Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Рахмат Файзи 1 страница



Рахмат Файзи

 

 

Его величество Человек

 

 

Глава первая

Ну вот, убрала дастархан[1], вытрясла из самовара золу, залила его водой, пусть закипает; теперь можно и постирать, пока муж вернется»,— подумала Мехриниса и тут вдруг увидела, что воды в арыке осталось совсем немного.

Жалея, что не запасла воды с вечера, Мехриниса с двумя ведрами пошла к небольшому водоему.

— Только она стала наполнять ведра, черпая воду ковшом, как заскрипела калитка, и во двор вошла Икбал, которую все ввали Икбал-сатанг, Икбал-щеголиха.

— Кажется, куяв-бала[2] дома, что-то не слышно стука его молота,— сказала она, поглядывая в сторону кузницы. Приближаясь к Мехринисе, Икбал-сатанг протянула к ней руки.— Как поживаете?

Мехриниса медленно положила ковш и нехотя встала.

«В летах уже, а ведет себя как девчонка. Нашла, что сказать: «Куяв-бала!» — сердясь, подумала она, но, встретившись взглядом с гостьей, повеселела.

Правду говорят женщины, что глаза Икбал-сатанг обладают необычайной силой: как взглянет она — покорит любого. Сейчас Мехриниса сама почувствовала обаяние гостьи: раздражения словно не бывало!

Она вспомнила, как однажды на тое[3] Икбал-сатанг сказала, обнимая ее:

«Счастливая вы, Мехриниса, живете — блаженствуете... Тьфу, тьфу, тьфу!.. Не бойтесь — не сглажу, миленькая...»

«Что вы, апa[4],— смущенно возразила Мехриниса.— Как перевалит женщине за тридцать, она превращается в дрова...»

«О, вы превратились в такие дрова, что ваш жар может спалить еще четверых Махкамбаев, голубушка!» — звонко рассмеялась Икбал-сатанг.

И в самом деле, хотя теперь Мехринисе уже под пятьдесят, она выглядит намного моложе своих лет.

Не успела еще жизнь оставить следы на ее лбу. И лишь только когда сидит Мехриниса, приуныв и нахмурившись, можно, внимательно всмотревшись, увидеть еле уловимые, тончайшие морщинки на ее лице.

Молодые глаза Мехринисы под ровными, крашенными усьмой бровями горят живым огнем. Когда Мехриниса улыбается, ямочки на ее щеках становятся еще глубже и родинка на левой щеке величиной с ползернышка маша[5] совсем исчезает.

Зря говорят, что платье на кокетке со сборками уродует женщину. Все зависит от фигуры. Стройная женщина даже в широком платье сразу бросается в глаза. И дома и в гостях Мехриниса надевала платья из атласа, именно на кокетке со сборками, а к ним — шаровары, отделанные Тесьмой, и лакированные кавуши. Старики и молодые — все любовались Мехринисой.

«Чья она жена?» — интересовались незнакомые люди при ее появлении.

На многих тоях и даже на поминках Мехриниса сама слышала это. О, если бы интересовались только тем, чья она жена! Но люди тут же затевали разговор и о том, сколько у нее детей.

Одни, услышав про ее бездетность, жалели Мехринису, а другие и язвили, с завистью оглядывая ее стройный стан.

В таких случаях Мехриниса старалась делать вид, что не слышит этих разговоров, и тихонечко, незаметно отходила в сторону.

Икбал-сатанг уважала эту женщину. Ей нравилось, что Мехриниса наравне с мужем работает в кузнице. И не отсутствие детей, а постоянная физическая работа помогала Мехринисе оставаться такой бодрой, подвижной, здоровой. Икбал-сатанг сравнивала Мехринису с собой. Сколько помнит себя, она всегда вот так же трудится без передышки. Ни минуты не может сидеть без дела. Видно, поэтому, хоть ей уже за шестьдесят, она не знает усталости и улыбка не сходит с ее лица...

—Ой, что же мы стоим! Проходите, апа, прошу вас,— поспешно сказала Мехриниса, приглашая Икбал-сатанг на айван[6].

—Нет-нет, голубушка! Боюсь задержаться. Ну, как ваш племянник? Где он живет?

