Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Часть первая 3 страница



Наташа росла единственным ребенком в семье. С детства любимая игра — «в учительницу». Сначала «учила» своих кукол, потом девчонок-подружек — сказывался пример и влияние матери, — в школе была пионервожатой. Теперь детство казалось ей далеким прошлым. Когда-то успешно занималась музыкой, много читала, бегала на рынок за продуктами, наводила порядок в квартире, любила мороженое и лимонные вафли, а больше всего любила побродить и помечтать.

Старые татарские клены смыкались кронами над ее родной Московской улицей, идущей прямо к набережной Волги. Выбежав на берег, можно было ошалеть от слепящего света солнца, от переливчатого блеска волн, гулявших на вольном просторе, открывавшемся перед жадными детскими глазами. Набережная и ближние к ней сады являлись местом постоянных прогулок школьниц. Так хорошо пройтись по своим владениям, мимо цветущих клумб, посидеть стайкой на скамье… Шелестит под порывами ветра густая листва деревьев. Неустанно плещутся струи фонтана. Все твое навечно, как дом на Московской, где ты живешь, как Волга, покрытая плотами и караванами судов. Лунными вечерами тенистая аллея улицы выводила в такую прозрачную, глубокую синеву, что дыхание захватывало, и Наташа могла часами стоять, облокотясь на бетонный барьер набережной, смотреть на пароходы, разрезавшие золотую зыбкую дорожку, стелившуюся до самой заречной слободы: луна тоже вставала за Волгой.

Однажды девочка ездила к взморью, под Астрахань, где жили родные матери. И опять Волга, то голубая, позолоченная солнцем, то черная бездна, колышущая красные и зеленые бакены и светлые блестки затонувших звезд. По выгнутой подкове берега далеко и плоско раскинулись огни Астрахани. Здесь провел свои последние годы Чернышевский. Думая о нем, Наташа вспоминала дорогих ей героев его романа. Наверное, Чернышевский сам был таким, как Рахметов… Здесь же, в Астрахани, в дни революции работал Киров.

Пароход шел к взморью по так называемому Главному банку. Катера тянули навстречу большие барки с просверленными бортами, в которых свободно плескалась волжская вода, — везли живую рыбу. Берега в рыболовецких поселках укреплены от размывов плетнями. Избы и амбарчики на сваях. Жирные вороны похаживают возле обленившихся собак. Домашние свиньи, — черные и горбатые, как кабаны, — роются в лопухах чилима — колючего водяного ореха, — играя, выплывают на середину протоки.

Берега красивы своеобразной унылой красотой. Могучие камыши в два человеческих роста наступают на гладкие отмели. Поворот за поворотом. Шум колесного парохода, словно глухой бубен, вторящий лихому переплясу.

Наташа вслушивалась, похлопывая смуглой от загара рукой по перилам, и ей представлялось: отхватывает присядку плясун, то кружит колесом, то дробит каблуками бешеную чечетку, и горит, полыхает, как костер на ветру, яркая его рубаха.

После этой поездки Наташа пристрастилась к баяну, почти забросив скрипку, хотя в музыкальной школе, которую она посещала, ей прочили большой успех.

«Вот размах какой! — говорила она, пробегая по ладам сильными пальцами. — Слушайте, девочки! Слушай, мама! Это действительно русская мелодия!» И сама заслушивалась…

— Я никуда не поеду, папа! — сказала она Чистякову. — Я не хочу, чтобы немцы взяли наш город.

 

 

Из-за поворота показался санпоезд. Пора бы привыкнуть, но каждый раз при виде состава, подходившего к перрону, Наташа холодела от волнения. Девчата, держа носилки, уже выстроились звеньями, в черных комбинезонах, в беретах, с повязками Красного Креста на рукавах, напряженно ждали, готовые ринуться в дело.

Теплушки прострелены пулями, изрешечены осколками — сразу видно: бывалый фронтовой состав. В постоянных военно-санитарных поездах раненые лежали в трехъярусных станках на подвешенных носилках, которые можно было брать, оставляя взамен свои, и выносить через пролет створного угла вагона. Потом стали приходить санитарные летучки: товарные вагоны тоже со станками, но попроще, и вот начали прибывать составы из теплушек.

