Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Часть первая 8 страница



Фирсова забыла, что она хирург, что ей нужно беречь руки… До крови обдирая пальцы, обрывая ногти, она выворачивала искореженные полосы железа, тянула, тащила их с силой, удесятеренной отчаянием, отталкивала глыбы камня, спаянные цементом и известью. Отчаяние перемежалось с проблесками надежды: подвал засыпало, но ведь может оказаться доступ воздуха через окно, через трещины в разбитом потолке… Могут обломки лежать неплотно… Вот как с Галиевой получилось! Уцелела ведь…

«Сидят мои ребятки с бабушкой где-нибудь в нише и ждут, когда придет избавление. — Эта мысль сразу ободрила Ларису. — Конечно, они живы! Подвал тут огромный, не весь же он разрушен…»

Когда из-под разломанных перекрытий извлекли первый труп, Лариса взглянула на него со страхом и опять с той же лихорадочной поспешностью взялась за работу…

Женская нога в шерстяном окровавленном носке показалась из размолотого щебня. У матери Ларисы были больные ноги, и она тоже носила летом шерстяные носки. Лариса поворачивает к себе лицом голову в пуховой шали… Нет, это чужая, незнакомая женщина. Секунду-две Лариса смотрит на убитую. Люди убегали из жилья, не зная, переступят ли снова родной порог. Тот, кто успел, надел теплые вещи. Холодно сидеть в темном, сыром подвале… Дружинницы относят труп в сторонку и кладут рядом с жалкими останками других. Девочка лет пяти, с котенком, завернутым в платок. Котенок тоже мертвый. Красноармеец с костылем, стиснутым посиневшей рукой.

«Нет, мои дети живы, они не погибли. Найти бы их поскорее! Я сейчас нее сама переправлю их за Волгу».

И вдруг женщина увидела восковое лицо своей погибшей матери.

— Это она? — Наташа едва успела подхватить пошатнувшуюся Ларису.

— Бедная, душечка моя добрая! — говорила Лариса, высвободясь из рук девушки и снова склоняясь над мертвой.

Наташа со сжавшимся в комочек сердцем смотрела, как она приподняла голову матери, как целовала ее щеки и сомкнутые губы.

«Где-то моя мама?»

Но разве можно сочувствовать, опустив руки? Где взять столько слез, чтобы оплакать все это горе?! И Наташа снова с ожесточением принялась отшвыривать кирпичи. Притерпевшись к грохоту непрекращавшейся бомбежки и реву огня, люди уже не озирались по сторонам, продолжая разбирать завал в открыто зиявшей яме подвала. Из боковой ниши вынесли двух перепуганных мальчуганов и оглушенную женщину. Работа еще более оживилась…

— Не ваша ли дочка, Лариса Петровна? — послышался голос Лины из какой-то черной щели.

Наташа втиснулась туда же, затем две пары молодых рук подали из расселины труп девочки лет восьми в синем пальтеце с беличьим воротником. Лица у ребенка не было. Волосы, не заплетенные в косички, прилипли к потемневшему меху…

Лариса приняла дочь без единого звука.

«Может быть, вам этот цвет кажется марок, но девочки очень аккуратно носят вещи…» — раздался в ее ушах голос из далекого прошлого…

Да, девочки очень аккуратно носят вещи! Почему же синее пальтецо измято? Почему оно залито кровью?.. Ведь девочки… Что-то затуманило голову Ларисы, но она твердыми шагами автомата стала выбираться из котлована. Она несла свою Танечку, наконец-то найденную ею. Военные уже садились в машину, стоявшую неподалеку на улице. Увидев их, Лариса встрепенулась, в глазах ее появилось испуганное выражение, и она вихрем сорвалась с места, прижимая к груди окровавленную ношу.

Бушующее пламя, стелившееся, точно из жерла мартеновской печи, из подвальных окон соседнего дома, опахнуло ее нестерпимым жаром, но она, ничего не ощутив, промчалась мимо. Если бы шофер не затормозил, она разбилась бы о радиатор.

