчина не мог идти прямо, потому что держал под руку любимую женщину»2. «Я горел — она загасила меня. Я ходил по воде — она взяла меня под руку, и я стал тонуть»3. Так откуда же в ней такая сила, если она всего лишь недостаточность, бедность, негативность, а волшебство ее иллюзорно? Монтерлан этого не объясняет. Он лишь надменно заявляет, что «лев имеет все основания бояться комара»4. Однако ответ бросается в глаза: легко считать себя властелином, когда ты один, или считать себя сильным, когда старательно избегаешь обременять себя какой бы то ни было ношей. Монтерлан избрал легкий путь; он утверждает, что поклоняется труднодоступным ценностям, но пытается достичь их легким путем. «Короны, которые мы сами на себя возлагаем, — единственные достойные того, чтобы их носить», — говорит король в «Пасифае». Удобный принцип. Монтерлан водружает на себя корону и драпируется в пурпур; но достаточно одного постороннего взгляда, чтобы обнаружить, что корона его из крашеной бумаги и что сам он, как андерсеновский король, совершенно голый. Ходить в мечтах по воде далеко не так утомительно, как реально двигаться вперед по дорогам земли. Потому

 

1 «О женщинах».

 

2 «Девушки».

 

3 Там же.

 

4 Там же.

 

 

 

 

 

то лев-Монтерлан в ужасе избегает женщины-комара: он боится испытания действительностью!.

 

Если бы Монтерлан и в самом деле развеял миф о вечной женственности, его бы следовало поздравить: отрицая Женщину, можно помочь женщинам осознать себя людьми. Но, как мы видели, он не уничтожает кумира — он превращает его в чудовище. Он сам верит в эту темную, ни к чему не сводимую сущность — женственность; вслед за Аристотелем и святым Фомой Аквинским от считает, что она определяется негативно; женщина является женщиной в силу отсутствия мужественности; такова судьба, которую вынуждено переносить каждое существо женского пола, не имея возможности ее изменить. Та же, что попытается избежать ее, окажется в самом низу человеческой лестницы: ей не удастся стать мужчиной, а быть женщиной она откажется и превратится в ничтожную карикатуру, обманчивую видимость; и то, что у нее есть тело и сознание, не прибавит ей реальности: становясь в такие минуты последователем Платона, Монтерлан, судя по всему, считает, что живым существом владеют исключительно Идеи женственности и мужественности; у личности же, не подвластной ни одной из них, может быть только видимость существования. Он бесповоротно осуждает подобных «вурдалаков», которые осмеливаются полагать себя как самостоятельные субъекты, думать, действовать. И, рисуя портрет Андре Акбо, он стремится доказать, что всякая женщина, пытающаяся сделать из себя личность, превращается в паясничающую марионетку. Конечно, Андре некрасива, непривлекательна, плохо одета, даже грязна, ее ногти и запястья далеко не безукоризненны; низкий уровень культуры убивает в ней всякую женственность; Косталь уверяет нас, что она умна, но Монтерлан на каждой посвященной ей странице убеждает нас в ее глупости; Косталь якобы относится к ней с симпатией; Монтерлан вызывает в нас отвращение к ней. С помощью этой ловкой игры на двусмысленности доказывается убожество женского ума и устанавливается, что изначальная ущербность извращает все мужские качества, к которым она стремится.

 

Единственное исключение Монтерлан счел нужным сделать для спортсменок; самостоятельно упражняя свое тело, они могут завоевать дух, душу; правда, их ничего не стоит спустить с достигнутых высот; Монтерлан деликатно отходит от победительницы в беге на тысячу метров, которой посвящает восторженный гимн; он не сомневается, что легко соблазнит ее, и хочет уберечь ее от этого падения. Доминик не удержалась на тех высотах, куда

 

Этот процесс Адлер рассматривает как классический источник психозов. Человек, разрывающийся между «стремлением к могуществу» и «комплексом неполноценности», устанавливает между собой и обществом максимальную дистанцию, чтобы не сталкиваться с испытанием действительностью. Он знает, что испытание это подточило бы его притязания, поддерживать которые он может лишь в тени своей неискренности.