— Продезинфицируют, подстелют соломки — и пошел! Видно, наши дела на фронте идут хуже да хуже! — шепнула Наташе Лина Ланкова, бойкая рыжеволосая кудрявая девушка.

— Ладно. Помолчи! — сурово оборвала Наташа, ожидающе глядя на командира дружины Галиеву.

Галиевой около сорока лет. У нее черные до синевы, коротко стриженные волосы, узкие глянцево-черные глаза, и вся она такая смуглая, что, когда к ней заходит вместе с бабушкой ее десятилетняя дочка, дружинницы шутят:

— Светлана не твоя. Ты ее украла где-нибудь.

— В папку, — гордо заявляет бабушка, гладя пушистые кудри внучки. — Когда родилась, была как барашек беленький. Муслима тогда сказала: «Пусть будет Светлана».

«Отправила ли она их за Волгу?» — подумала Наташа.

— Одно звено на вагон! — скомандовала Галиева. — Здесь едут работники госпиталя, помогут.

И первая с легкостью спортсменки вскочила на высокий порожек теплушки.

— Если раненый весь в гипсе, нести носилки четверым! — напомнила она сверху звонким голосом.

Дружинницы знают этот приказ, но в горячем азарте работы считаться некогда.

— А вдруг опять налет! — проворчала Лина, не очень дисциплинированная, но зато отважная девушка. В прошлый раз мы вместо полутора часов разгрузили эшелон за пятьдесят минут.

— Галиева нас жалеет. «Вы, говорит, еще девчонки и не понимаете, как можно надорваться». — С этими словами Наташа подбежала к намеченному вагону и почти столкнулась с большим человеком в форме военного врача второго ранга. Дружелюбно взглянув на нее, он обернулся к двери и сказал басовито:

— Давайте, Григорий Герасимович!

— Не так, неверно берете! — стремительно вмешалась Лина, нарушая всякую субординацию, и ее беленькое лицо с тонким плутоватым носом и пухлым большим ртом залилось румянцем. — Носилки нельзя двигать, резкие толчки травмируют психику раненого.

— Правильно, девочка! — ответил врач. — Но, к сожалению, этот раненый уже ничего не чувствует…

— Григорий Герасимович! — вскрикнула Наташа, увидев в теплушке Решетова, который помогал выносить умершего артиллериста. — Как вы сюда попали?

— Направляемся на формирование. Потрепали нас. Ах, Наташенька, какая ты взрослая стала! — грустно добавил Решетов, вспомнив мольбы и слезы Наташи в военкомате, когда шла мобилизация. — Ты в дружине сейчас?

— Да, и второй месяц на казарменном положении, — не без гордости сообщила Наташа и замолчала, вместе с Линой приподнимая раненого, чтобы уложить его на носилки.

— Трофим Петрович где?

— Отец на Волге, по-прежнему капитаном, теперь командиром парохода «Гаситель». День и ночь на переправе.

— Наташа, голубчик, — сказал Решетов, вдруг спохватись, — нельзя ли у вас на квартире поместить двух товарищей? Вот — доктор Иван Иванович Аржанов и фельдшер Хижняк. Я-то свою жилплощадь уже заселил…

— Пожалуйста! — быстро ответила Наташа, прикидывая, кого из раненых взять следующим. — У нас дома одна мама, и та редко бывает: все на строительстве рубежей…

 

 

— Я останусь в Сталинграде, — сказала Лариса. — Григорий Герасимович, помогите мне отчислиться. Пусть меня переведут в один из медсанбатов.

— У вас семья, дети, зачем вам такой риск! Кстати, эвакуировались они отсюда?

Иван Иванович и Наташа увидели, как сразу затуманилось строго красивое лицо Фирсовой.

— Я хотела просить и о том, чтобы меня отпустили сейчас домой. Если они еще в городе, подтолкну их с выездом. А о себе я решила.

