|
|||
ОПЯТЬ БУЛГАКОВ 5 страница
Миядзава говорит, что кто-то назвал Токио равниной двухэтажных домиков. А еще европейцы говорят, что эти домики годятся скорее для кроликов, чем для людей. Похоже, что это действительно так. Только в них очень чисто. И непонятно, каким образом в крохотном дворике уместилась машина. Итак, я сижу в японской малюсенькой квартире, одет в домашнее кимоно и смотрю по телевизору японскую рекламу. Я говорил уже, что в театре актеры денег не получают. Для денег работают кто где может. Если удается — на дубляже в кино или на телевидении. Кто-то работает официантом. А театр — это для души. Некоторые «звезды» (их немного) зарабатывают большие суммы, допустим, в кино, и тогда они отдают какую-то часть своих денег (немалую) в общую кассу театра. Из таких денег выдается зарплата другим актерам (только на гастролях). Если «звезды» не желают этого делать, то покидают театр и богатеют в одиночку. Но таких людей за длительное время было очень мало. * Вчера, к сожалению, посмотрел один плохой спектакль. Инсценировка известного японцам социального романа. И в зале, и на сцене была стерильная чистота. Бесшумно поднимается занавес, чистейше записан лай собаки. Но инсценировка плохая, и актеры говорят, а не играют. Было очень скучно. Жена переводчика спала. Потом мы вышли на яркую, праздничную улицу и говорили о том, что искусство должно быть интереснее жизни. Иначе зачем оно? Какое должно быть искусство в этом электронном мире? Американцы придумали себе джаз и мюзикл. А у японцев есть старинный театр Но. Я еще этого театра не видел. Каким тут должен быть современный театр? Может, точно такой же, как и везде, то есть живой. Но это, как и всюду, сделать трудно. Тем более что таких традиций в японском театре почти нет. С нами, конечно, не сравнить. Или с Англией, где был Шекспир. Или с Францией, где был Мольер. А у японцев в области современных драматических театров как будто что-то сравнительно недавно началось. В «Вишневом саде» много такого, что кажется понятным только русским. Вот, например, начало второго акта, когда болтают Яша, Епиходов, Дуняша и Шарлотта. Это же просто какой-то «сюрреализм». Своим что-то намекнешь, и пошло дело! А тут как? Или поведение Гаева в конце первого акта. Для «нормального» реализма нужен Станиславский с его фигурой и аристократизмом. Но теперь в театре все это как-то по-иному пробуешь трактовать. Такого нелепого барина сейчас почти никто не сыграет. Ни у нас, ни тем более в Японии. Начинаешь сгущать психологическую остроту общей ситуации. Усиливаешь общую напряженность момента, боясь, что в противном случае сцена провиснет. Стараешься держать все на таком сгущенном психологическом тоне, чтобы любой Гаев выглядел убедительно. Все это и у себя объяснить достаточно трудно, еще труднее это выстроить. А тут и подавно. И все же я рассказываю и показываю, до тех пор пока не убеждаюсь, что добился своего. В Театре на Таганке Раневская была совсем иной, чем во МХАТе. А Лопахина играл Высоцкий, тоже ведь совсем не так, как играли его раньше. Но вот через что найти в Японии новое звучание Гаева?.. «Сестра не отвыкла еще сорить деньгами...» и т.д. Мучительное вдумывание в суть происходящего. Паника от невозможности в него проникнуть. Масса средств выйти из положения, а значит, в сущности, ни одного... Тетка-графиня богата, но Раневскую не любит... В каждом движении сестры чувствуется порочность... Гаев в панике. К тому же Аня случайно услышала его разговор. «Боже! Спаси меня!» Он начинает заниматься самобичеванием— так глупо говорил сегодня перед шкафом!.. На тут же бросается в очередной прожект. Это похоже на диковинную картину — корабль тонет, а кто-то стоит на корме и кричит: «Какое солнце, какой воздух! Какое море!» Так сходят с ума. Все это невероятный драматический гротеск. Мы пьем не дистиллированную воду, а относительно грязную, из-под крана. Так же и для живого театрального искусства не подходит холодная и чистая «электронная» сцена, этот современный холодный зал. Сюда нужно напустить «микробов» и создать свой неореализм, что ли, или неомодернизм, не знаю. Вероятно, все это уже есть тут, только я еще не видел. Вокруг все эти новейшие транзисторы, но, может быть, искусство должно быть абсолютно старым? Играть вот в таком сарае, где мы репетируем, в полутьме... И чтобы зрители неудобно сидели на полу, как они сидят в своих домах или чайных павильонах... Пресс-конференция с газетчиками. Предупредили, что могут быть глупые или каверзные вопросы. Но ничего этого не было.