— Возьмите ребенка и везите в Первую Советскую больницу! — крикнула она, всовывая труп девочки в машину на колени полковника, который хмуро и растерянно смотрел на нее.

Машина покатила, а Лариса села на краю тротуара, стиснув ладони, запрокинув голову, будто невесть какое диво в мутном, багрово-черном небе приковало ее внимание.

— Лариса Петровна! — подбежавшая Наташа с плачем обняла окаменевшие плечи женщины. — Нельзя так!

— Вот мальчик!.. — крикнула Лина, приближаясь с ношей в охапке.

Этот маленький тоже не дышал. Неподвижно висели его стройные ножонки в чулках и поношенных башмаках. Смуглое личико со вздернутым носиком и черной челкой почти просвечивало от смертной бледности. Зимняя курточка на нем была распахнута…

— Вот… мальчик! — твердила Лина, с трудом удерживаясь от слез.

Лариса обернулась, но, увидев сына, замахала руками:

— Не надо! Не надо!

— Да он еще живой! — закричала Лина, вдруг ощутив, как бьется сердце ребенка.

Наташа встряхнула, сильно затормошила Фирсову:

— Лариса Петровна, он живой…

— Живой! — повторила мать, и слезы полились по ее щекам, оставляя на них грязные полосы.

 

 

Баржу то и дело кренило от близких разрывов бомб, захлестывало через борт крутой волной. Когда шум моторов раздавался над палубой, головы солдат вжимались в плечи, а глаза устремлялись вверх. Стояли неподвижно. Громко переговаривались.

— Если бы ночью…

— А что ночью? Накидает ракет — светлынь. Хоть иголки собирай.

— Зенитчики работают. Как они в такой жаре дюжат?

— Вон сшибли одного «хейнкеля»! Бухнулся в огонь, глядите, пламя в небо взвилось…

— Значит, обтерпелись ребята. Обойдемся и мы. Гляди веселее, Петра, чего топчешься, как мерин обкормленный?

— Где ты видел такого? — обиженно огрызнулся молоденький красноармеец.

— Зараз вижу перед собой: все ноги мне обтоптал.

— Ну, ежели ты на всех ногах стоишь, так ты и есть тот самый мерин.

Вокруг неожиданно послышался смех, несколько смягчивший общее напряжение.

«Гаситель» в это время маневрировал, то убегая от пикировщиков в сторону, то замедляя ход. Капитан Чистяков рассчитывал и скорость буксира, и движение баржи, чтобы не подставить ее под бомбу. Бронекатера Волжской военной флотилии, тоже работая на переправе, успевали обстреливать фашистские самолеты из зенитных орудий и пулеметов.

«Все-таки остерегаются немножко, подлецы, хоть на голову не садятся, — думал Чистяков, зорко поглядывая на небо. — Где теперь женушка моя? Жива ли Наташенька?»

Город горел, а самолеты врага все шли в дымной вышине. Бомбы падали в пылавшие развалины, и грандиозные фонтаны золотых искр взлетали среди огня и дыма. Зыбкие в клубах дыма языки пламени напомнили Чистякову события пятого года на Черноморском флоте… Зарева, колыхавшиеся над берегами Крыма, горечь поражения, пленный «Потемкин», которого, словно преступника, провели под конвоем на виду у эскадры…

«Ну, тогда не сумели сразу взяться за оружие… А сейчас? Как же мы сейчас-то допустили врага до Волги? Над сердцем страны нож занесен».

Второй рейс делает «Гаситель», вывозя раненых и обожженных людей с правого берега, доставляя пополнение с левого, а отбоя воздушной тревоги все нет и нет…

— Малый ход! — командует Чистяков, склоняясь к рупору телеграфа.

Впереди бревно из разбитых плотов, намокшее, тяжелое; если попадет в винт — наделает бед! Несет по течению обгорелую баржу, перевернутые лодки, обломки катеров…

Вверху сквозь плывущий дым глаз капитана различает черные силуэты «юнкерсов». Они летят поперек курса, которым идет пароход.

— Застопорить! Ход назад! — командует Чистяков.