Мехриниса вдруг погрустнела:

—Что ему делать без матери в опустевшем доме? Здесь живет.

Чуткая Икбал-сатанг сразу поняла душевное состояние Мехринисы. « Вспомнила умершую сестру, да и в моих словах услышала упрек: почему, мол, парень не на фронте",— подумала она и не стала больше расспрашивать.

—Да будет он жив-здоров! — только и сказала Икбал- сатанг.

—Да сбудутся ваши слова, апа,— улыбнулась в ответ Мехриниса.

Как всегда, сказав добрые слова, Икбал-сатанг вскоре ушла.

...Облака, плывущие по небу, сгущались, налетел ветер. Мехриниса собрала приготовленное для стирки белье, отнесла самовар на кухню, снова зажгла огонь.

В густо засаженном деревьями дворе выло и свистело.. Яблоки сыпались градом, стучали об землю, словно их сбрасывали с крыши. Мехриниса схватила ведра и стала собирать яблоки. Два яблока — одно за другим — сорвались с веток, ударили ее по голове. Держась за голову и ругаясь, она выбежала из-под дерева, растирая ладонью ушибленное место.

В это время на крыше, над которой раскинулась большая яблоневая ветвь, показался девятилетний Кудрат — средний сын соседки Таджихон. Он протянул руку, осторожно пригнул ветку и сорвал яблоко. Мехриниса присела за деревом, наблюдая за мальчишкой. Вдруг она отшвырнула ведро, схватила комок сухой глины и бросила в мальчика. Ком пролетел слишком высоко и не задел Кудрата. Мехриниса кинула второй ком, но он тоже пролетел мимо.

—Чтоб ты подавился! — закричала разгневанная Мехриниса и замолкла, точно сама подавилась словами.

От порыва ветра ветвь яблони хрустнула и с треском упала на крышу. Мехринисе показалось, что сама яблоня, усыпанная плодами, свалилась, вывернутая с корнем. Попадись сейчас Мехринисе этот негодный мальчишка Кудрат, избила бы его кочергой. Но Кудрат был ловок, как зверек, еще разок мелькнула его вихрастая голова, и он скрылся. Мехриниса бросилась в калитку, намереваясь пожаловаться Таджихон на проделки мальчика.

 

Рассвело. Утренний ветерок стряхивал с листьев росинки, рассыпал их по земле. Малыши спали в своих маленьких кроватках. Не спал только один мальчик. Он лежал не шевелясь и завороженно смотрел чистыми, как горное небо после дождя, глазами на чуть колышущиеся за окном деревья. Там, на проводе, теряющемся в зеленой листве, мирно сидели два воробья. Вдруг они беспокойно затрепетали, озабоченно закрутили головками. Один воробушек перелетел на ветку дерева и тут же нырнул в зеленое море. Второй, оставшийся на проводе, озирался вокруг, нагибал голову, клевал провод. Мальчику показалось, что воробей голоден, он протянул руку к печенью, стопочкой сложенному на тумбочке, но в коридоре послышались торопливые шаги, и кто-то открыл дверь. Мальчик быстро натянул на себя простыню, укрылся с головой, свесил руку с кровати и начал усердно посапывать. Молодая медсестра вошла в комнату с градусниками. Она подошла к кровати у окна, осторожно приоткрыла простыню. Мальчик стал сопеть сильнее. Медсестра чуть-чуть приподняла его левую руку и поставила под мышку термометр, но мальчик тут же снова раскинул руки.

Медсестра уже поняла, что Сережа притворяется, ее разбирал смех. Трехлетний мальчик был самым старшим в палате и ужасным шалунишкой. Но врач и медсестры любили Сережу, часто задерживались возле него, разговаривали с ним, шутили.

—Я ведь сплю,— пробормотал Сережа, чувствуя, что медсестра стоит рядом.

—Ах ты хитрюга! — Медсестра ласково ущипнула его за нос, поправила градусник.

Как только она вышла из палаты, мальчик выглянул в окно. Второго воробья тоже уже не было — видимо, и он улетел путешествовать по зеленому океану.

