Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Часть первая 5 страница



— Карманная артиллерия к бою готова!

— Будем угощать фрицев вместо русской водки огнем из бутылок! — полушутя кричали Логунову бойцы, но лица их таили под усмешками большую тревогу.

— Помните, товарищи, хорошую нашу пословицу: двум смертям не бывать, а с одной мы справимся.

— Их тут не одна, а на каждого тысячи, — отозвался бронебойщик сибиряк Иван Коробов, который уж раз десять проверил, протер свое громоздкое бронебойное ружье и теперь скручивал цигарку в палец толщиной. Светло-голубые, глубоко посаженные глаза его смотрели смело, даже весело, но губы пересохли не то от жары и жажды, не то от волнения, и цигарка не склеивалась.

— Ну, если тысяча на каждого, а мы до сих пор живы, значит, нас никакая сила не возьмет! — крикнул Логунов.

Точно в ответ на его слова земля заколебалась, и на мгновенье совсем темно стало в окопе. Потом люди, задыхаясь, вынырнули из обрушенного на них сыпучего смерча.

— Вот так здорово! — Коробов сплюнул кровь и остаток цигарки, — падая, сосед расшиб ему лицо прикладом автомата.

Слегка контуженные, они не сразу поняли, что обстрел прекратился, но одно слово мгновенно дошло до всех:

— Танки!

Сквозь медленно оседавшие облака дыма и пыли красноармейцы совсем близко увидели шедшие прямо на них танки. Они словно плыли в низко клубившейся мгле, раскачиваясь, сверкая пучками желтого огня, и взрывы снарядов опять сотрясали высотку. За танками, не отставая, бежала пехота…

— Ах, черт! — злобно вскрикнул Коробов, выстрелив мимо из бронебойного ружья.

— Не горячись! Целься, как в медведя в тайге, — подсказал Логунов.

Один танк, подожженный выстрелом из противотанковой пушки, остановился, бойко, густо повалил дым, яркие ленты огня перевили черные его клубы.

— Так их! Бей их! — выкрикивал, сам того не замечая, Логунов, расстреливая из автомата серо-зеленых десантников, ссыпавшихся с горящего танка.

Другой танк выкатился из дымного облака. За быстро бегущими его гусеницами, швырявшими ошметками земли, мелькали пехотинцы. Логунов вставил в автомат новый диск и уже со спокойным ожесточением продолжал стрелять.

— Есть! Горит! Это мой! — прозвучал рядом необычно тоненький голос Коробова.

И Логунов сразу увидел и этот охваченный пламенем танк, и то, как остановился еще один, чуть замедливший над каким-то препятствием и сразу подбитый выстрелом другого бронебойщика.

Перед окопами роты горело уже до десятка танков, но остальные шли на прорыв.

— Приготовить гранаты, бутылки! — скомандовал Логунов, и сам, с ощущением внезапного холода в груди, схватил связку гранат, подтянулся на носках и сильным броском швырнул ее под гусеницы танка, с грохотом мчащегося на него. Он успел заметить, как полетели бутылки и гранаты по всей линии обороны, увидел и то, что брошенная им связка не попала туда, куда он метил. То ли дрогнула рука, то ли танкист сделал случайный рывок в сторону… В следующий момент Логунов упал на дно окопа, вместе с другими, кто еще уцелел. Чувство стыда и досады на себя сменилось у него злобой, когда танк, лязгая гусеницами, обдал его теплом разогретого железа и ливнем сухой земли.

«Вот почему люди сами кидаются с гранатами…» — подумал Логунов и, едва в окопе посветлело, вскочил и закричал, побагровев от натуги:

— По пехоте — огонь!

 

 

Атака была отбита.

Бойцы логуновской роты снова забрались в окопы. Их осталось мало. Они сидели, пользуясь минутной передышкой, много курили, жевали выданный накануне сухой паек. Некоторые были лихорадочно возбуждены.