Он стоит на своем посту, открытый для любого удара, как и солдаты там, на барже; кроме смекалки и бесстрашия, он ничем не вооружен. Баржа, пройдя вперед по инерции, натягивает канат, точно норовистая лошадь, затем медленно разворачивается, следуя за буксиром, а бомбы уже свистят, выбрасывая из глубин фонтаны клокочущей воды. Расчет оказался верен, и капитан вздыхает облегченно:

— Еще раз миновало!

Но снова гул мотора, с другой стороны. На барже до восьмисот солдат… На подступах к городу идут бои. Пополнение нужно.

— Право на борт руля!

«Юнкерсы», несмотря на обстрел зениток с бронекатеров, снижаются, слышны выхлопы газа. Пошли в пике.

И пароходы и баржи, словно на троицу, убраны зелеными кустами, медные части корабля закрашены в серый цвет, борта испещрены разными красками. Маскировка… Конечно, когда суда укрываются в затоне, их не сразу отличишь от берега, а здесь, на широчайшем водном разливе, каждое судно — точно орех на столе. И каждую минуту его могут расколоть, как орех.

— Право на борт! Полный! Врете, не попадете! — Уже заметили волгари, что при любой маскировке больше страдают от бомбежек неподвижные суда на стоянках.

Все ближе высокий правый берег, над которым бушует бешено ревущий огненный ураган, и у самой воды под кручей горят склады, сходни, пристани, баржи, застрявшие у причалов. Но у командира «Гасителя» сейчас задание — работать на переправе. Тлеют груды домашнего скарба, брошенного беженцами, обгорает одежда на убитых. А живые суетятся: куда-то бегут, скрываются в дыму, другие что-то тащат им навстречу. Только не вещи… Вещи потеряли цену: вон их сколько валяется. Защитники города выносят из огня детей и раненых. Вместе с солдатами, как лихие пожарники, действуют школьницы вроде Наташи. А мальчишки? Мальчишки рвутся к пулеметам. «Что за народ? Так и лезут в самое пекло!»

Тугой ком спирает дыхание, но капитан откашливается, сердито кричит:

— Чалку! Чалку отдай! Эх, разиня!

Столб упустили, дальше причалить некуда. Пароход выбрасывает якорь, останавливая баржу на мелком месте, носом против течения.

Солдаты и командиры, оберегая оружие, торопливо соскакивают в воду, кто по колено, кто по пояс, прыгают с буксира, прыгают с баржи. Вот она, сталинградская земля, сухая, твердая, словно камень, изрытая щелями и воронками.

В толпе прибывших солдат дальнозоркие глаза Трофима Петровича обнаружили Варвару.

— Здесь! Откуда она вывернулась? — И опять закричал сердитым, осипшим тенорком, торопя с погрузкой: — Ну давай, давай!

Фугаски ложатся по всему берегу. Зажигалки так и сыплются, а из щелей, из нор в крутом береговом обрыве, сверху, из города, женщины и бойцы местной противовоздушной обороны уже несут и ведут к барже раненых. Масса обожженных и обгорелых людей. Сплошной стон стоит. Эвакуированные напирают, умоляют взять хотя бы детей.

Прямо в воду сброшены с бортов сходни; с плеском вышагивая по ним, санитары и добровольцы-жители переносят пострадавших на баржу.

— Погодите с детишками! Куда вы их суете прежде времени? — раздраженно говорит Чистяков. — Хоть бы ветер подул с запада, нагнал бы дым на реку! Ребятишек погрузим в последнюю очередь, пусть пока в убежище посидят. Варюша! — окликнул он Варвару. — Ты, дочка, не надрывайся. Знай свое дело — принимай раненых, чтобы быстро и по порядку занимали места.

Капитан осматривал пароход, проверял заделку пробоин, распоряжался погрузкой, а душа ныла: «Что с женой? Как она сейчас? Наташенька-то жива ли?..»