В больнице начался новый день. В палате закипела обычная жизнь: санитарки меняли пеленки малышам, умывали их, разносили завтрак; раздавали детям сложенные на ночь в шкафу и углу игрушки. Чуть позже в палату вошли врачи, сестры в белоснежных халатах. Они останавливались возле каждой кровати, осматривали одного ребенка, второго, третьего...

После их ухода медсестра вывела ходячих детей на середину комнаты и стала показывать им разные игры.

Игры обычно продолжались до обеда. И сегодня они не закончились бы раньше...

Вдруг веселый детский смех, разносившийся по всему дому, стих и послышались душераздирающие крики и стоны. Книжки с картинками, куклы, игрушечные машины, смешные лопоухие зайцы, слоны, лошади скрылись под осколками. Пуховые подушки и одеяла пропитались кровью, от ваты и тряпья пошел едкий дым. Детская больница, приютившаяся в большом парке, в одно мгновение превратилась в развалины, рядом с которыми неподвижно застыли обломанные, обуглившиеся деревья.

Официальное сообщение, опубликованное в газете, было кратким: «Фашистские летчики бомбили детскую больницу, расположенную в прифронтовом Н-ском районе. Составлен список детей, погибших от бомбежки: Енюкова Галя — два года и шесть месяцев, Репетьян Шура — год и четыре месяца, Щепачева Люба — год и два месяца, Смирнов Юра — один год, Корнев Володя — один год... Вместе с больными детьми погибла и дежурная медсестра, студентка Сафронова. В уцелевшей тетради медсестры в день бомбежки сделаны записи: «У Юры Смирнова появился аппетит, Галя Енюкова сегодня чувствует себя еще лучше, выздоравливает, скоро вернется домой...»

...Девушка, читавшая вслух газету, дошла до этого места и не выдержала: сдавило горло, руки дрожали. Девушка умолкла и закрыла лицо ладонями. Наконец, переборов волнение, она подняла голову и, отняв ладони от глаз, увидела, что слушатели уже расходятся, молчаливые, потрясенные только что услышанным.

Махкам-ака[7] не помнил, как вышел из конторы правления артели. «Есть ли дети у этих проклятых? Ослепнуть бы им, подлым детоубийцам!» — с ожесточением думал он, шагая по обочине дороги. Сухощавое смуглое лицо Махкама-ака осунулось, густые брови сошлись к переносице, прямая спина согнулась. В глазах кузнеца стояла жуткая картина: обливаясь кровью, в обломках кирпичей и мебели лежит малыш, раненный в живот. Он судорожно хватает ртом воздух, глотает дым и пыль...

Махкам-ака словно видел страдальческие глаза ребенка, в которых угасала жизнь. И в бессильном отчаянии, теребя короткую, убеленную сединой бороду загрубевшими от постоянной работы в кузнице руками, Махкам-ака шел и шел неизвестно куда, не в силах избавиться от страшного видения.

Ветер усиливался, вздымал пыль столбом, гнал мелкий хворост к дувалам. Порывы ветра распахивали полы бешмета, холодили грудь Махкама-ака. На площади смерч, сверля серое небо, сорвал с головы женщины большой узел. С машины, высоко нагруженной неуклюже качающимися ящиками, свалило груз. Она остановилась на площади, утопая в облаке пыли. Махкам-ака, защищаясь от ветра, прикрыл глаза платком. Сделав вслепую несколько шагов, он вдруг уткнулся в стену здания. Первое, что он увидел, был плакат. С плаката смотрела женщина с ребенком на руках. Ее лицо горело гневом, пылало решимостью сберечь дитя. Казалось, ураган пытался сорвать с нее и черный платок, и широкое платье, но был бессилен перед ее мужеством. А ребенок, доверчиво, крепко обхватив мать ручонкой за шею, словно разглядывал его, Махкама. Махкам-ака отступил на полшага, но, увидев, что плакат отклеился и ветер может изорвать его, с беспокойством огляделся. Нет, нельзя, чтоб такой плакат исчез. Пусть напоминает людям о суровой битве с фашистами и долге перед детьми, взывающими о защите.

Кузнец попробовал придержать плакат ладонью, но стоило отнять руку — он начинал трепыхать на ветру. Неподалеку девушка торговала в будке водой.