Газетчиков пришло много, человек тридцать. Подробно расспрашивали о том, как мне работается без знания языка. И о том, воспримет,ли японский зритель наш «Вишневый сад». Ведь он же иной, чем во МХАТе. Я чувствовал себя скверно под щелканье десятков фотоаппаратов. Устал от непривычной обстановки, но потом прошелся еще все по тому же универмагу (пресс-конференция происходила там же). Из-за каждого уголка тебе навстречу выходит улыбающийся продавец и говорит: «Добро пожаловать!» Я старался не встречаться с ними глазами, иначе что-то придется покупать, а я еще не разобрался, что к чему. Мои новые театральные друзья ждали меня внизу с машиной, чтобы отвезти домой, а я этого не знал и ходил часа два. Однако они сделали вид, что занимались своими делами, и не признались, что ждали меня. На пресс-конференции спрашивали, между прочим, почему я считаю «Вишневый сад» трагедией — ведь по Чехову это комедия. Потом, уже в машине, я спросил японца, видевшего наш спектакль на Таганке, что там волновало именно его. Он сказал, что волновала беспомощность героев перед бедой. Вот оттого это и трагедия, хотя написана она со специальными «сдвигами» в сторону нелепого, даже глупого. Содом и Гоморра, а в центре — несчастная Раневская. Особенно, на мой взгляд, это должно воздействовать, когда Раневская такая молодая и ломкая, какой ее играла Демидова. Такой ее, вероятно, сыграет и эта замечательная Комаки Курихара. Раньше здесь, как и у нас, Раневскую играли артистки вовсе не молодые. А у нее семнадцатилетняя дочь, значит, ей около сорока, не больше. Это прекрасная мысль — вернуть Раневской ее собственный возраст. Щемящая трогательность этой женщины появляется и от правильно угаданного возраста. Хотел купить себе плащ, но все плащи маленькие— японцы небольшого роста и худенькие. Продавец посмотрел на меня и шутя сказал, что мне надо бегать. А я ему показал, что у меня больное сердце. В «Вишневом саде», может быть, самое трудное — второй акт. Гуляют, разговаривают, часто даже как бы теряя нить разговора. Гуляют, болтают, а время идет. То самое беспощадное время, которое в конце концов все решит. И чем больше отстраненных, отвлеченных реплик, тем больше сгущается мрак. Тем ближе беда. Вначале дурацкие разговоры слуг. Словно клоуны разговаривают. Рыжий, белый и еще какой-то. Белиберда, сапоги всмятку. Яша курит дешевые сигары, Шарлотта рассказывает свою нелепую биографию, а Епиходов угрожает, что застрелится. Потом и господа говорят будто бог знает о чем. Неожиданно главным монологом разражается Петя. А кто-то смеется над ним, не принимая его всерьез. Между тем садится солнце, и с неба слышится странный, тревожный звук. Может быть, птица, а может быть, вовсе и не с неба, а, наоборот, из-под земли: в шахте сорвалась бадья. Никто не знает. И тут окончательно всех пугает пьяный прохожий. Все это похоже на возмездие за потерянные минуты, в которые следовало бы что-то решить. ...Птицы за моим окном, выкрики которых я слышу каждое утро, оказались попугайчиками. Они сидят в клетках на многих балконах. * Был разговор с видным японским режиссером. Рассказывал мне историю современного японского театра. В двадцатых годах— конструктивизм, авангард и прочее. Затем долголетнее увлечение Станиславским. Наконец, Брехт и новый авангард. Теперь делаются попытки соединить старинный японский театр Но с чисто современными формами. А я, пока он рассказывал, думал, что способен принять все что угодно, если это не будет механической частицей любого из течений. Если человек не просто следует чьему-то пути, а сам личность и сам вкладывается в свое творчество без остатка, то это и есть то, что нужно. Искусство — штучная вещь, особенно в эпоху, когда столько всего вокруг сходит с конвейера. Публика должна приходить в театр, чтобы увидеть что-то равное (ну, я, конечно, немножко преувеличиваю) восходу или заходу солнца. Но ведь это придумал творец. На Таганке нас упрекали в том, что мы высмеяли Петю Трофимова. Но мы и не думали высмеивать. Просто многие считают, что то, о чем он говорит, следует говорить буквально, ибо это мысли о будущем. Однако Петя вовсе не резонер. Это было бы попросту скучно и глупо. Он простодушен, нелеп. Над ним смеется не только Лопахин, но и Раневская. Он и «облезлый барин», и мальчишка. Жизнь его изрядно потрепала — он и горячится, и устал очень. Борода у него не растет, меры ни в чем он не знает, говорит, что выше любви, а поссорившись с Раневской, сваливается с лестницы. Вот он какой.
Качалов в свое время, вероятно, замечательно играл Петю, но облик высокого и красивого мужчины у меня все равно как-то не вяжется с Петей. Вот если бы совсем молоденький Москвин — это было бы, по-моему, другое дело. С его способностью вводить в роль легкий гротеск и быть одновременно трогательно-смешным и трагичным. На фотографиях, где он снят молодым, в смешном пенсне, — разве это не Петя? По телевидению передают кровавые детективы, все время прерывая их веселой рекламой. За десять секунд успеваешь узнать про порошок для уничтожения насекомых, про щипчики для очистки клубники от зеленых хвостиков и о новом соусе для спагетти. А потом снова автоматная очередь, и, весь изрешеченный пулями, в машине умирает человек. Японский режиссер, с которым у меня была встреча (он напомнил мне Каарела Ирда), одновременно со мной выпускает «Вишневый сад» в расположенном по соседству театре. Он говорит, что будет делать его, держа в руках секундомер, так как Чехова сегодня нельзя играть меланхолично. Я говорю ему, что постараюсь тоже достать секундомер и сделать свой спектакль на две минуты лучше. Недалеко от моего дома большой цветочный магазин. Цветы выставлены на тротуар — пять метров вправо, пять метров влево. Большие, маленькие и малюсенькие горшочки. Все очень красиво. В центре этой пестроты, на металлической подставке — чучело большого яркого попугая. Но когда я подошел вплотную, то увидел, что попугай настоящий. «Здравствуй, милый!»— сказал я попугаю. Он недоверчиво наклонил голову и долго с подозрением смотрел на меня очень маленьким и очень кругленьким глазом. Эти худенькие, небольшого роста люди — трогательны. Я в гостях у Комаки-сан. Тоненькая, как девочка, без туфель, но в огромном темно-вишневом пушистом берете. Голосок нежный-нежный, почти шепот. Ее мама, перед тем как что-то поставить на низенький столик, опускается на колени и кланяется нам. Японский чай, японское вино и в стеклянной тарелке крупный и мягкий чернослив. Подав нам это угощение, мама уходит и садится где-то позади нас. Глядит на нас с улыбкой и изредка вставляет слово. Я сделал движение, чтобы встать, все тут же вскочили, уложили мне чернослив в изящную коробочку и стали провожать. Среди них чувствуешь себя чересчур большим, неуклюжим и все время боишься на что-то наступить. , Я выясняю, где, кроме театра, актеры работают. Исполнительница Вари — хозяйка небольшого ночного кафе. Она работает там с одиннадцати вечера до двух ночи. С двух до восьми утра, по ее словам, она отдыхает и учит текст, а в одиннадцать — наша репетиция. Исполнитель Гаева зарабатывает деньги где-то в детском театре. Они играют свои спектакли в школах— там платят. Исполнительница Дуняши что-то делает дома, что-то изготовляет, я не понял что. А девушка, играющая в «Вишневом саде» Аню, обещала о своей работе сказать мне только тогда, когда я буду уезжать. Прихожу на репетицию, и у меня возникает к ним особое отношение. Мне хочется быть с ними осторожным, мягким. Это настоящие энтузиасты. Это студийцы. Они приходят сюда, чтобы заниматься искусством только из любви к нему. Мы уже забыли, что такое бывает. ...