 

 

Хижняк скатился в теплую еще воронку, сильно потянул за край плащ-палатки, на которой лежал раненый командир роты Рябов… Если взглянуть сверху, с высоты птичьего полета, то фельдшер походил на этом изрытом поле на муравья, волокущего свою ношу то в обхват, то, как сейчас, пятясь и упираясь в землю ногами в черных ботинках и зеленых солдатских обмотках. Затащив раненого в укрытие, он захлопотал с санитарной сумкой. Рябов лежал, повернув набок голову, светлый чубчик свалился на восковой лоб, из-под приспущенных ресниц голубел неподвижный взгляд.

— «Умер!» — Хижняк, сразу представил прошумевшую атаку и удалого этого командира в самой гуще боя, но пульс под пальцами слабо забился.

— Живой! — Фельдшер вздохнул с облегчением: он выволок Рябова из вражеской зоны и теперь страшно огорчился бы, если бы его старания пропали даром.

Большими ловкими руками, покрытыми ссадинами от ползанья по земле, он расстегнул воротник поношенной командирской гимнастерки, распорол рукав и сделал впрыскивание камфоры, машинально пригибаясь от осколков, звеневших над углублением воронки, и только после этого осмотрел рану. Осколки черепной кости торчали под кожей, как стропила провалившейся крыши, из раневых отверстий вместе с кровью вытекал размозженный мозг.

«Э-эх ты-ы! Сквозное ранение правой лобной области!» — И Хижняк вспомнил, как Рябов, когда зашатался, упал не сразу, а еще пробежал и ударил раза два прикладом автомата наседавших противников.

«Другой раны нет. Значит, когда я бросился к нему, у него уже было вот это, однако сознание он не потерял, а бежал так, что дай бог здоровому! Иван Иванович всегда интересуется, как вел себя раненный в череп в первые минуты и часы после ранения. Был ли он без сознания или в шоке? Да разве разберешь в таком вот случае, шок ли у него, или без памяти он, или мозговое давление повышено, или все сразу? Лежит расслабленный, но вдруг начинает ругаться, дергаться, причмокивать губами. Пульс еле прощупывается, и дыхание неглубокое — прихватывает воздух чуть-чуть. Вот она где нужна, нейрохирургия!»

Хижняк обмывал рану раствором, накладывал повязку и все думал о том, как почти целый год работал с Аржановым в госпиталях, где были в большинстве черепные ранения. Тогда ему даже снились окровавленные черепа. Наложив повязку, фельдшер снова проверил пульс и, убедившись, что Рябов жив, попытался выглянуть из ямы.

Атака немцев была отбита, но артобстрел с той стороны снова разгорался, и осколки железа со свистом падали на выжженное, взрытое бомбежками и перепаханное снарядами поле. Вылезти из воронки представлялось немыслимым делом; все живое прижималось к земле. Санитары взвода Хижняка должны были уже убраться с поля боя — кто на полковой медпункт, сопровождая раненых, кто в окопы, а его точно мешком накрыло в этой яме.

«Влип я! — подумал Хижняк и зябко поежил плечами. — Пойдут фашисты в атаку и затопчут нас здесь».

Отчаянное, злое чувство охватило фельдшера.

— Ежели они начнут садить из минометов, так и так нам обоим каюк! — рассуждал он вслух. — Заберу-ка я сейчас своего командира и айда до дому.

Траншеи, где сидели, притаившись, наши бойцы, не зря представлялись сейчас Хижняку настоящим домом: можно поговорить с соседом, покурить, видишь, как люди деловито готовятся к бою — проверяют оружие, заряжают автоматные диски, кто-нибудь, привалясь к стенке окопа, строчит письмецо.

«До темноты еще ох как далеко! — Фельдшер щурясь покосился на беспощадное солнце, вставшее вполнеба. — До нее много раз перекатятся через эту выбитую полоску и свои и чужие. Сколько еще людей здесь останется!»

Хижняк снова подполз к краю воронки, то и дело припадая лицом к земле, отворачиваясь от бьющих то с одной, то с другой стороны пыльных вихрей, и глянул в сторону вражеских окопов. Там не чувствовалось пока никакого движения, фашисты спокойно сидели под прикрытием своего артогня.