—Гвозди, принеси гвозди! — закричал Махкам-ака во весь голос.

Девушка догадалась, о чем ее просят. Принесла гвозди и камень. Махкам-ака принялся за работу. Он нащупал щели в стыках кирпичей, отыскал в мусоре клочки бумаги. Плакат плотно, как приклеенный, лег на стену. Успокоенный Махкам-ака пошел к трамваю, то и дело оглядываясь. И опять ему показалось, что ребенок с плаката разглядывает именно его, Махкама-ака...

Трамваи подходили переполненные. Не только молодые, но и старики висели на подножках. Махкам-ака потоптался, не рискуя лезть в вагон, и отправился домой пешком.

Пошел дождь, вначале мелкий и редкий, а через несколько минут крупный, упорный. Махкам-ака шел по тротуару; встречались прохожие, спешившие укрыться от дождя, сновали туда-сюда машины. Ни людской говор, ни звонкие сигналы автомобилей не отвлекали кузнеца от его дум: «Что же будет? Неужели не найдутся силы, чтоб остановить это зверье?.. Истребят детей, убьют наше будущее, остановится жизнь...»

Шагая вдоль арыка, обсаженного талами, Махкам-ака поскользнулся и упал. На мгновение потемнело в глазах. Придя в себя, попробовал встать — и снова поскользнулся. Вдруг откуда-то из кустов выскочил мальчик лет восьмидевяти.

—Вставайте, амаки[8].— Мальчик взял кузнеца за руку.

—Кто ты такой? — Махкам удивленно посмотрел на мальчика. Тот обеими руками пытался поднять Махкама- ака, но силенок у него не хватало.

Кузнец опёрся на левую руку, встал. Увидев на земле портфель, он торопливо поднял его, стал вытирать грязь полами бешмета.

—Не беспокойтесь, амаки, сам почищу. Вы сильно ушиблись? — Мальчик заглядывал кузнецу в лицо, пытаясь понять, не больно ли тому.

—Скользко! Ну, ничего, ничего. Беги! Не опаздывай в школу.

—Я уже иду домой. Кончилась утренняя смена.

—Вот как! Хорошо... А как тебя зовут?

—Талат.

—Чей ты сын?

—Назира-ака.

—Спасибо твоему отцу, хороший у него сын. Будь счастлив, дружок.

—А папа на фронте,— гордо сказал мальчик.

—О, вот как!

Махкам-ака взял мальчика за руку и перешел с ним улицу.

—Если будешь хорошо учиться, слушаться маму, отец вернется скорее. Понял?

Махкам-ака поправил тюбетейку на голове мальчика, ласково погладил его широкой ладонью по спине. Он снова погрузился в думы о зверствах фашистов, о той больнице, в которой погибли дети, о людях, которые уехали на фронт защищать Родину от врага.

—Я хорошо учусь. Сам пишу письма папе. Я умею делать и конверт-треугольник... А ваш сын тоже хорошо учится, да?

—А? — По всему телу Махкама-ака пробежала дрожь, он даже приостановился.— Да, да, хорошо учится,— сказал он и перевел разговор на другое: — Ты иди возле дувала, а то скользко! Повернуло на холод...

Вдруг Талат увидел знакомых мальчишек. Он побежал к ним, разбрызгивая грязь, забыв и о Махкаме-ака. Вот Талат догнал ребят, и они пошли дружной стайкой по переулку. Кузнец смотрел мальчикам вслед, пока они не скрылись.

—Пусть будут они счастливы вечно, пусть рука врага не коснется даже их тени,— шептал он.

С тех пор как началась война, Махкам-ака каждый раз возвращался домой с грустными известиями. Частенько, пока рассказывал он Мехринисе о захваченных врагом городах, о разрушенных предприятиях и жилых домах, о потравленных посевах и сожженных садах, остывал суп на дастархане. Но ни разу так еще не ранили известия с фронта сердце Махкама-ака, как сегодня. Именно сегодня он всем своим существом ощутил, что такое война. Сегодня у него возникло такое чувство, будто война вошла в его дом, решила задушить близких и соседей, уничтожить всех-всех, вплоть до малышей, наполнявших дворы и улицы веселым, звонким смехом.