— Хорошо, Лариса Петровна, я поговорю о вас в санотделе армии и в отделе кадров. Вы можете идти, начальник госпиталя сказал, что мы будем перебираться на левый берег завтра, а наш эшелон сегодня же идет обратно на передовую. Вы знаете, — обратился Решетов к Ивану Ивановичу, провожавшему грустным взглядом заспешившую к выходу Ларису, — у нас здесь нет железнодорожного моста через Волгу, а существует только паромная переправа.

Разговор происходил в помещении вокзала, отведенном для приема раненых с поездов, где находилось несколько сот человек, в смежном зале была такая же теснота. Местные врачи, выделяясь белыми халатами среди сидящих и лежащих солдат, производили распределение по эвакогоспиталям.

— Запишите адрес: Московская, двадцать пять, квартира пять, — сказала Наташа Ивану Ивановичу, заслышав команду на перроне. — Мы отдежурили вместо суток три дня, потому что наши дружинницы с завода выполняли срочный заказ для фронта. Сейчас идем в казармы, а вечером у нас личные часы — маленький отпуск, — и я приду домой. Вы там располагайтесь свободно! — крикнула она, убегая.

— Я знал ее вот такой. — Решетов показал рукой меньше метра от пола. — Это было совсем недавно. А теперь уже — работает… Я буду говорить в санотделе и о себе. Какой я сталинградец, если отступлю за Волгу?

Шагая вместе по улицам Сталинграда, Хижняк, Иван Иванович и Решетов посматривали по сторонам, примечая, какой отпечаток наложила на город близость фронта. И они увидели среди деревьев на бульварах стволы зенитных орудий, прикрытых паутиной пестрых сетей. Повсюду темнели щели-убежища, и желтая въедливая пыльца покрывала асфальтовые тротуары. Проходили воинские части. На перекрестках стояли военные регулировщики, вперемежку с афишами на стенах виднелись военные лозунги и крупно выведенные слова: «Бомбоубежище», «Газоубежище», а рядом входы в бывшие купеческие подвалы: кирпичные, сцементированные навечно барьеры под затейливыми жестяными навесами, ступени вниз и дверь, так и говорящая о былой состоятельности хозяина, — обитая железом с коваными скобами и петлями, с пудовыми накладками. Новый город вобрал, но не подавил еще добротно сложенный старый Царицын. И все пока было цело, хотя дыхание фронтовой жизни ощущалось на каждом шагу.

Начальник санотдела армии, пожилой седоватый военный, принял хирургов очень быстро.

— Мы как раз формируем подвижной госпиталь для обслуживания сталинградских рубежей, — сказал он, отодвигаясь от телефонов, расставленных на его столе, — то один звонил, то другой, то все враз заливались. — Нам очень нужны обстрелянные врачи. Давайте посмотрим, посмотрим! — Он взял документы, в том числе и Ларисы Фирсовой, и слегка нахмурился. — Почему товарищ не пришла сама? Семья, дети?.. И желает остаться здесь? Гм… — Он испытующе взглянул на Решетова, потом опять в документы. — Челюстно-лицевая хирургия. А товарищ Аржанов нейрохирург? Вы и товарищ Фирсова могли бы работать в группе ОРМУ при спецгоспитале.

— Пожалуйста, я очень прошу! Если вы дадите нам невропатолога, мы сделаем ваш полевой госпиталь специализированным, — с глубокой убежденностью сказал Иван Иванович.

— Под носом у врага?! Шутите! — воскликнул начальник санотдела, однако задумался, щурясь и барабаня пальцами по столу. — Насчет специализированного госпиталя не выйдет, но обстановка складывается очень и очень сложная. Тут, пожалуй, придется нарушать многие общепринятые правила. Мы назначим вас, — он обернулся к Решетову, — начальником госпиталя; насчет вашего нового назначения и… — он бросил взгляд на разложенные веером документы, — и отчисления Фирсовой в ваше распоряжение я договорюсь сейчас же. А вас мы назначим ведущим хирургом…

Иван Иванович, повеселев, ответил потеплевшим баском:

— Постараюсь оправдать доверие.