— Ка-ак он наскочил на противотанковый расчет! Пушку в момент смял и стал утюжить. Ка-ак я подскочу и бутылку с горючкой прямо ему в зад влепил! Ка-ак он вспыхнет! — по-мальчишески размахивая большими руками, рассказывал Коробов. Глаза его светло и исступленно горели на закопченном лице. — Ка-ак я ему залепил! — не в силах удержаться, повторял он, широкоплечий, курносый, с распухшими губами и густо запекшейся кровью над расстегнутым воротом гимнастерки.

«Эх, жаль ребят! И пушку жаль, совсем обезоружены мы теперь», — подумал Логунов.

— Молодец, Коробов! — сказал политрук роты. — Ты не из династии металлургов Коробовых?

— Нет. Этот из династии медвежатников, — все еще хмурясь, вмешался Логунов. — Потомственный охотник, но по профессии горный техник. Одного цеха мастера мы с ним. Почему у тебя, Ванюша, кровь на шее? И гимнастерка залита. Ранен?

— Да вроде ничего не чувствую, царапнуло разве…

Фельдшер снял с бронебойщика каску, и Логунов болезненно поморщился: толстый волосатый лоскут кожи потянулся за каской и свис, как скальп над ухом Коробова.

— Вот садануло!

— Чуть не полмакушки снесло, а он не слышал!

— В горячке так и бывает, — оживленно заговорили бойцы.

Санитары, пользуясь малейшей складкой местности, тащили волоком с поля боя искалеченных, полуживых людей. Везде виднелись обломки военной техники, простреленные каски, затоптанное окровавленное тряпье. Кругом лежали трупы. Казалось, люди привыкли уже ко всяким ужасам, но вот сидит между ними боевой товарищ, и каждому неловко смотреть на его окровавленную голову.

— Как же каска-то? — недоуменно спросил Логунов, оглядывая целехонькую каску.

— Я в атаку бросился налегке, а потом спохватился, чужую подобрал.

— Придется тебе в полковой медпункт, — объявил фельдшер и изумленно развел руками, готовясь наложить повязку: — Ведь это исхитриться надо, чтобы напялить на этакую рану первую попавшуюся каску, со всей грязью, пылью. Теперь тебя от столбняка колоть да колоть и гангрену получить можешь запросто.

Коробов тем временем, не слушая нотаций и пророчеств фельдшера, достал крохотное зеркальце и сумел, избочась, взглянуть на себя. Вспухшие губы его обиженно оттопырились.

— Ох ты-ы! Всю прическу мне испортили! Прихвати пока эту лоскутину хоть парой швов, товарищ фельдшер. Потом разберемся, что к чему, а сейчас я и в таком виде здесь пригожусь.

Платон Логунов хотел возразить, но такое вдруг прихлынуло к сердцу, что у него перехватило дыхание, и он молча отвернулся. От роты осталось не больше тридцати бойцов, а передышка вот-вот кончится. Платон вспомнил убитого осколком командира взвода, как он поник головой, как опустились его плечи, только судорожно стиснутые пальцы все еще сжимали приклад ручного пулемета — как медленно, словно не желая падать, клонился он от бруствера и разом рухнул вниз.

В тот жаркий момент боя Логунов даже не ощутил боли утраты, только сказал себе: «Ты должен заменить и его». Теперь же, после кровопролитной атаки, каждый боец роты обязан драться за десятерых.

Августовский вечер опускался над степью… Торжественный закат светился вполнеба, малиновые, оранжевые, золотые краски его боролись с горькими дымами земли, пронизывали их нежнейшей розовостью, но одолеть не могли и сами ржавели, сизели, быстро меняясь, угасая, наливаясь зловещей, гневной и грозной краснотой.

Некому сейчас любоваться красотой вечера. И, однако, взглянув вокруг, Логунов вспомнил с сердечным волнением лето на Каменушке и последний вечер — прощание с Варей, когда сидела она на высокой скамье между ним, Платоном, и доктором Аржановым. Больно и грустно было до слез: Варенька видела только Аржанова, стремилась только к нему. И все равно прекрасной казалась та прошлая жизнь: звезды сияли в спокойной бархатной синеве неба. Блеск рассвета слепил глаза, незапятнанная белизна снегов чистейшим покрывалом кутала землю, и люди любили и страдали в полную меру человеческих чувств. А сейчас для Логунова и его бойцов все замкнуто кругом обороны. И одна страсть, одна мысль, одна цель — держаться здесь, не пропуская врага к донским переправам.