Хозяин одного из многочисленных кафе на нашей маленькой улочке — фокусник. Я зашел в это кафе и увидел, как он учит нашу Шарлотту фокусам. После репетиции ухожу гулять по городу. Возвращаюсь часа через три, заглядываю в театр, а там актеры без меня все еще репетируют. Женщины прикрывают ладошкой рот, когда смеются. Это оттого, что раньше смеяться во весь рот в Японии считалось неприличным — для женщин. Мужчинам это разрешалось. Я объясняю, что когда в доме бывает несчастье, то люди бегут из дома. Им трудно оставаться в этих стенах. Раневская убежала в Париж, а теперь Аня привезла ее попрощаться с садом. Ее привезли и как бы говорят: радуйся, радуйся, это твой дом, твое детство! А ей так больно, ччо хочется кричать, но она делает вид, что радуется. А вокруг, как это всегда бывает, масса посторонних, которым нет дела до ее печали. У всех свои заботы, все суетятся, и от этого становится совсем тошно. Два-три печальных человека на веселой карусели.
Вначале, точно так же как и в нашем московском спектакле, все действующие лица выходят на бугор и поют: «Что нам до шумного света, что нам друзья, что враги...» Впрочем, я уже говорил об этом. Но меня волнует то, что я слышу эту песню тут, в Японии. От волнения опускаю голову и делаю вид, что пишу замечания. ...Сегодня, после репетиции, попросили сразу не уходить и преподнесли мне сверток и письмо. В письме было написано вот что: «Сегодня 14 февраля — день любви! В этот день можно признаться в любви от стороны женщины. Обычно к влюбленному женщина дарит шоколад в знак любви. И так, мы все актрисы, подарим Вам маленький шоколад. Комаки Курихара. Остальные актрисы на японском языке». Я решил не открывать коробку до Москвы. Фирс говорит: «недотепа». А как это звучит по-японски? И может ли зазвучать? Вместо «вразброд» Фирс говорит «враздробь». Как это переведено? У Вари есть слово «благолепие». Потом так ее дразнит Петя. И в предыдущих переводах не находили подходящего японского слова. А в финале Раневская кричит саду: «Прощай!» Но в японском языке нет слова «прощай», а есть только «до свидания». Мы долго советуемся, как найти хорошую замену каждому слову. А гаевское «кого?» Это ведь не простой вопрос. Это его поговорка, вопрос невпопад. Наконец, слово «хам», которое Гаев пускает в спину Лопахину. Этого слова тоже нет в японском языке. Сегодня, пройдя второй акт, я спросил актеров, в чем, по их мнению, разница между первым и вторым актом. В конце концов мы решили, что первый в основном связан только с приездом Раневской и ее встречей с домом. А во втором требуется немедленный ее ответ на вопрос, что делать с имением. И оттого, что она так или иначе уходит от этого ответа, на наших глазах сгущаются тучи, сгущаются за эти двадцать минут. Она призывает на себя эти тучи, эту грозу. Воздух становится иным. Сама природа как бы предупреждает об опасности. И наконец, этот звук, доносящийся с неба. Прав Петя — отсюда надо немедленно бежать. Тут проказа. Нужно работать, как это делает Ирина или как хотел это сделать Тузенбах в «Трех сестрах». Но, к сожалению, это не принесло счастья Ирине. Точно так ж»г не найдет счастья и Раневская. То, что должно произойти, вот-вот произойдет. Когда все правильно выстраивается, выход прохожего подобен жуткому символу. Перед ним кучка слабых, незащищенных людей, время которых ушло. Сегодняшний