На Хижняка начальник санотдела смотрел долго, так что Денис Антонович беспокойно завозился на месте и кирпично-красные пятна румянца еще гуще проступили на его обветренном лице.

«Куда он меня?» — подумал фельдшер и уже собрался заявить, что хочет быть с Аржановым, но начальник санотдела предупредил его:

— Вы, похоже, давние фронтовые товарищи. Ну что ж, действуйте и дальше вместе.

 

 

Лариса торопливо вышла из двери вокзала, но невольно остановилась, глядя на клумбы, ярко и пышно цветущие перед террасой, на фонтан, бивший серебряной пылью посреди площади. Легким движением она одернула гимнастерку, опоясанную ремнем, поправила полевую сумку и, постукивая каблуками сапог, сбежала на асфальт, разогретый августовским солнцем. Она хотела было свернуть сразу налево, к Саратовской, но не устояла перед искушением принести подарки своим детишкам — может быть, еще не уехали — и пошла по улице Гоголя мимо красивых многоэтажных зданий. Теперь тут, конечно, всюду помещались раненые. Но зеркальные окна, ослепительно блестевшие на солнце, и прозрачные, как светлая вода, на теневой стороне, над зеленой прохладой аллей, роскошные подъезды и богатая лепка фасадов — все радовало молодую женщину, много дней проведшую в землянках полевых госпиталей. По-южному белый город, вознесенный в знойную синеву неба, показался ей необычайно прекрасным. Он жил еще мирно, и эта мирная жизнь, хотя и омраченная надвигающейся военной грозой, тоже радовала Ларису.

«Как страшно то, что происходит сейчас на фронте, и как хорошо здесь, где люди трудятся и без опаски ходят под открытым небом», — думала она, не видя сейчас темных пятен на облике родного города, как не видит влюбленный недостатков дорогого лица в минуту желанной встречи после разлуки.

На площади Павших борцов строгое здание обкома партии с массивными каменными балконами; рядом белеют над ступенями входа, украшенного мраморными львами, строгие гиганты — колонны Театра драмы, большие жилые дома, сочная зелень бульвара, площадка «толчок» — излюбленное место для прогулок молодежи, где в выходные дни в самом деле не протолкнешься, — а на углу четырехэтажный универмаг. В пролете между домами сверкала, искрилась Волга. Фирсова пересекла улицу и вошла в универмаг, выходивший на площадь полукругом. Витрины нижнего этажа завалены снаружи мешками с землей, и в помещении в этот сверкающий летний день горело электричество. Несмотря на то, что война велась уже на ближних подступах к Дону, здесь было много покупателей.

Лариса сразу направилась в отдел детского платья и попросила показать ей зимнее пальтецо для девочки.

— На какой возраст? — спросила продавщица, с уважением и симпатией взглянув на молодую женщину, одетую в форму военного врача…

— На восемь лет, — с трудом сказала Лариса: у нее вдруг запершило в горле — таким значительным событием представилась ей покупка пальто для ребенка.

Ведь это значит, что через какие-нибудь полчаса ее девочка будет с нею, и мать и Алеша, если они уже не уехали за Волгу! Конечно, лучше бы они уехали… Но… может быть, она еще успеет повидать их! Сейчас ни о чем другом Лариса не могла думать.

— Вот хорошая шубка, — сказала продавщица, кладя на прилавок произведение портновского искусства из мягкого светло-синего драпа. — Смотрите, какой славный фасон, и карманы, и пуговицы, и воротничок беличий. Это не то что крот или крашеный кролик: тепло, красиво, прочно. Может, вам этот цвет кажется марок? Для мальчика — пожалуй; а девочки, они очень аккуратно носят вещи.

— Да, да! — спохватилась Лариса, овладевая собой, и тоже погладила беличий воротник, потрогала пуговицы. — Я беру это пальто. Покажите мне еще матроску для мальчика пяти лет…

Обвешанная свертками, она вышла из магазина и, уже не глядя по сторонам, почти побежала к своему переулку на Саратовской улице. Домой, скорее домой!

