Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Парамон. Дом скульптурных фигур



2. Озар

   

Когда я только начинал писать книги — мне было где-то пятнадцать—шестнадцать лет — я познакомился с парнем, которого звали Озар. Он тоже был начинающий писатель, как и я, но у него к моменту нашего знакомства опыта всё же было побольше моего: Озару было семнадцать, писал он с двенадцати и к моменту нашей встречи он уже написал и издал одну повесть, две пьесы и один сборник рассказов. Всё это, однако, было издано в рамках литературного журнала — отдельные издательства Озар игнорировал и презирал, потому что те игнорировали, а возможно и презирали, его.

Наше знакомство, однако, началось с конфликта, который даже едва не перешёл в ссору:

Мой первый роман приняли в главном литературном журнале города, и я автоматически стал членом союза юных прозаиков и поэтов — союза, крышевал который именно главный литературный журнал. И Озар уже в этом дурацком союзе состоял, был даже активистом в данном союзе. Мы встретились, когда я, после положительного ответа от издателя, явился в здание городской библиотеки, которая, в свою очередь, крышевала литературный журнал.

И я остолбенел от того, как меня приняли. Проснулся я тем утром в неплохом расположении духа, потому как засыпал с мыслью о том, что меня хоть где-то наконец напечатают. Но когда я увидел эти пресные и самодовольные рожи, встретившие меня в главном зале, мне захотелось или сейчас же убраться, или подраться с каждым из них.

  Там образовалось что-то вроде собрания, и читали и обсуждали, как я понял, именно мой роман. Делали это без меня, и никого это как будто не смущало; когда же я пришёл, я почувствовал, что на меня вот-вот хлынет критика от всех этих людей, среди коих были и редакторы, и корректоры, и молодые и старые прозаики и поэты, которых я и вовсе не знал и на критику которых мне было откровенно плевать.

— А-а! вот и вы! — рукоплескал мне главный, как я понял, редактор. — А мы вот вас как раз и ждём. Взялись уже за обсуждение… Вы присаживайтесь, — и плешивый указал мне место перед собравшимися, откуда я смотрелся, точно нашкодивший ученик на педсовете, но только мне, в отличие от школьных времён, теперь разрешалось сидеть.

Я молча, уже, как я полагаю, с недовольным лицом, прошёл к указанному месту и сел в кресло.

На меня воззрились десятки глаз — через очки и без них.

— Один из самых успешных наших молодых авторов… — редактор выдержал паузу, — как раз высказывался по поводу твоей книги, — тут он наклонился ко мне, — прошу, Озар, продолжай.

И тут какой-то плешивый, но только помладше редактора годков так на сорок, взялся критиковать мою книгу. Я так и опешил. Никогда не понимал и не понимаю цель таких вот собраний. Ведь каждый стремится наговорить побольше пакостей, чтобы шуму было больше! Для того и собираются. Просто сидеть никто не любит. Всем надо непременно высказаться. Но я этих людей видел впервые в жизни. Откуда они взяли это право — критиковать меня?! Они утверждают, что они профессионалы… Но это сомнительно, и диплом сомнения эти нисколько не рассеивает. А тут ещё парень, немногим старший моих лет, берётся поносить мою книгу на чём свет стоит! Причём с таким юношеским энтузиазмом, с таким запалом, что прямо так и хочется в зубы ему, гаду, дать…

— Что это вы тут устроили? — спросил я, обращаясь ко всем собравшимся, когда парень наконец умолк.

Но отвечать мне почему-то продолжил именно этот паренёк, именно Озар (может, так оно принято в подобных кружках – пока один ведёт речь, другие молчать должны, но только тупость всё это).

Я внимательно посмотрел на него.

— Ты бессмертный или неадекватный?

Он поморгал.

— К чему вопрос?

— К самой сути высказываний твоих и ваших.

— А ты, значит, холерик!.. — к чему-то сказал он.

— Кто?

— Холерик. Ну, по темпераменту.

— Понятия не имею.

— А всё-таки холерик, — зачем-то добавил он.

— И что же? — не понимал я.

Озар улыбался, глядя на меня.

— Не частое, можно даже сказать, что редкое явление в литературном мире. Из современников таковым, пожалуй, лишь Паланик является…

— Но это ведь не достоинство, и не недостаток. Лишь данность.

Я помолчал.

— Я знаком, — сказал я затем, — со слабыми и бесталанными холериками. И знаком также с сильным и очень умным меланхоликом. Хотя если уповать на природу, всё должно быть наоборот. Но люди ведь не карикатуры…

— Это да, это ты прав, — сказал мне Озар. — Но только вот что: роман твой — хреновня всё-таки.

Так мы и познакомились.

 

Озар оказался славным малым. Из всего этого гадкого кружка малых прозаиков и поэтов он оказался как раз самым вменяемым. Полагаю, что если бы не Озар, то я бы и вовсе не посещал этот бессмысленный, на мой взгляд, кружок, гордо именующий себя сообществом, союзом и прочими многообещающими словечками.

С Озаром я очень скоро сдружился. Хотя мы взаимно и поливали друг друга грязью и даже дрались по временам, к творчеству друг друга мы относились со всей серьёзностью и пустых, необдуманных фраз не говорили по этому поводу. Озар, как оказалось, только с первыми встречными так трепался, как со мной в первый раз; а в действительности человек он был очень даже рассудительный и дельный.

Озар жил с матерью. Кроме матери у него никого не было. Отец был пожарным и погиб на работе, когда Озару было девять. А позже я узнал, что до четырёх лет Озар и вовсе был детдомовец. Кроме него у матери Озара никого не было.