мой обед был на пятидесятом этаже. Я сидел возле огромного окна и видел весь город. Сначала светило солнце, но была такая дымка (японцы говорят— так всегда в начале весны), что можно было смотреть прямо на солнце. Мы сидели так долго, что солнце успело зайти и город внизу по-вечернему засверкал. Зажглась реклама. Ели мы сырую красную рыбу. И сами варили водоросли. В центре стола— углубление, и в нем — маленькая газовая плитка. На нее ставят чугунок и, когда вода в нем закипит, бросают туда водоросли и тут же их вынимают. Уже готово. То же и с сырым мясом. На секунду опускаешь его в кипяток, и все. Это удовольствие мы позволили себе после прогона первых двух актов. Актеры так осмысленно играли, что я был взволнован. Постепенно начинаю даже чувствовать их интонации. По интонации уже понимаю, где актер соврал, а где нет. Чувствуют люди, в общем, одинаково, а говорят на разных языках. Странно это все-таки. Я вижу, как в метро едет мать с двумя девочками. Не понимая слов, я все понимаю— и почему девочки шалят, и в чем состоит их шалость, и как ведет себя в это время мать. Я даже знаю, о чем она им говорит вот в эту минуту, но говорит почему-то по-японски... Когда за стенкой моей здешней квартиры разговаривают между собой соседи, я слышу гул голосов, и мне он понятен. Там идет жизнь семьи. Пришел с работы мужчина. И я слышу, как он говорит с женой. Мне кажется, я знаю, о чем он говорит. Быт и нравы, наверное, совсем другие, а чувства, по-моему, везде одинаковые. В метро стоит парочка. Господи, я скажу даже, сколько дней они вместе. Ну, может, на пару дней ошибусь... Если все будет хорошо, театр получит за свои спектакли много денег. Я спрашиваю: куда они пойдут? Миядзава-сан долго молчит, думает. (Он вообще, перед тем как что-то ответить, всегда очень сосредоточенно молчит. Даже во время бурной репетиции. Но это меня вовсе не сердит, так как выглядит симпатично.) Так вот, подумав о том, куда уйдут деньги, он вдруг улыбается и
делает неопределенно-загадочный жест рукой: куда, мол, надо, Они зарабатывают кое-что только на гастролях. Деньги за спектакли в Токио заплатят лишь главной актрисе, так ^сак ее пригласили из другого театра. Сколько? Миядзава говорит, что этот вопрос пока не обсуждался. У Курихары свой администратор. Он организовывает обычно все ее дела и в театре, и в кино, везде. Пока что он вести разговор о деньгах отказывается, зная, что актриса пошла сюда не ради денег, а ради интереса. Я познакомился с этим администратором. На первый взгляд это мрачноватый и грубоватый человек. Но, разговорившись, я увидел, что он вовсе не такой. Знает все, что происходит в искусстве, любит искусство и свою подопечную. Смешно, что у такой хрупкой, скромной и милой женщины свой администратор. Иногда он держит ее пальто, ее сумку, как пожилой муж держит вещи молоденькой жены. Или как отец держит вещи девочки, пока та куда-нибудь убежала. Вообще к ней тут относятся как к ангелу. Я вижу эти ласковые взгляды, обращенные на нее. На репетициях она смущается, а когда у нее что-то не выходит, садится на корточки, спиной к стенке, и шепчет, что ненавидит себя. Условный театр — понятие чрезвычайно сложное, так как им пользуются люди самых различных художественных направлений, а главное, разной степени таланта. Когда пользуется талантливый человек, то это хорошо, а когда неталантливый, деревянный — то это плохо. Но такое случается не только с условностью. Я это пишу потому, что чувствую: в «Вишневом саде» необходимы какие-то условные средства. Эту пьесу не сделаешь просто путем натуральности. Она ведь и написана вовсе как-то «ненатурально». Это совсем не традиционный