«Была не была!» — решил фельдшер, знавший, что как раз впереди есть узкий, но довольно глубокий окоп. Оттуда до своей позиции рукой подать. Наверно, саперы уже прорыли там соединительный ход.

Хижняк, как командир санитарного взвода, всегда изучал будущее поле боя, запоминая, где можно проползти, в какое временное укрытие стаскивать раненых, но сейчас все вылетело из его головы, и только рисовался в воображении тот самый окопчик.

Как раз спадала волна огня, но осколки еще жужжали и звенели вокруг. Подхватив Рябова под мышки, Хижняк вытащил его из воронки и, пригнувшись, так быстро поволок по полю, что ноги раненого, чертя землю сапогами, поднимали пыль столбом. Казалось, мотоцикл, вихляясь на рытвинах, катился по полю.

Снаряд артиллериста, взявшего под прицел непонятную движущуюся группу, бухнул позади. Наверно, немецкий наводчик так и решил, что это пьяный или сумасшедший русский самокатчик, неведомо откуда свалившийся на обстреливаемое поле. Хижняк не обернулся на шум близкого разрыва. Он бежал, напрягая все силы, уже угадывая замаскированные брустверы окопов, откуда выскочил недавно вместе с бойцами. В ушах у него стоял сплошной звон, красные круги мелькали перед глазами. Автоматная очередь пронизала воздух над его согнутой спиной: должно быть, выглянул наблюдатель на КП. Хижняк только успел ощутить холодок от близкого свиста пуль. Новый снаряд ударил рядом, воздушная волна взрыва толкнула фельдшера, бросив вместе с ношей на землю. Падая, он отчетливо увидел перед собой памятный ему окопчик, собрав последние силы, ввалился в него и втянул туда раненого. С минуту он лежал неподвижно, жадно хватая пересохшим ртом воздух, насыщенный пылью и пороховой гарью, потом раскрыл глаза, синие, с огоньком в широко разлившихся зрачках, и прислушался: рядом глухо бубнили голоса — говорили по-русски. Подобие улыбки появилось на широких губах Хижняка.

— Что, взяли? Вот, выкусите! — сказал он, обернувшись к вражеским позициям, взглянул на свой черный ноготь и добавил с сокрушением: — Эх ты-ы, медицина!

 

 

В операционной Хижняк сразу подошел к Ивану Ивановичу, и они обрадованно посмотрели друг на друга.

— Вы даже почернели и с лица совсем спали! — тихо сказал фельдшер вместо приветствия. — Что ж это вы себя так замордовали?!

— Да и ты, Денис Антонович, не лучше выглядишь, — с ласковой хмурью ответил хирург, снимая перчатки и готовясь мыть руки для следующей операции.

— Небось не похорошеешь от таких событий. Выперли наших с Дона. Теперь на этой стороне мы окопались. А надолго ли?! Сталинград-то… А? Черная туча дыма там стоит, и сплошной грохот днем и ночью. А мы теперь вроде на острове…

Но Денис Антонович не умел долго стоять и ахать.

— Где тут командир-то мой? — спросил он, оглядываясь на ряды носилок, наставленных в тамбуре и в предоперационном отделении землянки. — Он первой очереди. Вы уж его сами посмотрите. — Из уважения к хирургическому искусству Аржанова Хижняк до сих пор не мог перейти с ним на «ты», тем более что и Иван Иванович обращался к нему то на «ты», то на «вы». — Это наш командир роты, — пояснил он. — Храбрец, умница и душевный человек. По фамилии Рябов. Куда же его затащили? — И Хижняк метнулся к носилкам, заглядывая в лица раненых. — Вот он, мой голубчик! Если позволите, я вам буду помогать по старой памяти при этой операции. Мне положено теперь сутки отдыхать, — говорил он уже с таким видом, как будто ничего страшного накануне не произошло! — Но какой теперь отдых! Я у вас переночую, а утречком пораньше махну обратно в свою часть.

— Да, необходимо срочно оперировать. — Иван Иванович еще раз осмотрел раненого, положенного на стол. — Разрушение здесь большое. Как только я приподниму осколки, режущие мозг и давящие на него, оттуда так и брызнет.