Когда Махкам-ака подошел к дому, дождь стал затихать. Еще у калитки он услышал громкий крик жены:

—Чем вырастить такого хулигана, лучше совсем не иметь детей... Мало того, что скачет по крышам, так еще и ветку яблони сломал. Пожилая женщина, а ни стыда ни совести... Еще свой длинный язык распустила...

Махкам-ака остановился. Из-за дувала голос соседки оборвал Мехринису:

—Эй, ты, подумай, прежде чем болтать вздор! Не смей говорить плохо о моем сыне! Правильно делает аллах, что не дает тебе детей!

Махкам-ака поспешил во двор. Жена, заткнув подол платья за пояс штанов, собирала осыпавшиеся яблоки, то и дело останавливаясь, чтоб не остаться в долгу перед кричащей соседкой.

Она раскраснелась, глаза ее блестели от возбуждения. Махкам-ака хмуро прошел к айвану, даже не взглянув на жену.

—Что же вы молчите, где вы были?! — бросилась Мехриниса к мужу.— Нет мне житья от этих мальчишек! Вот взгляните! Сломал такую ветку, а мать еще заступается! Вы мужчина, хоть поговорили бы с ней как следует! — Она готова была расплакаться.

Махкам-ака спокойно поднял руку, покачал головой.

—Зачем скандалишь, жена? Мир переживает такие дни! Так страдают люди! А ты из-за ветки слезы льешь.— Тяжело вздохнув, Махкам-ака поднялся на айван и снял промокший бешмет.

 

Вечерело, сгущались сумерки. Дождь прекратился, но небо оставалось низким и мрачным. Черные тучи быстро двигались к востоку, напоминая бурный поток многоводной реки. В такие минуты засаженный фруктовыми деревьями большой: двор напоминал ночной лес, наводил ужас.

Махкам-ака лежал ничком на одинарной курпаче[9], чувствуя, что ему нечем дышать. Он тихонько встал, прислушался. Сквозь дым одиноко мерцало пламя коптилки на кухне. Жены там не было. И вдруг эта коптилка, притихший в сумраке двор напомнили ему далекое детство.

...Десяти лет отец отдал Махкама в ученики к кузнецу Хакимбеку.

—Мясо ваше, кости наши,— сказал Ахмед-ака, давая понять учителю, что ученик теперь в полном его распоряжении.

Воспоминания о первых днях в чужом доме поднимают и сейчас в душе Махкама-ака чувство горькой обиды.

Он начинал работать чуть свет, но не в мастерской, а в хлеву. Потом до позднего вечера выполнял всякие поручения по дому.

Через три месяца мастер разрешил ученику сходить домой. При виде сына у матери больно защемило сердце. Глаза Махкама глубоко запали, в лице не было ни кровинки, опустились плечи, поникла голова...

Семь лет провел Махкам в доме мастера Хакимбека. Побыть вместе с любимым отцом, ласковой матерью, с братишками и сестренками мальчик мог не больше десяти дней в году. Лишь раз в три месяца отпускал Хакимбек Махкама домой. Как птица, выпущенная на свободу, не помня себя, летел Махкам под родной кров. Переступив порог, бросался в объятия матери, потом обнимал братишек и сестренок, затевал с ними игры... Стоило ему сесть за дастархан, тут же вспоминался мастер Хакимбек. У него Махкам всегда чувствовал себя стесненно.

—Все трескаешь, ненасытный! Иди быстрее, приготовь корм для скота,— ворчала жена мастера, видя, что мальчик еще сидит за дастарханом.

А однажды хозяйка назвала его «тирик етим», что значит «сирота при живых родителях». Махкам тогда хотел от обиды немедленно убежать, но побоялся: стояла ночь.

От зари до зари он не знал у мастера ни минуты передышки: раздувал кузнечные мехи, работал молотом, таскал воду, колол дрова, пас скот, ухаживал за ребенком. А чуть что не так — сыпались побои, которых никогда не позволял отец; слышались проклятия, которых никогда не произносили уста матери.