реализм. Тут реплика с репликой так соединяются, так сочетаются разные события, разные пласты жизни, что получается не просто реальная, бытовая картина, а гротескная, иногда фарсовая, иногда предельно трагичная. Вдруг— почти мистика. А рядом— пародия. И все это сплавлено во что-то одно, в понятное всем нам настроение, когда в житейской суете приходится прощаться с чем-то очень дорогим. Каждый день я бесстрашно, с картой в руках иду гулять по городу. Спускаюсь в метро или сажусь в электричку и еду бог знает куда. Возвращаюсь домой, руководствуясь, скорее, не картой, а интуицией. В \кармане у меня несколько записок на японском языке, на всякий случай. «Как пройти в метро?», «Где продают вещи большого размера?» и т.д. Я прихожу в свою тихую квартиру, снимаю обувь и надеваю кимоно. Звонок в дверь. Соседка передает мне огромный сверток бананов. Мы долго кланяемся друг другу, по-японски. На репетициях мы понимаем друг друга все больше и больше. Сегодня я оказался вообще без переводчика, так как Миядзава-сан не смог прийти. Помогала маленькая девочка, которая плохо знает язык и к тому же страшно смущалась. И все же я наладил общение, и актеры понимали меня. Часто все хохотали от удовольствия, что мы понимаем друг друга без перевода. Когда репетиция кончилась, женщины, занятые в спектакле, пригласили меня с ними пообедать. Это было прекрасно— я в окружении пяти японок. Представьте себе, мы болтали без умолку. Изредка то одна, то другая убегали на примерку в театр, а в конце к нам присоединились и портнихи. А по телевизору все режут, жгут, убивают. После десятиминутного кошмара — улыбающееся лицо японца, добродушного, полного, это диктор. Он как бы говорит: «Да не обращайте внимания, слушайте меня!» А потом опять кто-то кого-то бросает с небоскреба или протыкает насквозь клинком. Скачут, размахивая мечами, самураи, выстраиваются в ряд. Но тут же, как солдаты, выстраиваются бутылки с пивом. Это тоже реклама. У переводчика есть запись московского «Вишневого сада». Кроме Высоцкого — Лопахина все остальные в тот вечер, видимо, играли спустя рукава, И только с выхода Высоцкого в третьем акте что-то произошло. После его монолога «Я купил...», как всегда, вспыхнули аплодисменты. Он это играл так буйно, так неистово танцевал, так прыгал, стараясь сорвать ветку, что невозможно было не зааплодировать. Какая была в этом человеке силища! Японцы слушали серьезно, притихли, замерли. А исполнитель Лопахина грустно улыбнулся — куда уж мне! ...Сегодня девятнадцатое февраля. Я тут пятнадцать дней. За это время вчерне мы сделали три акта. Я уверен, что если так работать, то в год можно ставить по крайней мере четыре спектакля. Что-то пускай будет лучше, что-то — хуже. Зато сколько мож-
но всего испробовать! А наша медлительность вовсе не спасает от посредственных результатов. Если суждено быть плохому, все равно получается плохо, сколько ни тяни. Но при этом уйма пьес остается за пределами твоего внимания. Год работаешь над одной пьесой, а твое время уходит, и из упущенного ничего не возместить. Уж если год работать, то надо выпустить шедевр. Но этого не бывает. Напротив, почти все, что получило признание, сделано легко и быстро. «Женитьба», например, и «Вишневый сад» на Таганке — на каждый спектакль ушло два месяца. Очень много стало режиссеров, и всем почему-то надо дать работать по очереди. Да и пьесы ставят, руководствуясь какими-то временными соображениями. А надо бы снова «Три сестры», и опять «Ромео и Джульетту», и что-то попробовать Островского. А по вечерам за месяц поставить Арбузова или Радзинского. Но мы больше отдыхаем, чем работаем. По огромному универмагу бегают