Квартира была на втором этаже. Еще издали женщина жадным взглядом всмотрелась в знакомые окна. За ними чувствовалась жизнь; на подоконниках зеленели цветы, створки раскрыты, целлулоидный попугайчик висел на туго натянутом шнурке отдернутой занавески…

Так чуткая птица, возвращаясь к своим птенцам, настороженно смотрит в зеленые заросли. Колышутся на ветру тонкие стебельки трав, свисают с кочек сухие прошлогодние былинки, и лист, повисший на серебряных нитях паутины, качается в воздухе. Значит, все в порядке. Юркнуть в сторону, чтобы обмануть врагов, и бегом к гнезду, выложенному мхом, устланному пухом, где сразу встрепенутся, требовательно запищат еще не оперившиеся птенцы. Кормить, защищать, согревать теплом собственного тела — что может быть милее и важнее этих забот и для малой птахи, и для женщины-матери!

Но женщина, повинуясь иному долгу, оставила свое гнездо… С замирающим сердцем, с трудом переводя дыхание, шагает она снова через родной порог.

— Мама! — пронзительно вскрикнула голенастая, тоненькая светловолосая девочка и во всю прыть бросилась к вошедшей. — Бабушка! Бабушка! Иди скорее, ведь это мама пришла!

Радостный возглас ребенка сменился слезами: заплакали обе — и маленькая и большая.

Уронив покупки, Лариса присела на подвернувшийся стул, а дочь, словно козленок, невесомо легкий, прыгнула к ней на колени, обнимая за плечи, осыпая поцелуями ее лицо.

— Мама! Мама! А бабушка все плачет. Каждый день плачет. «Сиротки вы мои», — говорит. Бабушка, да иди же! Посмотри: вот она, наша мама!

— Ах, Танечка, ты все такой же звонок! Но как выросла! — Лариса берет обоими ладонями нежно разрумянившееся личико дочери, отстраняя и любуясь серо-голубыми ее глазами и тонкими бровками, смеется радостно, целует свежую щечку, вздернутый носик с маленькими подвижными ноздрями. — Татьянка, прелесть моя! — Но взгляд уже тревожно ищет по комнате. — А где Алеша? — спрашивает она, прижимая дочь к груди и сразу бледнея.

— Моется он! В ванной! Бабушка его моет. Да скорей вы там!..

Лариса облегченно вздыхает и встает, держа дочь обеими руками под голые коленки, вдыхая теплый запах ее солнечно-светлых волос, заплетенных в короткие косички.

— Ну-ка, где они?..

— Ты посмотрела бы мои тетрадки! Ведь я училась нынче. Алеша — по музыке, а я в школе. Во второй класс перешла. Я все задания выполняла на отлично. А увижу — у бабушки глаза красные, и так ску-учно станет. Вдруг ты не приедешь и не увидишь мои отметки?

— Как же это не приеду? — спросила Лариса, одной рукой любовно перебирая исписанные тетрадки.

— Ну, знаешь как!..

Девочка боялась даже произнести страшные слова, а Ларисе такое показалось невозможным: она должна была уцелеть, чтобы увидеть своих малышей.

— Я у Пушкина знаешь что выучила? — звонко щебетала Таня. — «У лукоморья дуб зеленый». Это я сама. Мне никто не велел. У лукоморья!.. — Большие серо-голубые глаза сощурились таинственно. — Значит, далеко-далеко. Я на карте поискала, нету нигде. Марья Петровна, учительница, говорит, что это сказка. Но разве в сказках так бывает:

 

Там на неведомых дорожках

Следы невиданных зверей…

 

Это правда. Так папа рассказывал, помнишь? Кот ученый — тоже правда: животных ведь дрессируют. Леший бродит и русалка на ветвях — сказка. А лукоморье — это да?

— Что же да? На карте-то ведь нет? — спросила Лариса и весело и задумчиво.

— Значит, не нашли еще. Не открыли.