В конце концов стало ясно, что ремеслу у Хакимбека Махкам не научится. Мальчика ничему не обучали, только заставляли выполнять черную работу. Однажды, когда Махкам приехал домой, Ахмед-ака поговорил с женой и не отпустил сына обратно. Дома Махкам стал собирать всякий железный лом, раздобыл инструмент и начал ковать, стараясь делать так, как видел у кузнеца. Ахмед-ака не интересовался делами сына. Не верилось ему, что может быть прок от такой работы. Да и мать ворчала на сына, когда он израсходовал древесный уголь, заготовленный для самовара. Как-то Махкам заставил братишку раздувать мехи и нечаянно на рубаху малыша попала искра,— снова был скандал. Мехи, которые на время дал один знакомый кузнец, забрали.

И все-таки Махкам продолжал начатое дело. Сходил в кузнечный ряд, принес оттуда наковальню с выщербленным краем. Спустя неделю раздобыл мехи. Наконец смастерил несколько подковок, колец для подпруги, шорно-седельных скобок, блях и с изготовленными поделками собрался на базар — в кузнечный ряд. Ахмед-ака хотел было отругать сына: брось, мол, детские выдумки,— но, не желая вообще отбивать у него охоту трудиться, сказал:

—Открой-ка мешок. Посмотрю сам. А то на базаре, сынок, осмеют тебя люди.

Махкам высыпал из мешка свои изделия:

—Не бойтесь, отец, смеяться не станут!

Ахмед-ака обрадовался. Вещицы что надо! Будто не кузнеца работа, а ювелира.

—Недурно, сынок, сработано,— сдержанно похвалил Ахмед-ака сына.

Впервые в жизни Махкам сам в этот день купил кое-что по хозяйству. Обрадованная мать положила для него на совок с угольками большую связку гармалы. Пусть подымит на огне эта травка. Люди говорят, что после окуривания гармалой никто не сглазит человека и его ждут одни удачи.

С тех пор в кузнечном ряду, расположенном в середине базара, появился новый мастер — молодой кузнец по имени Махкам.

—Сын Ахмеда-арбакеша стал хорошим мастером. Посмотри, какие удила он изготовил, как они отшлифованы! Загляденье! — говорили те, кто близко знал Махкама, а незнакомые тоже дивились, вспоминали Хакимбека: неужели мог так отменно выучить парня? Не верится! Не любит Хакимбек соперников.

А месяцы и годы все шли и шли, подобно каравану, пересекающему степи и горы. Махкам женился. В первые же годы Советской власти вступил в артель кузнецов, которая выполняла заказы конных частей Красной Армии. Золотые руки Махкама-ака принесли ему добрую славу. А коли славен муж, то и жену уважают, знают во всей округе.

Все вроде есть у Махкама: и дом, и работа, и хорошая жена. Но у него нет полного счастья, потому что обрекла судьба супругов на бездетность. Кому передаст Махкам-ака свои знания и опыт? Нет подушки, на которую мог бы он облокотиться в старости, нет опоры, чтобы благодаря ей выпрямиться во весь рост...

Мысли Махкама прервала Мехриниса. Она поставила на хантахту[10] касу[11] с супом, участливо спросила:

—Что-нибудь болит у вас? Почему молчите?

Махкам-ака долгим взглядом посмотрел на жену, которая разламывала лепешку на куски, сказал:

—Душа болит, жена.

—Душа? Откуда у вас душевная боль?

—От твоего языка... Человек выращивает дерево, а не дерево — человека. Тот мальчик, которого ты ругала, вырастет и, может быть, посадит фруктовый сад, который не объять взором.

—Пусть себе сажает! Мне-то что! А пока он ломает. Неужели я должна молчать? Я все силы отдаю этим деревьям!

—Ты думаешь о силах, отданных деревьям, а о силах, которые отданы мальчику, ты подумала?

—Вы упрекаете меня? — В голосе Мехринисы послышалась обида.

—Меня огорчает, что ты причинила боль такой же работящей женщине, как ты сама. Тебе жалко яблоню, а что бы ты сделала, будь это твой сын? Подумай-ка!