 

 

 

 

16*

 

 

звал ее Альбан, — она влюбилась в него; «Та, что вся была только дух, только душа, теперь потела, источала запахи, задыхалась и тихо покашливала»1. Возмущенный Альбан прогоняет ее. Можно уважать женщину, которая с помощью спортивной дисциплины убила в себе плоть; но возмутительно и мерзко видеть, что автономное существование воплощено в женщине; женская плоть становится ненавистной, едва лишь в ней поселяется сознание. Женщине пристало только одно — быть чистой плотью. Монтерлан одобряет восточное отношение: в качестве объекта наслаждения слабый пол имеет право на свое место под солнцем; место, конечно, скромное, но все-таки пристойное; это право оправдано удовольствием, которое извлекает из женщин мужчина, и ничем иным, кроме этого удовольствия. Идеальная женщина совершенно глупа и совершенно покорна; она всегда готова принять мужчину и никогда ни о чем его не просит. Такова Дус (кроткая), которая под настроение так нравится Альбану, «Дус, восхитительно глупая и тем более желанная, чем более глупая... Вне любви она ни на что не годна, и тогда он избегает ее нежно, но твердо»2. Такова маленькая арабка Радиджа, тихий зверек любви, покорно принимающий и удовольствие и деньги. Такой можно представить себе «женщину-животное», повстречавшуюся в одном испанском поезде: «Вид у нее был настолько тупой, что я сразу же возжелал ее»3. Автор поясняет: «Больше всего в женщинах раздражает претензия на разум; когда же они начинают культивировать свою животную сущность, в них проступает что-то сверхчеловеческое»4.

 

Однако Монтерлан вовсе не похож на восточного султана; для этого ему прежде всего недостает чувственности. Он далек от того, чтобы без задней мысли наслаждаться «женщинами-животными»; они — «больные, опасные для здоровья, никогда не бывающие вполне чистыми»5; Косталь поверяет нам, что у юношей волосы пахнут сильнее и лучше, чем у женщин; порой он испытывает отвращение перед Соланж, перед «этим приторным, почти тошнотворным запахом и телом без мускулов, без нервов, напоминающим белого моллюска»6. Он мечтает о более достойных его объятиях, объятиях на равных, где нежность рождалась бы из побежденной силы... Восточный человек сладострастно упивается женщиной, и тем самым между любовниками устанавливается плотская взаимность: именно об этом свидетельствуют страстные мольбы «Песни песней», сказки «Тысячи и одной ночи» и множе-

 

1 «Мечта».

 

2 Там же.

 

3 «Маленькая инфанта Кастильская».

 

4 Там же.

 

5 «Девушки».

 

6 Там же.

 

 

 

 

 

ство арабских стихов, воспевающих возлюбленную; конечно, есть и дурные женщины; но есть и настолько восхитительные, что чувственный мужчина доверчиво вверяет себя их объятиям, не чувствуя при этом никакого унижения. Герой же Монтерлана всегда занимает оборонительную позицию: «Брать, не будучи взятым, — это единственная приемлемая формула в отношениях высшего существа с женщиной»!. Он охотно говорит о моменте желания, который кажется ему агрессивным, мужским моментом; от момента же наслаждения он уклоняется; может, он рискует обнаружить, что и сам потеет, задыхается, «источает запахи»; но нет: ибо кто дерзнет вдыхать его запах и ощущать его испарину? Его беззащитная плоть ни для кого не существует, потому что возле него никого нет: он — это только сознание, чистое присутствие, прозрачное и полновластное; и если даже удовольствие существует и для его сознания, он этого не учитывает; это бы означало дать над собой власть. Он снисходительно говорит об удовольствии, которое дает, но никогда о том, которое получает: получать — значит зависеть. «От женщины мне надо одно — доставить ей удовольствие»2; живое тепло вожделения привело бы к сообщничеству — он же этого не допускает и предпочитает надменное одиночество господства. У женщин он ищет не чувственного, а рассудочного удовлетворения.