дети, играют в прятки. Никому и в голову не приходит останавливать их. Ребята прячутся среди вещей, потом вдруг, прекратив игру, рассматривают что-нибудь их заинтересовавшее. Трогают, вертят. Никто не делает им замечания. Без присмотра лежит масса мелких вещей. Но дети ничего не возьмут. Режиссер должен быть похож на хорошую домашнюю хозяйку, у которой много сил, чтобы хорошо замесить тесто, а потом много терпения, чтобы подождать, пока >то тесто взойдет. Вы входите в крохотное кафе. Четыре высоких стула у стойки, и все. За стойкой на ваших глазах лично для вас хозяин и его жена готовят вам обед. Готовя, они разговаривают с вами. Люди они совершенно простые, но с ними не скучно, они веселые и любознательные. Слушать их, рассказывать им что-то и смотреть при этом, как они ловко готовят, приятно. То, из чего они готовят, совершенно неведомо вам. Если, конечно, вы не японец. На стойку ставят смешной соломенный подносик и туда по мере изготовления кладут миниатюрные порции разнообразнейшей еды. Одну малюсенькую жареную рыбку, незнакомый большой гриб, поджаренные косточки других рыбок, краба, креветки. Все это аквариумной величины. Потом еще что-то, во что надо завернуть и во что обмакнуть. Блюдо следует за блюдом. Вы не успеваете съесть гриб, как на подносике уже лежит вкусная поджаренная икра. Узнав, что я живу рядом и говорю только по-русски, хозяин предложил просто входить и садиться, а все остальное он берет на себя. Часто я так и делаю. Объясняя японцам суть третьего акта «Вишневого сада», я стал рассказывать им пушкинский «Пир во время чумы» и так увлекся, что проиграл всю пьесу. Я даже пытался спеть гимн чуме. И тогда подумал, что никто почему-то не сообразил при жизни Высоцкого предложить ему сыграть роль Председателя. Вот это был бы гимн чуме! Сюда, в третий акт, я переношу все настроение своего прежнего московского спектакля. И то, как весело и даже цинично вела себя Раневская, и то, как в какой-то момент все окружали ее на авансцене. Один что-то ей пел, другой о чем-то просил, а рядом, плечо в плечо с ней, выясняли отношения Епиходов и Дуня-ша. Все было как в кошмарном сне. Затем — тишина прихода Ло-пахина и Гаева, когда Раневская садится на скамью, раскинув руки, и спокойно спрашивает, продан ли ее сад. Наконец, буйство Лопахина и крики Раневской, подобные крикам раненого животного, после которых неторопливо и тихо вступает последний акт. Работа режиссера иногда похожа на работу врача. Надо уметь лечить именно от того, от чего лечить необходимо. Нельзя давать лекарства от совсем других болезней. Но для правильного лечения врач должен знать все, что делается у нас внутри. Хуже нет, когда ошибаешься и хотя бы на один день «прописываешь» актеру не то, что надо. Потом это затуманивает всю картину. Не надо актеру морочить голову и загружать его ненужными советами и требованиями. Основная внутренняя работа режиссера происходит с середины дня, когда репетиция уже закончена, до вечера. И ночью — до следующего дня, когда весь свой хаос и панику, растерянность, усложненность нужно уложить, утрясти, просеять, чтобы прийти к актерам с ясными и простыми мыслями. Еще раз смотрел «Амаркорд» и «Клоуны» Феллини. Он чужд крохоборства. Он не дорожит своими находками. Он, как Шекспир, вынимает драгоценности горстями из всех карманов. Он бросает их, не боясь, что какая-то закатится под стул. А когда нужно, он вдруг до чрезвычайности резко притормозит, и на его ладони будет лежать драгоценность. Чего только не увидели мы за эти несколько часов. Детство, школу, смерть, любовь, озорство, уродство, сумасшествие, фашизм, природу, чистоту, изощренность, холод, огонь.