Из глаз Мехринисы полились слезы. Еще минуту назад Мехриниса чуть было не начала спорить с мужем, но сейчас ей было уже не до этого. Она сидела молча, и только горькие слезы застилали ей глаза. Трудно было поверить, что эта поникшая, печальная женщина и есть та Мехриниса, которая только что готова была избить соседского мальчишку и яростно скандалила с Таджихон.

Говорят, дом, где дети,— базар, дом без детей — мазар[12]. Однако в доме Махкама-ака жизнь всегда била ключом; супруги трудились и жили в дружбе и согласии. Но оба, скрывая это друг от друга, терзались общей бедой.

Махкам-ака не хотел делиться с женой, чтобы не причинять ей боли. Жена тоже страдала про себя, жалея мужа. Когда женщины затевали разговор о бездетности, Мехриниса отвечала им колкостями, но сердце ее сжималось от боли.

 

 

Глава вторая

Салтанат не спалось. Она извелась от бессонницы, дожидаясь наступления утра. Мысленно девушка облетела весь мир. Одинарная курпача с вытканными по ней яблоневыми цветками была для нее летающим ковром, белая пуховая подушка, которую она обнимала,— спутницей. Чего только не передумала Салтанат за ночь! Правда, вчера, получив от отца письмо, и она и мать немного успокоились. Видимо, поэтому мать, которая обычно по вечерам долго ворочалась в постели, быстро заснула: закрыла глаза и стала легко посапывать, словно младенец. А Салтанат села на летающий ковер, обняла подушку и... отправилась в путь. Облетела фронт вдоль и поперек, перелетела через реки, через горы и долетела до лесов. Нигде не встретила она своего брата Сираджиддина. Жив ли он? Если жив, почему не пишет?.. Ух, подлая война! Не было бы войны, вернулся бы брат со службы домой. Встретила бы Салтанат его на вокзале, надела бы ему на голову вышитую тюбетейку. Непременно увидел бы Батыр-ака тюбетейку на голове Сираджиддина, посмотрела бы Салтанат в глаза Батыру. Поняла бы, понравилась ему тюбетейка или нет. И стала бы заканчивать вторую тюбетейку с таким же узором... О, брат Сираджиддин, где ты? Или... Нет, нет!..

Мигая мокрыми от слез ресницами, Салтанат взглянула на мать.

«Слава аллаху, что от папы пришло письмо,— подумала она,— а то бедная мама совсем извелась бы! Может, будет известие и от брата, может, отец что-нибудь разузнает. В письме он пишет: «Ты глава семьи, моя опора, доченька. Что поделаешь! Береги себя, болиш[13] ты мой».

Батыр-ака тоже всегда называет Салтанат «мой болиш». «Да ну тебя, я болиш только для моего папы»,— говорит Салтанат, а он все пристает: «Я хочу отнять у твоего папы его «болиш».

«А теперь... не будет у меня и моего Батыра-ака! Будь проклята война! Кто только выдумал тебя! Вдребезги разбила ты все мои мечты... И разве мало по всей стране таких, как я...»

Салтанат испуганно посмотрела на мать. Кандалат-биби[14], освещенная звездами, улыбалась во сне. «Мамочке моей, бедняжке, что-то приснилось. Кого же она увидела? Брата ли? Папу! Так мама обычно улыбалась, когда папа ей говорил: «На свете только ты да я, мой навват»[15]. Стоило отцу произнести эти слова, мать, в каком бы настроении ни была, тут же засмеется и скажет: «Ну и чудной твой папа, доченька». Может, и сейчас во сне отец повторил ей эти слова. Мамочка думает о всех нас. Думает и о Батыре-ака. Как горевала она, когда умерла его мать. «Не повезло бедному парню. Вот если бы он был женат... — сказала мама тогда, и сказала это с сочувствием, а про себя, наверное, подумала: «Было бы лучше, если бы вы успели сыграть свадьбу».— Бедняжка покойница ради своего единственного сына прожила всю жизнь вдовой, но не успела порадоваться его счастью. О, преходяща эта жизнь, доченька... А Мехриниса тут как тут, на готовенькое... Своих-то детей нет, вот и взяла к себе племянника — душу тешить».— «Мама, не говорите так. Вдруг услышит «Махри-апа».— «Что ты, доченька, свихнулась я, что ли, кому-нибудь говорить такое, к слову только пришлось!»