Сознание у раненого затемнено. Но интересно то, что говорит о нем Хижняк: в первые минуты после ранения он еще бежал и дрался… «Какая сила позволила ему бежать, да еще бить прикладом?!» — думал Иван Иванович во время операции, очень трудной и кропотливой. Вклинились было мысли о Ларисе, о том, что творится в Сталинграде, но кровотечение, возникшее из порванных сосудов раненого, заставило забыть все остальные тревоги. «Хорошо, что Хижняк пробудет здесь до утра. Можно будет посидеть, поговорить еще о Рябове, восстановить отдельные детали: как упал, как вел себя».

Но когда они оба вышли из операционной, доктор сказал:

— Ты, Денис Антонович, вздремни пока часок в холодке — вот здесь у нас землянка вроде ординаторской, — а мне надо еще посмотреть, как мои больные после операции! — И Иван Иванович, устроив на отдых Хижняка, еле стоявшего на ногах от усталости, пошел к блиндажам отделения тяжелораненых.

Широкие ступени вниз. Толстые бревна наката. В подземелье душно и полутемно, хотя горели не обычные фронтовые коптилки, а фонари «летучая мышь», принесенные из бывшего совхоза, расположенного по соседству. Когда-то животноводы и агрономы выходили, покачивая этими походными лампами, в глубокую черноту ночей, кладовщики сновали с ними по токам и амбарам… Всюду, куда не достигал голубой луч степной электростанции, бежал желтенький живой огонек фонаря.

— На другой день обратно стучит, — послышался из угла ласковый тенорок Лени Мотина. — Ну, опять царевичу пришлось идти — толковать с чертом… «Я ведь дал тебе работу!» — «Готово все».

Иван Иванович заметил, что стонов стало как будто поменьше, и, не отвлекая рассказчика, присел возле раненого, у которого был открытый пневмоторакс и который только что пришел в сознание после операции, — нашел пульс, но, проверяя его, невольно прислушался к певучему голосу Лени. «Вот она, фронтовая жизнь: там такое страшное творится, тут сказки слушают!»

— Глянул царевич в окошко. Точно: стоят хоромы, в окнах электричество так и сияет.

— Тогда, при чертях да царевичах, не было еще электричества! — раздался сиплый басок раненого сапера.

— Ладно, не мешай, — со слабой усмешкой сказал кто-то с верхнего яруса. — Не знали про него раньше, вот и в сказках не было.

— Валяй дальше, тетя Мотя!

— «Ну, говорит, сделай мне озеро большое, и чтобы рыба в нем плавала».

Иван Иванович переходил от койки к койке, краем уха слушал побаску Лени, потом тихонько позвал:

— Мотин!

Леня явился тотчас же. Большие сапоги его стояли у двери и, казалось, отдыхали, небрежно избочась, а босиком он двигался неслышно, худенький, как мальчишка-подросток.

Переступая с ноги на ногу, он выжидательно смотрел на своего шефа. Под глазами его лежали черные тени, вздернутый нос заострился.

— Ты спал сегодня? — неожиданно совсем не о том, о чем собирался, спросил Иван Иванович.

— Нет еще.

— А вчера?

— Маленько поспал.

— Следишь за этим раненым?

— Как же! Часа два, не отходя, сидел, хоть он и не просил ничего. А сейчас скучно тем, которые спать не могут. Я с ними и разговариваю.

— Если что, — Иван Иванович кивнул на бойца, неподвижно лежавшего в белых повязках, — сейчас же зови дежурного врача. Пульс-то научился определять?

Леня улыбнулся застенчиво:

— Нахожу теперь сразу и чувствую, когда неладно.

— То-то! Чувствовать надо и понимать, а когда придет смена, еще поспать маленько.

 

 

Лейтенант Бережков очнулся от тягостного полузабытья… Пошевелил пересохшими губами:

— Пить!

Его никто не услышал.