 

И прежде всего — удовлетворения гордыни, которая желает выразить себя, не подвергаясь при этом никакому риску. Перед женщиной «испытываешь то же чувство, что перед лошадью или быком, к которым хочешь приблизиться: ту же неуверенность, ту же радость от возможности измерить свою силу3. Мериться силой с другими мужчинами было бы слишком самонадеянно; они бы сами вмешались в испытание, ввели бы совершенно неожиданные системы координат и вынесли бы чужой приговор; когда же имеешь дело с быком или лошадью, ты сам себе судья, что несравнимо надежнее. И с женщиной, если ее правильно выбрать, можно остаться совсем одному: «Я не могу любить на равных, потому что в женщине я ищу ребенка». Эта банальность ничего не объясняет; почему, собственно, он ищет ребенка, а не равного? Куда честнее со стороны Монтерлана было бы заявить, что у него, Монтерлана, нет равных; или точнее, что он не хочет, чтобы они у него были; ему подобный пугает его. Во времена «Олимпийцев» он восхищался строгостью спортивных соревнований, которые образуют иерархии, исключающие возможность жульничества; но сам он не внял этому уроку; в дальнейшем его творчестве и жизни герои его, как и сам он, уклоняются от всякого сопоставления; они имеют дело с животными, пейзажами, детьми, женщинами-

 

«Девушки». 2 Там же. «Маленькая инфанта Кастильская».                 *'

 

 

 

 

 

детьми, но никогда — с равными. Некогда увлекавшийся жесткой ясностью спорта, Монтерлан признает в качестве любовниц только женщин, вообще неспособных иметь свое суждение, а потому ничем не угрожающих его пугливой гордости; он выбирает «пассивных, похожих на растения», инфантильных, глупых, продажных. Он будет систематически стараться не признавать в них сознание; стоит ему обнаружить малейший признак его, он вскидывается на дыбы и уходит; о том, чтобы установить с женщиной какие бы то ни было межсубъектные отношения, не может быть и речи: в мужском царстве она должна быть всего лишь одушевленным объектом; ее никогда не будут рассматривать как субъект; ее точка зрения никогда не будет учитываться. Герой Монтерлана считает свою мораль высокомерной, тогда как она всего лишь удобна: он заботится единственно о своих взаимоотношениях с самим собой. Он привязывается к женщине — вернее, привязывает к себе женщину — не для того, чтобы наслаждаться ею, а для того, чтобы наслаждаться самим собой; существование женщины, как абсолютно низшее, раскрывает субстанциональное, существенное, нерушимое превосходство мужчины — и никакого риска.

 

Так, глупость Дус позволяет Альбану «в некоторой степени восстановить ощущение античного полубога, женившегося на легендарной Гусыне»!. Едва коснувшись Соланж, Косталь превращается в великолепного льва: «Как только они сели рядом, он потрогал бедро девушки (поверх платья), а потом положил руку на середину ее тела, подобно тому как лев придерживает лапой завоеванный им кусок мяса...»2 Многочисленным мужчинам, которые каждый день скромно проделывают этот жест в темноте кинозалов, Косталь возвещает, что это «изначальный жест Господа»3. Если бы у всех этих любовников и мужей, обнимающих своих любовниц перед тем, как ими овладеть, было, как и у него, чувство величия, им бы ничего не стоило на себе испытать сии мощные превращения. «Он слегка принюхивался к лицу этой женщины, словно лев, который, раздирая на куски лежащий у него в лапах кусок мяса, время от времени останавливается, чтобы лизнуть его»4. Эта плотоядная гордость — не единственное удовольствие, которое самец может извлечь из своей самки; она для него предлог, чтобы свободно, по-прежнему ничем не рискуя, холостыми выстрелами испытывать собственное сердце. Однажды ночью Косталь будет забавляться своим страданием до тех пор, пока, пресытившись вкусом собственной боли, весело не примется за куриную ножку. Такой каприз себе можно позволить лишь

 

1 «Мечта».