Салтанат тогда не совсем поняла смысл слов матери. Не хотела ли она сказать: «Если бы вы успели сыграть свадьбу, Батыр не пошел бы в дом Мехринисы?»

Салтанат снова посмотрела на мать. Улыбка уже исчезла с ее лица, но она еще спала.

«Мама пока ничего не знает. Что будет, если узнает?.. Ведь не знает еще и сам Батыр-ака...»

Салтанат тяжело вздохнула и легла на спину. Посмотрела в небо. Какая безумно длинная ночь! Пятна на светлом диске луны почему-то напомнили Салтанат пятна на лице миловидной, белолицей, полненькой женщины, которой так шла беременность. Откуда Салтанат в голову пришло это сравнение? Она и сама поразилась ему. Сейчас луна, ведя за собой своих детей, гуляет по небу. Вот она не спеша уходит домой, а ее веселые дети врозь и группами кружатся, мигая сверкающими глазами...

Салтанат начала считать звезды. Скоро сбилась, снова начала считать. И на этот раз не получилось. Одна звезда сорвалась и, оставив за собой длинную светлую нить, полетела вниз и погасла. «Эх ты, вероломная... Кого же ты сжила со света?» — подумала Салтанат.

Девушка уткнулась головой в подушку, стараясь заснуть, но сон не шел. Шепотом Салтанат стала разговаривать со звездами. Начала шептать той, которая горела ярким светом, поведала ей горе, наполнявшее ее молодое сердце. И звезда замигала, словно утешая ее. А потом другой звезде, задумчивой и печальной. Салтанат задала свои вопросы и сама ответила на них, будто повторила то, что сказала звезда.

Наконец луна опустилась за тальник.

—Дождалась я утра,— с облегчением прошептала Салтанат, когда за окном посветлело.

Она тихонько встала, подошла к арыку. Долго всматривалась в воду. Ей хотелось зачерпнуть воды пригоршнями и умыться, шумно плескаясь, но она боялась разбудить мать. Набрала полный узкогорлый кувшин воды, прошла в другой конец двора, под яблоню, и умылась.

Салтанат решила разжечь самовар, который еще вчера очистила от золы и наполнила водой, но чурка из ее рук со стуком упала на самоварную трубу. Кандалат-биби вздрогнула, открыла глаза, посмотрела на постель дочери и, не видя Салтанат, приподняла голову.

—Разбудила я вас, да, мама?

Кандалат-биби удивилась, увидев, что из самоварной трубы шел столбом густой дым. «Как рано она поставила самовар! Видно, будет мыть голову»,— решила мать, вставая.

Салтанат расстелила курпачу на айване, принесла хантахту, накрыла ее и ушла в комнату. Вышла причесанная и одетая.

— Куда-нибудь собираешься, дочка? — спросила Кандалат-биби.

—Да.

—Так рано? Куда же?

—Есть два письма. Вечером не нашла адресатов. Пойду пораньше, пока не успели уйти на работу.

«Если добрая весть, быстрее вручи, доченька, не считайся со временем, ведь ждут не дождутся, бедняжки»,— говорила обычно мать, но сейчас промолвила только:

—Ладно, доченька. Но не уходи, не позавтракав. Выпей хоть пиалушку горячего чая.

«Бедная мама,— думала Салтанат, заваривая чай,— знала бы, куда, кому и что я несу!»

Салтанат сложила вдвое кожаную сумку, засунув ремень внутрь, и вышла на улицу. Быстро шагая по тротуару, она думала о встрече с Батырджаном. Конечно, калитка его будет закрыта. Станет ли она стучаться? Что она ответит, если он спросит: «Кто там?» Скажет ли сразу, что принесла в своей сумке? А если кто-нибудь услышит ее голос, что могут подумать о ней? Пойдет молва: «Раз ходит она к нему в такую рань, ясно, неспроста. Стоило только отцу уехать... И как не стыдно...» Салтанат стало страшно от своих мыслей. Ведь всю ночь, не смыкая глаз, она грезила о свидании, а вот о сплетнях и не подумала. Лишь бы никто не увидел...



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.