— А вы с Пушкиным открыли! — И Лариса подумала, что Таня оказалась намного мудрее ее поколения. «Когда я была в таком возрасте, мы еще верили и в чертей, и в леших, и в бога верили. Да и не только в таком возрасте верили!» — Молодец, Танечка! Однако пойдем к бабушке и Алеше…

Лариса повернулась, но не успела сделать и шага со своей дорогой ношей, как дверь с силой распахнулась, и двое — пожилая женщина в мокром фартуке и смугленький босоногий мальчуган в коротких штанишках и расстегнутой рубашечке — ворвались в комнату.

— Ма-а! — закричал еще с порога Алеша.

— Господи! Лариса! Чего мы тут не передумали! Вы там воюете, а нам здесь каждый день — за год, — прерывающимся от рыданий голосом говорила мать, прислонясь к плечу дочери. — Надолго ли? Неужели опять уедешь? Похудела. На себя не похожа.

— Нет, похожа, — запротестовал Алеша, толкаясь лбом в живот матери и порываясь попасть к ней на руки. — Я бы тебя сразу узнал, — сказал он, целуя ее. — Вот ты какая! Уехала и уехала! И папа уехал. А мы с бабушкой одни. Я вместе с Таней Лукоморный стих выучил. Там русский дуб… Там дубом пахнет! Ну почему она смеется? Она сама неправильно говорит…

 

 

Дружинницы шли в столовую строем. Наташа чувствовала, что ее пошатывает от усталости, да еще солнце безжалостно жгло, припекая сквозь черную плотную ткань комбинезона. Противогаз и санитарная сумка, повешенные крест-накрест через плечо, казалось, были набиты камнями.

— Вот бы сейчас на Волгу да искупаться! — не поворачивая головы, говорит Лина, совсем разморенная. Светлое личико ее разгорелось (загар не пристает к нежной коже), рыжие кольца волос выбились из-под берета. Она идет, полуоткрыв рот, утратив легкую стремительность, тяжелым шагом усталого грузчика, однако острые карие глазки ее нет-нет да и постреливают по сторонам. — Вот бы сейчас в тапочках на босу ногу да в легком платьишке. Вот бы красота! И спать хочется. Так бы и пристроилась где-нибудь в холодке, — продолжает она выкладывать свои пожелания, ступая все тем же огрузневшим шагом, отпечатывая подковки грубых башмаков на вязком разогретом асфальте. — Сенька! — шепчет она, вдруг преображаясь.

— Да ну тебя! — ответила Наташа с ревнивой досадой на милую подружку.

Она тоже искоса взглядывает на Семена Нечаева… Конечно, славный парень, тем более что служил в Севастополе, был ранен, тонул, опять готов к бою. Стоит на тротуаре, машет Лине бескозыркой и радостно смеется. Крепкая шея его, как столб, в вырезе матросской форменки; глаза черные, жгучие; прямизна носа подчеркивается изогнутыми линиями бровей и крупного, хорошо очерченного рта. Такое лицо не скоро забудешь. Но зачем все это сейчас? И Наташа сердито отворачивается от него и от Лины.

После завтрака обе дружины медико-санитарного подразделения двинулись в казарму. Днем спали.

— Ну, девчата, отдохнули, покушали, теперь, наверно, погулять охота? — спросила своих дружинниц Галиева, когда они поужинали и снова вернулись в казарму.

— Само собою разумеется, — бойко ответила Лина, которая уже успела переодеться и в белом платье, в хороших туфельках, но с противогазом и санитарной сумкой через плечо (на случай тревоги) пудрилась перед зеркалом.

Другие девушки тоже наряжались и прихорашивались, только Наташа осталась в комбинезоне.

— А ты что же? — матерински заботливо обратилась к ней Галиева.

— Мне женихов не завлекать, — угрюмо отрезала Наташа.

— Смотри, товарищ командир, состаришься — жалеть будешь! Хотя ты еще дитенок и жизни не понимаешь! — сказала курносенькая миловидная чернушка Тамара Спирина, тоже из Наташиного звена.