— Ну, друзья, должны мы отбить еще и эту атаку, — твердым голосом говорит Логунов солдатам, глядя, как над степью, еще не остывшей от дневной жары и последнего боя, снова взвивается ракета.

Все на линии обороны опять приходит в движение.

— Скоро на мели окажемся. Давайте-ка углубимся немножко.

Логунов наравне с бойцами взялся за лопату и начал торопливо выкидывать землю, осыпавшуюся за день со стенок окопа. А над головами их уже заухали, загудели снаряды. Два очага огней заиграли в надвигавшейся темноте: там, где стояли немецкие батареи, и в расположении советского полка. Бывшего полка!

Бойцы наскоро углубляли окопы. Но вдруг осколок начисто срезал с черенка лопату Логунова и он, потеряв равновесие, ткнулся лицом в пыльную теплую стенку.

— Хватит! Отдыхай, ребята, перекуривай! — закричал он, вспомнив своего деда, уральского лесоруба. И ему даже показалось смешно, что можно действительно чуточку отдохнуть под этот дьявольский шум. Но он не улыбнулся: все было взвинчено в нем, и слезы стояли где-то совсем близко, но это были бы не слезы слабости, а выражение самой самозабвенной ярости.

Чем темнее становилась южная ночь, тем ярче играл над степью орудийный обстрел. Небо исчезло со своими мириадами блистающих звезд, оно и правда стало с овчинку, черно-серое, взлохмаченное, а под ним сверкали огни — короткие вспышки орудий и встающие на дыбы багрово-пламенные фонтаны взрывов, взметывающие в раскаленном воздухе тонны земли, камней, вырванные с корнем деревья и разорванные в клочья тела солдат.

«Богато бьют. Видно, боеприпасов у них — девать некуда, — думал Логунов, теперь уже с нетерпением, как и все бойцы, ждавший танковой атаки, и не потому, что прекратилась бы эта чудовищная огневая обработка, когда даже плюнуть в ответ нечем — так пересохло во рту, языком не повернешь, — а потому, что на танки, когда они подойдут вплотную, можно нападать самим…»

И действительно, когда в роте осталось не больше двадцати человек, сквозь гром канонады послышался гул идущих танков и скоро подавил все другие звуки.

Но и эта атака была отбита с помощью гранат и бутылок с горючей жидкостью. Стальные гиганты покатили обратно, оставив на высотке несколько танков, пылавших как громадные факелы. А в окопах странная тишина. Победа превратилась в полный разгром. Не от этой ли тишины и безлюдья сбежала с поля боя вражеская пехота? Как постичь узколобому фашисту, отчего на пустом месте воспламеняются танки — краса и гордость армии Гитлера.

Логунов стоит, привалясь грудью к стенке окопа, стирает с лица кровь. Один из танков подожжен им бутылкой с горючим, но Логунов не торжествует, а смотрит вслед отходящему противнику, не в силах сдвинуться с места.

— Вы живы, товарищ командир? — слышит он приглушенный голос связного Мохова.

— Да. А кто еще?.. Как остальные?

Огни ракет погасли, только пролетают после сигнала отбоя цветные искры трассирующих пуль, да танки горят, колебля черные тени над зигзагами окопов.

— Кто тут живой? — спрашивает Логунов и, спотыкаясь о мягкие еще трупы, идет с Моховым на стон в темноте.

Из-за угла выходят двое — политрук роты и Коробов — они волокут под руки раненого — это фельдшер.

Все. Из двенадцати человек осталось пятеро.

— Каких богатырей мы здесь потеряли! — сказал Логунов, снял каску и, не стесняясь, вытер глаза.

Сняли каски и остальные и с минуту молча постояли среди мертвых; только фельдшер стонал непрерывно, слабо и глухо, словно из-под земли: он был ранен тяжело.