 

2 «Девушки».

 

3 Там же.

 

4 Там же.

 

 

 

 

 

изредка. Но есть и другие радости, иногда сильные, иногда утонченные. Например, снисходительность; Косталь снисходит до того, что отвечает на некоторые женские письма, и даже иногда делает это старательно; одной вдохновенной крестьяночке в завершение педантичного рассуждения он пишет: «Сомневаюсь, чтобы вы могли понять меня, но это лучше, чем если бы я унизился до вас»!. Иногда ему нравится приводить женщину в соответствие с воображаемым образом: «Я хочу, чтобы вы для меня были чем-то вроде арабского шарфа, который можно завязать как угодно... я не поднял вас до себя, чтобы вы были чем-то отличным от меня»2. Он забавляется, придумывая для Соланж несколько приятных воспоминаний. Но когда он спит с женщиной, чувство собственной расточительности становится особенно опьяняющим; он дарует радость, он дарует покой, тепло, силу, удовольствие — такое количество раздаваемых богатств просто переполняет его. Сам он ничем не обязан своим любовницам; часто, чтобы быть в этом до конца уверенным, он им платит; но даже когда половой акт совершается за кров и стол, женщина в одностороннем порядке его должница: она ничего не дает, он берет сам. А поэтому он находит совершенно естественным, лишив Соланж девственности, отправить ее в туалет; даже если женщина нежно любима, нет ничего плохого в том, что мужчине за нее неловко; ему дано божественное право быть мужчиной, она же божественным правом обречена возиться с биде и спринцовкой. Здесь гордость Косталя настолько сближается с хамством, что не совсем понятно, чем, собственно, он отличается от дурно воспитанного коммивояжера.

 

Первый долг женщины — подчиниться требованиям его великодушия; Косталь бледнеет от ярости при мысли, что Соланж не оценила его ласк. Радиджа нравится ему потому, что, едва он проникает в нее, лицо ее озаряется радостью. Итак, он наслаждается, чувствуя себя одновременно хищным зверем и великолепным принцем. Возникает недоуменный вопрос, почему так опьяняюще приятно брать и осыпать дарами, если взятая и осыпанная дарами женщина — лишь несчастная вещь, безвкусная плоть, где теплится эрзац сознания. Как Косталь может терять столько времени с такими ничтожными созданиями?

 

Эти противоречия обнаруживают истинную цену гордости, которая на самом деле не что иное, как тщеславие.

 

Велико удовольствие быть сильным, великодушным, хозяином, но более утонченную усладу доставляет жалость к несчастному племени. Время от времени Косталь с волнением ощущает в своем сердце такую братскую привязанность, такую симпатию к обездоленным, такую «жалость к женщинам». Что может быть трогательнее непредвиденной нежности суровых людей? Склоня-

 

1 «Девушки».

 

2 Там же.

 

 

 

 

 

ясь над женщинами, этими хворыми животными, он являет собой благородную лубочную картинку. Даже спортсменок он любит видеть побежденными, ранеными, изнуренными, уязвленными; что же касается всех прочих, он хочет, чтобы они были как можно более безоружными. Их ежемесячные недомогания вызывают у него отвращение, а между тем Косталь признается, что «всегда любил у женщин те дни, когда знал, что они поражены недугом»1... Ему случается поддаться этой жалости; он даже берет на себя обязательства, пусть и не выполняя их: он обязуется помочь Андре, жениться на Соланж. Когда жалость оставляет его душу, обещания умирают; разве он ке вправе сам себе противоречить? Он сам определяет правила игры, в которой сам для себя — единственный партнер.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.