Тамаре девятнадцать лет, но она уже замужем и целый год провела в армии на передовой, где работала поваром полевой кухни. Там она была ранена в ногу, с месяц пролежала в госпитале и теперь заметно прихрамывает. Она не такая задира, как Лина, но почему-то воображает, что опытнее ее никого нет.

— Я все понимаю, девочки, — ответила Наташа, бывшая не только командиром звена, но и комсоргом взвода. — Я столько книг прочитала! И много думаю о том, что в жизни происходит. Мы, комсомольцы, должны быть кристально чистыми, чтобы с нас брали пример.

— А мы действительно самые чистые, — сказала весело Тамара, показав в улыбке беленькие зубы. — Наташенька, милочка! У меня сегодня Петя приезжает! Их сюда на переформирование направили. Должна я его встретить или нет, как ты думаешь?

— Да. Но мне обидно то, что вы всю нашу дружбу забываете, когда уходите к своим Петям и… Сеням. Идет такая страшная война, фашисты ломятся в наш город, и надо думать только об этом.

Лина подсела к подруге, крепко обняла ее.

— Мы ведь договорились дружить до самой смерти. Кончится война, доучимся в школе, потом — в институт. Ты, конечно, в педагогический, я в литературный — обязательно буду писательницей! Томка, ты куда?

— В геологический, — пробурчала Тамара, неловко изогнувшись и рассматривая какой-то изъян в своем туалете; в зубах у нее была иголка с ниткой. — Петя мой — топограф, и я тоже хочу вместе с ним в тайгу.

— Счастливые вы, девчата! — с хорошей завистью сказала Галиева, устраиваясь поуютнее на койке. — Легко говорите: геологический, педагогический, по тому что и на самом деле поступите, лишь была бы охота учиться. А меня раньше совсем не учили грамоте. Много лет зря пропало. Вот радовалась за Светланочку свою: ныне уже в четвертый класс пошла бы… Шутка! А теперь как? На днях отправлю ее с бабкой к сестре за Волгу, в Маляевку. Лезет фашист, и вся жизнь из-за него нарушается! Разве не обидно? Я до революции паранджу носила. Только в восемнадцатом году, восьмого марта, сняла ее. Женорганизатор надела на меня красную косынку. Я стала говорить речь, заволновалась и заплакала. И сейчас не пойму, отчего!.. — Галиева задумалась, вспоминая прошлое; сухощавое смуглое лицо ее с прищуренными черными глазами показалось девушкам прекрасным. — Татарские ребята меня увидели и донесли маме. Вы знаете… Теперь она совсем другая. А тогда сердитая была, и я ее боялась. Иду с гулянки, несу узел, а она домой не пускает: «Ты мне веру стоптала, нарушила». Трое суток я ночевала у хозяйки-хохлушки. Та все говорила: «Нехай, нехай остынет трошки». Однако пришлось жаловаться в женотдел. Послали милиционера с подпиской: смотри, мол, гражданка, бумага с печатью. Татары очень с печатью считались. Подписалась мать, что обижать не будет. Но через год пришли к нам белые за Волгу, посадили меня и других делегаток в тюрьму и каждый день били. А мать принесла подаянку и назвала охрану «товарищами». Они ее здесь же на улице и выпороли. — Галиева неожиданно светло улыбнулась, глаза ее блеснули озорством. — После этого мать поняла, кто красный, кто белый, и когда нас освободили краснофлотцы, сама сбросила паранджу и вместе со мной пошла в ликбез. Вчера забегала она на вокзал, всполошенная такая. «Муслима, говорит, неужто белые обратно придут? В очередях болтают, будто фашисты уже на Дону переправу ладят…» Я ей сказала: отобьем их, не придут. Уверила и теперь боюсь — не захочет она за Волгу ехать. А надо! Мне, девочки, кажется — опять такой бой будет, как под Царицыном.

Галиева помолчала, покусывая губы, слезы явно душили ее, но она сделала над собой усилие и добавила сухим голосом:

— И какой враг придумал эту паранджу? Хоть бы для богатых, которым делать нечего. А ну-ка в поле или на огороде… Работаешь в ней, если мужчины близко, ровно в кибитке: жарко, неудобно.