— Мохов! Пройди еще по окопам, посмотри — нельзя ли кого унести. Мы с вами пройдем в эту сторону. Посмотрим — и айда в штаб батальона. Там, наверно, тоже пусто стало: не шлют к нам связного. Нет, гляди, бежит кто-то. Наверно, приказ отступать…

 

 

Четверо красноармейцев сидели в лесистой балке. Между ними на черной сухой земле лежал, вытянувшись, пятый, подняв кверху заострившийся подбородок.

Приглушенный гром боя доносился теперь с востока, а здесь в балке, слышно даже, как падают с дубов донские желуди, длинные и острые, как винтовочные пули. Бойцы вырыли неглубокую яму, положили в нее погибшего, покрыли его ярко-зелеными плетьми ежевики и зарыли.

— Он был настоящим другом, — сказал Логунов торжественно-строго, как и подобало в таком случае, и сразу вспомнил о Хижняке, таком же боевом лекаре, о Вареньке. Где-то они, дорогие? — Да, наш ротный фельдшер показал себя героем. Жаль, что могила его будет затеряна. — Логунов сорвал пышную ветку пламенно-красного бересклета, воткнул ее, как маленькое знамя, в свежую насыпь и оглянул товарищей. — Пока мы пойдем все вместе. До ночи отсидимся здесь, а как стемнеет, тронемся по проселкам и целиной. Выходить будем с оружием, но в открытое столкновение с врагом вступать лишь в случае крайней необходимости…

Ночью к маленькой группе присоединилось двое солдат, потом еще один: остатки полка выходили из окружения. Шли без компаса, на гул канонады, который с каждым часом становился сильней: немцы яростно атаковали последние рубежи перед донскими переправами.

На второй день открылась взгляду с белых меловых гор правобережья крутая излучина Дона. Бойцы залегли в поломанном кустарнике, настороженно всматриваясь вперед. Повсюду были видны окопы, сгоревшие машины и танки, раскиданные пушки. Вон танк с разбегу разостлал гусеницу и завалился набок, башня, сорванная с него, отлетела далеко в сторону; другой танк на краю воронки перевернулся вверх дном. Какая страшная сила бросала и опрокидывала их! Но внимание красноармейцев было привлечено тем, что творилось на дороге… Белесая пыль прозрачным облаком висела над нею, над крышами какого-то поселка, окруженного садами, в лощине, а подняли ее идущие к Дону без помехи чужие войска.

— Куда они прут? — спросил Мохов. — Товарищ командир, как вы думаете?

Логунов ответил не сразу. Тяжелое чувство охватило его. Вслед за машинами с пехотой и самоходными пушками, давя белую меловую дорогу, двигалась к реке колонна немецких танков. Не могли они спускаться на кромку под кручей берега!.. Значит, вся эта лавина шла к переправе. Значит, враг прорвался на левую сторону Дона.

Логунов окинул взглядом зеркальную гладь реки, зеленовато-голубую вблизи и синюю вдали под меловыми выступами, искалеченный ветляник, еще недавно весело смотревшийся в светлые вольные струи, сады левобережного хутора и длинный бугор, грядой встающий за ними и тоже изрытый обезлюдевшими теперь окопами, и необозримый желто-бурый простор выжженной солнцем степи, идущей к Сталинграду, — все это теперь было в руках врага.

«Дон переступили! — задыхаясь от бессильной злобы, думал Логунов. — К Сталинграду двинулись! Где же мы теперь задержим их?!»

Позади, в зарослях дубняка, зашелестело, и возле бойцов очутился мальчишка лет десяти, с облупившимся от загара носом, белыми вихрами и босыми ногами, исцарапанными степными колючками.

— Дяденька красноармеец! Покажите мне, как бросать гранаты, — зашептал он, сунувшись рядом с Платоном на траву, высохшую от зноя.

— Зачем тебе гранаты, — спросил Логунов, смущенный словами мальчика: ведь это был представитель мирного населения, которое тоже находилось теперь в руках врага.