— Пить! — сказал он, с усилием напрягая голосовые связки. И вдруг вспомнил: ему отрезали ногу…

Два дня назад он и гвардейцы его взвода сражались в степи, прятались по балкам, ползли через рыжие бурьяны и снова дрались, бежали и падали на землю, ощущая ее сухое тепло и нежную горечь полынка, опаленного солнцем. В азарте рукопашных схваток и перестрелок раненый Бережков тоже перебегал, полз, падал, стрелял, помогал товарищам делать перевязки — считал, что ранен легко. Даже когда его начали трепать ледяные ознобы и в пот стало бросать, а острые боли в ране, где засел проклятый осколок, сменились тяжелой, распирающей болью, он все еще крепился, ободряя солдат, обнадеживая их скорой встречей с однополчанами.

Сейчас он вдруг подумал:

«Счастливый я был тогда: мы боролись с оружием в руках, и тело мое было сильным и ловким».

Как хочется пить, и тошнит, и так давит сердце… Душно. Тяжко. Какой-то трепет тоскливый в каждой жилке. Низко навис потолок верхних нар, там мечется кто-то в бреду, а рядом, у самого изголовья, с легкими, короткими всхлипами дышит умирающий. Бережкову хорошо знакома эта предсмертная икота. Где же врачи?

— Сестрица! — зовет Бережков еле слышно: все пересохло во рту. — Что же это вы? Где вы?

Он хочет приподняться на койке, но острая боль и слабость валят его обратно на подушку. На короткий миг он теряет сознание. И снова беззвучно кричит:

— Пить! Сестрица!

Глухо в подземелье, как в могиле, тускло горят коптилки, и все всхлипывает над ухом умирающий. Тоже гангрена. Тут все с гангреной… Что же это за болезнь, при которой так быстро и неотвратимо распадается человеческое тело, сжигаемое каким-то страшным ядом? Зачем такая кара?

«Может быть, и у меня „это“ не остановлено тем, что отрезали ногу? Ведь тут всем сделаны операции, а вот — умирают… Нет, уж лучше безногим остаться, только бы попасть домой. Жена откажется, а сын нет, а мать и такому рада будет. Одна ведь она! А работать и на костылях можно! — Новый страх, страх смерти, охватил больного. — Почему нас бросили здесь одних?! Может быть, наши и отсюда уже отступили?»

— Доктор! — отчаянно взмолился Бережков и вдруг увидел перед собой человека, который своим добрым отношением заставил его расплакаться в операционной.

Большая, сильная рука приподняла его голову, холодный носик поильника коснулся пересохших губ. Одна-две капли воды точно обожгли горло, и раненый громко вздохнул.

— Как ты себя чувствуешь? — В голосе хирурга звучала любовь и тревога, и Бережкову опять захотелось плакать. Но жаловаться лейтенант не любил.

— Хо-ро-шо! — прошептал он, боясь в то же время, что после такого ответа хирург сразу уйдет от него.

Нет, не ушел, лишь удобнее примостился рядом на маленькой скамейке и, обернувшись в глубину блиндажа, негромко позвал:

— Сестрица!

Доктор как будто отдалился от Бережкова, но рука его была тут. Сильные и осторожные пальцы ее цепко держали запястье раненого, и тот, забыв все свои тревоги, поплыл куда-то с единственным сознанием, что пока его держат так, он не утонет.

— Что же это у вас: человек умирает, и никого нет, — точно сквозь вату прорвался суровый, но милый Бережкову голос.

Слова «человек умирает» обострили сознание лейтенанта. «Разве я уже умираю?» — подумал он и открыл глаза.

В проходе между койками стоял дежурный врач, терапевт Смольников, румянощекий, довольно упитанный, с розовой лысиной в ярко-черных волосах.

Он что-то прожевывал и в упор спокойно смотрел на ведущего хирурга госпиталя. Лицо его хранило следы недавнего сна.

— Вы… — Иван Иванович с трудом сдержался от крепкого выражения. — Сестра где… Почему нет санитара?

— Сейчас он будет. — В голосе Смольникова прозвучала обида. — Неужели я сам должен бегать по столовым?..