— А почему вы боялись показываться? — спросила Лина, положив голову на плечо Наташи.

— Закон у наших заволжских татар, он соблюдался, как в Средней Азии. Годами батрачила в татарских семьях, и хозяин не видел лица. Когда он идет, покрываешься и становишься к нему спиной, и так ко всем посторонним мужчинам.

— Как это унизительно! — серьезно сказала Наташа.

— Теперь и я нипочем бы не стерпела!

 

 

— Бомбят поезда за Волгой, на Баскунчаке и по направлению к Эльтону. Эвакуированные двигаются на Гмелинку прямо по степи, кто пешком, кто в машинах, — рассказывал Семен Нечаев вечером у Чистяковых.

— Хватает вам работы на бронекатерах? — спросил Иван Иванович.

Нечаев дрогнул черной бровью, но ответил сдержанно — он уважал хирургов:

— Работы хватает. Трофим Петрович, расскажите, как вы на переправе справляетесь.

Отец Наташи — теперь почетный волгарь — Трофим Петрович Чистяков, старый морской волк, участник событий 1905 года на Черноморском флоте.

— Да так и справляемся, днем и ночью перевозим народ, — сказал он, огладив седоватые усы. — И что вы думаете, некоторые беспокойные бабенки уже обратно норовят попасть. Та за одеждой, та боится — огурцы в чулане закиснут, у той где-то рыба копченая осталась. Да мало ли что можно придумать суетливым женским мозгом.

— Ох, папа, влетит тебе от нас! — в шутку пригрозила Наташа.

— А вы заметили, Трофим Петрович, девушку-якутку, которая работает сестрой на переправе? — спросил Семен Нечаев, который любил спрашивать, но не умел слушать. — Такая хорошая дивчина. И до чего спокойная во время воздушных тревог, хотя плавать совсем не умеет.

Лина нахмурилась, а Иван Иванович сразу насторожился:

— Как ее зовут? Откуда она?

— Как зовут, не выяснил, а что из Якутии — точно. Я слышал, как она говорила ребятам, что в Якутии вода очень холодная и лезть в нее охотников немного. И еще она называла прииск на какой-то реке… Каменушке.

На лице Ивана Ивановича выразилось радостное волнение.

— Это Варя Громова — наша хирургическая сестра! Семен, голубчик, проводите меня к ней.

— Я провожу вас! — сказала Наташа, уловив замешательство Семена и нервное движение вспыльчивой, точно порох, Лины.

— Кто играет на баяне? — поинтересовался Денис Антонович, тоже обрадованный известием о Варе (попав в семейную обстановку, он заметно взгрустнул).

— Я играла. Но теперь какая может быть игра? — Наташа пожала плечами. — Не до музыки!

— Сыграй, Натуся! Сыграй, доченька, не надо черстветь сердцем, — попросила мать, с помощью Лины и Хижняка накрывавшая на стол. Она сняла с полки баян и остановилась, ожидая, высокая, стройная, с моложавым лицом и светло-русыми, как у дочери, пышными волосами.

— Хорошо, мама!

Наташа взяла у нее баян, на ходу расстегивая ремешки и прилаживаясь, прошла по комнате, села чуть в сторонке, словно отделялась от общего круга для того, чтобы самой послушать, почувствовав себя прежней доброй и веселой девочкой.

Глаза ее сощурились, и, глядя куда-то в пространство, она развернула мехи гармони. Такие певучие, звонко-раздольные звуки ворвались в комнату, что слушатели сразу точно застыли на своих местах.

 

Раскинулось море широко,

И волны бушуют вдали… —

 

как будто выговаривала, пела гармонь. Она рассказывала о жизни и смерти, звала, будоражила душу хорошей чистой печалью. Хижняк, как раз вошедший в комнату с самоваром, замер на минутку у порога, не дыша, отворачиваясь от бьющего ему в лицо пара, Иван Иванович, прикрывшись рукой, прослезился незаметно, и Чистякову тоже вроде соринка попала в глаз. С большим чувством играла его Наташа.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.