Мальчик глянул исподлобья, и глазенки его заволоклись слезами. Однако он не заплакал, только тряхнул вихрами да вздохнул. Больно отозвался в душе военного человека этот недетский вздох.

— Дедушку убили… Стали у него колхозный скот забирать, а он фашисту и скажи: «Эх, господин офицер, гляди, вспучит от чужого добра». Ну, может, неладно сказал. Мало ли!.. Ведь он был за стадо в ответе. А тот ему из пистолета прямо в лицо…

— Такие уж они, браток: не разбираются, старик ли, ребенок ли. Как звать тебя?

— Мелешка Чеканов.

— Мелентий, стало быть… Эх, Мелеша! Видно, сплоховали мы в чем-то, если вам здесь страдать приходится. Однако с гранатой тебе рано, а то ты сам подорвешься и другим беды наделаешь.

— Дяденька! Ты не гляди, что я маленький. Я удалый. Дедушка так говорил, — спохватился Мелеша, устыдясь своей похвальбы. — Мне уже двенадцать лет… В ноябрьскую будет двенадцать, — опять быстро поправился пастушонок, и густой румянец залил его лицо, четко выделив белесые полоски бровей.

— Нет, Мелеша, ты лучше расскажи, какой это хутор за Доном и где бы нам лучше пробраться на ту сторону?

— А воевать тут уж не будете?

— Будем. Только не сейчас.

Мальчик потупился.

— Я бы вам показал, где я спрятал немецкие снаряды. Много натаскал оттуда, где пушки разбитые. Право слово! Я только мины не трогаю. Их, говорят, не возьмешь голой рукой. — И снова, засматривая в лицо Логунова, он сказал с мольбой и отчаянием: — Ну что вы нас одних бросаете? Не больно-то весело оставаться с ними! Уж как-нибудь бы вместе…

— Вместе с фашистами, нам, военным, невозможно, Мелеша.

С минуту Логунов, сощурясь, смотрел на дорогу, по которой двигались в нависшей меловой пыли чужие танки, машины, самоходные пушки, оседланные гитлеровскими солдатами, багровыми от жары, с закатанными до локтей рукавами. Все было ненавистно в облике захватчиков: и голые руки, и плоские каски, и голоса.

— Где же ты теперь живешь? — спросил Логунов, справясь со своим волнением.

— В Вертячем. — Мелеша кивнул на хутор за Доном. — Там отец-инвалид, сестра-солдатка с малым дитенком. Зимой мы с дедом у них жили. Я учился… Вон на том бугре за хутором красноармейцы стояли. Три дня без передышки фашисты бросали туда бомбы с самолетов, из пушек били — и прорвались. С утра на переправу кинулись. Наши саперы мост наводили, по нему и идут…

— Как нам лучше пробраться на ту сторону?

— Сейчас нигде не пройдете. А ночью я вас перевезу на лодке выше хуторов. Только замешкаются фрицы в дороге, порвется колонна, и проскочим.

 

 

Логунов и Коробов лежали на сене под камышовой крышей. Ворота разграбленного база были широко распахнуты. Выломленный с мясом, окровавленный коровий рог валялся возле кучи чернобыла, заготовленного на топливо. В середине этой кучи, закиданный высохшим бурьяном, скрывался Мохов. Остальных красноармейцев сестра Мелеши — Мария спрятала в погребе и в ларе летней кухни.

— Семь бед, один ответ, — сказала она. — Отдохнете, а как стемнеет, отправитесь. Скоро доктора приведу — тут рядом живет. Дмитрий Иваныч Горбачев. Опытный — у-у, лет полсотни, поди-ка, лечит. Он и в военном госпитале работал…

Врач в самом деле пришел, и не один, а с фельдшером, захватив все необходимые хирургические инструменты. Изумленный Логунов увидел перед собой Никиту Бурцева, очень похудевшего, с перевязанной рукой.

— Что же это делается, Платон Артемович, — сказал Никита горестно. — Выбили нас с донских рубежей… Хотел и я уйти, да забежал в госпиталь, а там тяжелораненые. Плачут… Ну как их бросишь? И я остался, пока не вернутся наши. Пусть что будет, то и будет.