...Когда в Токио утром открывается универмаг, все его продавцы выстраиваются у дверей в две шеренги и кланяются входящим. А когда универмаг вечером закрывается, вам кланяются на прощание и просят снова прийти. У всех продавщиц особая форма и на голове смешной котелок с перышком. Стоит такая чебу-рашка у лифта и, когда двери закрываются, кланяется тем, кто уезжает вверх. * Сегодня должен был выбирать материалы для костюмов. Ле-венталь приедет только к концу. А в эскизе у него написано — «тонкая шерсть». Передо мной разложили десять образцов разной тонкой шерсти и сказали: выбирай. Я столько сортов никогда и в глаза не видел, да и Левенталь, мне кажется, тоже. Когда разговариваешь с японцем, он быстро и часто кивает головой и произносит слово «хай» («да»). Это не значит, что он согласен. Это значит, что он тебя слышит и понимает. Активность его поддакивания часто превышает активность твоего собственного рассказа. Комаки всякий раз приносит на репетицию сверток— то это коробка печенья, то фрукты — и всех угощает. Она вообще — чудо. Естественная, скромная, мягкая. А потом вдруг неожиданный веселый всплеск. Играет Раневскую она прекрасно, в таком же резком рисунке, как Демидова, только мягче, нежнее выполняет его. Нет того сарказма, такого внутреннего холодка, как у Демидовой, но есть хрупкость, которая очень трогает. На репетиции мне к рубашке прикрепили маленький микрофон и все, что я говорю, записывают на пленку. Я наговорил, по-моему, уже пять километров. Они фанатики в магнитофонно-фотографическом деле. Едем в машине с незнакомыми японцами и говорим о Висконти, о Стрелере. Есть имена, которые знает весь мир. Эти художники много лет подряд приносят всему миру счастье. Кто-то из артистов вчера подарил мне пленку с записью какой-то музыки. И неожиданно полились знакомые мелодии Брубека... Я заметил, что беспокойство о какой-либо сцене приходит совершенно непроизвольно. Кончается репетиция, ты уходишь довольный домой, потом гуляешь, покупаешь себе еду, готовишь что-то, читаешь, идешь в кино, смотришь телевизор и вовсе не думаешь о своей -работе. И вдруг, когда уже совсем пора спать, когда с удовлетворением замечаешь, что день закончен и что ты еще на один день ближе к дому, — именно тогда вдруг всплывает в сознании допущенная ошибка. Когда это все вызревало в тебе — непонятно. И вместо того, чтобы ложиться спать, хватаешь пьесу и судорожно пытаешься найти правильное решение. Но где там! Ты уже так устал за день, что только тревожишь себя перед сном, а значит, с-трудом заснешь. Но назавтра почему-то просыпаешься с более или менее готовым решением. По телевизору все время показывают американских див. По сравнению с японками они кажутся женщинами, грубо наигрывающими секс. Но как актеры мне ближе американцы. Они более похожи на наших. А тут— совсем другие интонации, другая мимика. По мордочке медвежонка ведь не сразу поймешь, сердится он или, наоборот, доволен. Вот так и японское лицо в каком-то смысле загадка. Кое-что я уже стал понимать. А о Комаки и говорить нечего. Она — талант, а талант— вещь международная.
|
|||
|