«Какие столовые!» — хотел возразить Иван Иванович, но вместо того сказал тихо, но резко:

— Острая сердечно-сосудистая недостаточность! Быстро капельное введение физиологического раствора! Глюкозу и сердечные. Сейчас, голубчик, мы тебе поможем, — совсем другим тоном произнес он, наклоняясь к Бережкову.

Сразу забыв об усталости, он засучил рукав его рубашки и начал прощупывать, высматривать нужную вену. Пульса почти не было, больной обливался потом, лицо его посерело.

«Мерзавец!.. Мерзавец! — думал Иван Иванович, не глядя на Смольникова, молча принимая от него шприц с лекарством. — Он и здесь, на передовой, проводит свою теорию „кушать часто и понемножку“. „Супы вредны! Жирные навары гибельны“. Нет, гибельнее всего на свете формальное отношение к людям!»

Появилась сестра, засуетилась, забегала, принесла грелки.

— Может быть, такое состояние оттого, что процесс идет дальше? — спросил Смольников.

— Нет! — решительно возразил Иван Иванович, который уже осмотрел рану и сменил промокшую повязку.

Подумав о том, что поступил правильно, не подвергнув раненого риску повторной ампутации, он снова подсел к нему, торопливый пульс, тоненький, как ниточка, вызвал радостную улыбку на его лице.

— Дайте больному сто граммов водки, — приказал он сестре. — И сделать дробное переливание крови. — Последнее относилось к Смольникову, но тот замедлил у изголовья соседнего ложа.

— Здесь явно неблагополучно: тоже кандидат! — шепнул он Ивану Ивановичу, кивая на раненого, который, обеспокоив Бережкова своим дыханием, теперь почти совсем затих.

— При таком надзоре вы всех сделаете кандидатами! — жестко отрубил хирург. — За Бережковым наблюдать, как во время тяжелого кризиса при крупозном воспалении. Чтобы не произошел отек легких, прекратить капельное вливание раствора, едва пульс придет в норму. И сразу сердечные и глюкозу.

Другому раненому, совсем юному летчику, потребовалось повторное хирургическое вмешательство: гангрена прорвалась за линию ампутации.

Аржанов позвал санитаров и вернулся снова в операционную.

— Умер бы Бережков, не загляни я в палату! И этого тоже упустили бы. Смольников ввел ему сыворотку не внутривенно, как я предложил, а внутримышечно, из-за боязни ввести в кровь излишек чужеродных белков. Перепутал, наверно, а теперь подбирает причину, — устало и раздраженно рассказывал Иван Иванович Решетову. — Нет в этом враче никакой человеческой теплоты. Эгоист первостатейный. Вот Леня Мотин малограмотный паренек, а сколько в нем душевной силы и просто материнской нежности к раненым! Его присутствие в палате все время чувствуется, и при нем у больных нет ощущения одиночества. Да-да-да… Сделаю сейчас глубокое рассечение, а затем сыворотку внутривенно, большими дозами. Я уже не раз применял такой метод: внутрь водки, под кожу морфий и камфору, переливание крови и через час сыворотку в подогретом виде.

— А результат?

— При активном хирургическом вмешательстве хороший. Бывала и смертность в тяжелых, запущенных случаях.

Разговаривая, хирурги мыли руки, облекались в чистые халаты, надевали перчатки.

— А что, если делать ампутацию при гангрене так, как предлагает Злобин, и вливание по вашему методу?

Иван Иванович смущенно покраснел.

— Какой же это мой метод? У нас в госпитале один хирург применял, а я вцепился.

— Смольников не вцепился бы.

Новая агрессия инфекции обнаружена вовремя, но общее состояние раненого было тяжелым. В операцию включились и Решетов, и подоспевший, не выспавшийся, но уже бодрый, Хижняк.

Человек, за которого они боролись, лежал, плотно сомкнув золотистые, как у ребенка, ресницы, и на потном лице его, полузакрытом белой маской, золотился легкий пушок, которого еще ни разу не тронула бритва. Это был летчик, окончивший спортивную летную школу, доброволец, восемнадцати лет от роду, уже награжденный орденом.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.