— Ничего не будет, дружок! — возразил хирург Горбачев. — Только с фашистами встречаться противно. Вот из-за этого ушел бы и я с вами, да возраст не тот. Плохим стал ходоком. Да и куда идти? Вы-то, может, еще сразитесь напоследок, а мое дело табак.

— Отчего же напоследок? Мы еще вернемся сюда, как погоним их обратно.

Хирург безнадежно махнул рукой.

— Что вы нас всех загодя хороните! — сказала Мария с волнением. — У нас мужья в армии, у нас дети! Не может так сразу все оборваться. Вон батя то же говорит.

Батя, инвалид войны четырнадцатого года, не допускал мысли, что немцы могут осесть на Дону: «Видали мы их тут!»

Горбачев с помощью Никиты наложил Коробову швы.

— Дай бог, чтобы вы вернулись! — сказал он Платону. — Только теперь боев под Сталинградом не миновать, не здесь же, в голой степи, вы их задержите! А у нас с Никитой своя забота: госпиталь, который на хуторе остался… Без малого сто пятьдесят человек, и все в лежку! Я их уверил, что не тронут нас немцы. С казаками в германскую служил… вот с батей Чекановым однополчанин, Красный Крест тогда был святое дело…

— Эх, дорогой Дмитрий Иванович. То другая война шла, — горячо возразил Платон. — Лучше бы вы разобрали раненых по домам. Попрятали бы, пока не поздно.

— Да ведь их переносить надо, а как потащишь через хутор? Уже дан приказ: после шести на улицу не выходить, — сказал Никита, забыв о собственном спасении.

— Верно, выход на улицу с наступлением темноты теперь под угрозой смерти, — подтвердил Горбачев. — Тем паче такую массу тяжелораненых нигде не упрячешь. И то: найдут солдатика на базу или в подполе, сразу вопрос ребром: почему, мол, скрывался? А в госпитале он как раненый под защитой международного права.

Прощаясь с Логуновым, Никита долго жал ему руку, в глазах его стояли слезы.

— Пойдем с нами, — сказал Логунов, но молодой фельдшер только улыбнулся застенчиво и неловко.

 

 

Улица поселка тянулась наизволок вдоль крутого глинистого обрыва балки, плоско размытым дном напоминавшей высохший речной залив. Маленькие домики-мазанки лепились по сторонам пыльной дороги, уходившей в багрово-красный закат. На завалинках, обшитых тесом, сидели босоногие женщины в платочках, опустив на колени натруженные руки, тихо разговаривали.

Что-то с детства знакомое напомнили Ивану Ивановичу вид захолустной, без единого деревца улицы и негромкие вечерние разговоры на завалинке, и от этого смутного воспоминания, от мысли о том, что здесь, у степных унылых поселков, решалась судьба народа, у него заныло, защемило в груди. Страшная идет война! Отбросит ли она страну в этакое вот полузабытое захолустье или войдет каждый поселочек в великое будущее?

Война, а вечерние зори встают вполнеба; кругом гремит канонада, а стаи уток тянут с полей на воду. Тревога в душе, а рядом живет радость: Лариса здесь — подтянутая, строгая женщина, от одного взгляда которой становится тепло на душе…

— Раньше я в конце августа всегда уходил в отпуск. Брал кого-нибудь из сыновей — дочка росла неженкой, — ружья, удочки, палатку и забирался или в Заволжье, или на Сарпинские озера, — говорил Решетов, шагая рядом с Иваном Ивановичем; оба торопились в госпиталь. — Жена очень ругала меня за пристрастие к охоте и рыбалке, за то, что не ездил с ней по курортам. Один раз взял ее с собой, она меня загрызла. Ей-богу, не рад был. — Решетов добродушно усмехнулся. — Какой, мол, это отдых — у костра возиться, жарить да варить. Комары едят. Вон что мешало — комары! А теперь она, голубушка моя, тоже на фронте. Как же! Врач-терапевт, в полевом госпитале. Теперь, пишет, радехонька была бы посидеть вместе ночью у костерчика! Над головой ясные звезды — никаких там «юнкерсов», чтоб им перевернуться! На озере рыба всплескивает… Чувствуете, какая перемена! А я к природе с детства неизменно привержен: когда взлетит кряква, заорет и по всему озеру пойдет переговор: кря-кря… аж по коже мурашки.

— Я раньше тоже охотился. — Иван Иванович проводил глазами утиную стайку, резво пронесшуюся в ярко-розовом небе. Слова Решетова расшевелили и в нем забытую охотничью страсть.

«С Ларисой бы посидеть у костра», — подумал он и не удержался — коллеги как раз проходили мимо хатенки, где помещалась Фирсова, — посмотрел на раскрытые темные окошки. Взять ее за руки и сказать: «Почти два года я живу один, ни в чем не растратил себя, и снова верю в возможность счастья, но только с тобой».

С каждым днем сильнее тянуло его к Фирсовой. Казалось, немыслимо пробудиться чувству в такой обстановке, при таком непрерывном душевном, да и физическом угнетении, но вот проснулось оно, растет, захватывает, тревожит. И сразу самому себе милее стал доктор Аржанов, и еще прекраснее, заманчивее показалась ему жизнь, которая наступит, когда окончится война.

«А ведь на самом-то деле никакой надежды на счастье… Муж есть у Ларисы Петровны, конечно, любит она его! И дети у них. Но ведь я ничего не жду и не требую. Я ее нашел — вот что волнует и радует меня. Любимого человека нашел — это главное!»

Громкий возглас Решетова перебил мысли Ивана Ивановича. Начальник госпиталя говорил уже о другом, связанном с работой, сердито разводил руками, не замечая рассеянности своего ведущего хирурга. Иван Иванович, не понимая, о чем шла речь, глянул вдаль. Степь, рыже-бурая днем, казалась сейчас розовеющим морем с сизыми дымками туманов. Балка внизу как залив. Непрерывно кланялись там жерди колодезных журавлей. Но вода шла не на поливку огородов: дело к осени, и зелень на грядах пожухла, только красный перец ярко рдеет на вянущих кусточках. Вода идет на иное: сразу за мазанками в откосах балки расположился полевой госпиталь. Отсюда до города километров сорок, не больше.

Походная кухня обогнала хирургов. Пахнуло дымом и запахом мясных щей. Девушка-возница, она и повар, сердито нахлестывала потную лошадь.

— Н-но, ты, тюря с квасом! — покрикивала она при этом мальчишеским тенорком.

Иван Иванович снова огляделся и увидел, что улица поселка выглядела уже по-иному: везде виднелись военные, вдоль плетней и во дворах чернели щели-бомбоубежища. Часть мазанок была разрушена во время налета, и разговоры на завалинках шли о раненых и похоронках, о рытье окопов. Обычное прифронтовое село.

— Не хотят покидать родные места, хоть и неказистые они, — заметил Иван Иванович.

— А чем ваш север лучше?

— Север чем лучше?! Там горы, лес, реки-красавицы, а здесь глазу не на чем остановиться!

— Подождите, полонит вас и степь! Смотрите, простор-то какой! Само величие! А краски… Где вы видели подобные краски? Если бы не война…

— Да, правда простор. И зори необыкновенные… Так и пылают, — неожиданно, но искренне согласился Иван Иванович.

— Товарищ капитан с гадюкой, разрешите обратиться! — рассмотрев петлицы врачей, сказал остроносый паренек в военной гимнастерке явно с чужого плеча и в черных триковых брюках, заправленных в стоптанные сапоги.

Не смея приложить руку к своей кепке, он остановился перед хирургами, старательно выпятив узкую грудь, всем видом выражая готовность повиноваться и хоть сейчас бежать по первому приказанию. Но взгляд его беспокойно перебегал с худощавого лица Решетова на строгое лицо Аржанова: он не мог решить, кто из них старше по чину, и обращался неопределенно.

— Вот так аттестация! — воскликнул Решетов, не скрывая улыбки. — Это не просто гадюка, дорогой товарищ. Змея на чаше — медицинская эмблема. В чем дело?

— Имею большую жалость к раненым и охоту послужить в армии. В строевые меня не берут по причине слабого зрения, — сконфуженной скороговоркой выпалил паренек.

— Плохо видишь?

— Плоховато. Говорят, очки надо носить на дальность, а мне только восемнадцатый год.

— Возраст для приобретения очков не помеха.

— Смеяться будут… девчата. А работы я любой не боюсь. Могу помыть раненого, переложить, с ложки покормить, постирать в крайности. Я в семье старшим рос и всех ребятишек вынянчил. Зовут меня Леонид Мотин.

— Где же теперь твоя семья? — спросил Иван Иванович, проникаясь сочувствием к простодушному пареньку.

— Отец на фронте шофером, а мать эвакуировалась с детским домом, братишек и сестер с собой забрала.

Иван Иванович взглянул на Решетова:

— Берем?

— Берем.

— Я его возьму к себе в послеоперационную палату. Пошли, Леня!

Лица врачей приняли одинаково озабоченное выражение: впереди завиднелись землянки госпиталя. Леня едва поспевал за хирургами, шаркая сапогами, непомерно большими для его юношески тонкой, угловатой фигуры.

 

 

— Как вы тут? — спросил Иван Иванович, подходя в операционной к Фирсовой.

— Трудно! — Лариса показала жестом санитару, как подвинуть раненого на столе, проследила, удобно ли будет, и только тогда, очень серьезная, обернулась к Аржанову. — Совсем закружились.

— Надо было послать за мной…

— А отдыхать когда?

Она похудела за последнее время и выглядела измученной.

«Не место ей здесь, — подумал главный хирург. — Разве по силам женщине такая нагрузка?!»

«Да-да. Пожалел! — отозвался насмешливый голос в его душе. — Конечно, убрать бы ее отсюда, а потом вообще снять с работы и спрятать за свою широкую спину». Доктор вспомнил упреки Ольги и покраснел, а глядя на него, не зная почему, покраснела Лариса.

— У меня тут была операция, — быстро сказала она, преодолевая смущение. — Принесли бойца. Никакого подобия человеческого. Смотрела из кровяного месива одна щелочка. Мне самой не поверилось, что можно починить. Но справилась. Говорю ему: «Сделаешь протез второго глаза и опять красивый будешь». Он вот так сцепил ладони, потряс ими над собой и развел руками. Спасибо, мол, вам, и всем в госпитале спасибо! Правда, хорошо? — спросила Лариса. Оживленное лицо ее удивительно похорошело.

«Нет, эту с работы не снимешь, — подумал Иван Иванович с гордостью, хотя больно шевельнулось что-то в его груди: не ему принадлежала ее женская и человеческая красота! — Да ну! — опять с досадой одернул он себя. — Спасибо за то, что есть!»

— Давайте работать в одной смене, — неожиданно предложил он, видя, что Лариса уже собирается приступить к операции.

— Почему? — Она нахмурилась, но вспомнила о его блестящем мастерстве хирурга, о возможности поучиться у него. — Хорошо. Я согласна.

Иван Иванович еще помедлил, наблюдая за ее ловкими движениями.

— А ваша семья эвакуировалась?

Рука женщины-хирурга, протянутая за шприцем, чуть дрогнула.

— Да. Конечно. Сейчас мама и ребятишки должны уже быть в Пензе. Там живет брат моего отца, — снова с необычной для нее общительностью пояснила Фирсова.

 

* * *

 

— Знаешь, Лариса, мне кажется, у одного из наших коллег начинает появляться интерес не только к челюстно-лицевой хирургии, — сказала невропатолог Софья Вениаминовна Шефер, когда врачи шли отдыхать в поселок. Крупная, громкоголосая, с подвижными чертами смуглого лица, украшенного черными родинками, она отличалась особенной простотой, даже бесцеремонностью в обращении.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.