Мать Озара работала корректором в том самом журнале, где впервые стал печататься Озар и где впервые напечатали и меня. Собственно, благодаря матери Озар, как я понимаю, и начал писать книжки, с юных лет приобщившись к художественной литературе.

Я считал Озара самым талантливым из всех, кого я тогда знал. Он был и талантлив, и трудоспособен — если брался за чтение, то читать мог ночами напролёт; если брался за творчество, то, опять-таки, забывал и про еду, и про сон, и про всё прочее. В этом я завидовал моему другу, ибо именно этого мне всегда и не хватало — читать-то я, может, и мог взахлёб, но вот творчество всегда давалось мне с большим трудом, с внутренним, если можно так сказать, надрывом, выжимая из меня все соки и истощая мою нервную систему. Писать легко, просто и непринуждённо у меня никогда не получалось, и дело было не в жанрах и не в темах, но во мне самом.

Озару и жилось, как мне казалось, довольно легко. Но в этом я ошибался — как позже выяснилось, у Озара были непростые отношения с матерью, и это именно на почве творчества. Книги Озар благодаря матери и начал писать. Но с годами Озар всё чаще стал заставать мать за чтением собственных рукописей. Ему это совсем не нравилось, тем более что мать без его спроса бралась всё корректировать. Озар тогда и прятать начал свои наброски, но мать даже ящик в письменном столе взламывала, чтобы почитать что-то новое, что написал её приёмный сын. Мне уже тогда, по рассказам Озара, показалось, что эта молодая женщина нездорова. В библиотеке, на рабочем, то есть, месте, я её никогда не видел, и впервые мы встретились, когда Озар пригласил меня к себе домой. При встрече с матерью Озара — этой очень эмоциональной до истерии женщиной — я только убедился в своих мыслях: эта молодая женщина болезненно-восторженно говорила о творчестве своего сына (приёмного сына), каждая новая рукопись Озара была для неё шедевром.

Когда мы покинули дом, оставив эту женщину, счастливую, наедине с черновиками Озара, я высказал другу свои опасения. Озар тогда отшутился и сказал ещё, что его приёмная мать, просто-напросто, фанатичка, каковой всегда была и каковой, вероятно, останется до конца своих дней…

Но переменил своё мнение Озар довольно скоро после этих слов — уже на следующей неделе, после того, как его мать, будучи в бреду, стала приставать к нему, он вызвал скорую. Женщину увезли.

Я видел Озара в тот день, и он был сам не свой. У его матери действительно был бред сумасшедшей. И скоро эту молодую женщину перевели в психиатрическую лечебницу. А через девять недель приёмная мать Озара в лечебнице той и повесилась. Озар после того покинул наш город, и наша дружба прекратилась. Я перестал посещать сообщество юных прозаиков и поэтов. Озара, у которого я всякий раз хотел спросить о его имени и всякий раз забывал сделать это, — Озара я больше никогда не видел.

22.04.2020


 

3. Парамон

 

Одержимость — это состояние души.

«Разноголосица»

 

Было не больно, только дрожь по всему телу от иглы, через которую под кожу заливалась чёрная краска.

Парамон Схваткин сидел в кресле с голым торсом. А перед ним сидела молодая и красивая девушка и била ему на животе татуировку. Парамон уже в течение часа находился в этаком напряжении, но не из-за иглы, а из-за самой девушки, склонившейся над ним и то и дело касавшейся его пресса.

Он смотрел на девушку, а девушка старалась не отвлекаться от работы и вырисовывала теперь ему на животе голову грифона, этого загадочного животного из древнегреческих мифов.

Парамону нравились грифоны — холодность и надменность и притом прыть и лидерство. Парамон вообще очень любил животный мир. И у него уже была татуировка на груди — голова питбуля. У него и в жизни был прежде питбуль. Рагнар его звали — в честь великого викинга.

— Ну, вот и всё, — сказала, улыбнувшись, девушка и, как бы опираясь на его пресс, поднялась.

Руки у девушки были в чёрных, резиновых перчатках.

Парамон видел, что девушка с ним как будто кокетничает. И он с удовольствием предоставил бы девушке развитие этого дела, но у девушки было кольцо на безымянном пальце, и тут же в тату-салоне работал её муж — парикмахером.

Или жена была из развращённых натур, или совсем не уважала мужа, или чего-то очень уж ей не хватало, судя по её поведению, потому как Парамон видел, что она его, Парамона, скорее хочет, нежели он, Парамон, ей понравился…

Парамон не стал мучить девушку и оставил её поведение без внимания. В конце концов, найти девчонку не было проблемой. Парамон подумал, что этим же вечером он и эта милая девушка перестанут думать друг о друге — после того, как примут душ… Так ведь предотвращают влюблённость. Детей и любовь предотвращают средствами контрацепции. А влюблённость всегда предотвращается скорейшим завоеванием объекта своего желания. Даже если это лишь в воображении. Фантазия всегда выручает нас…

Поблагодарив девушку, так сказать, лишь словесно, Парамон покинул тату-салон.

 

Он опаздывал — опаздывал на тренировку. Парамон с пятнадцати лет серьёзно занимался боевыми искусствами, он ходил на муай-тай, на бразильское джиу-джитсу и на кикбоксинг. А «серьёзно» — в том смысле, что с пятнадцати лет друзья, развлечения и различные занятия стали ему неинтересны, весь интерес Парамон направил на изучение боевых искусств.

Ему нравилось смешивать стили, и с некоторых пор он бросил муай-тай и кикбоксинг и оставил в основе лишь джиу-джитсу, но зато записался на смешанные единоборства. Предварительная школа у него для этого была, и всё равно борьбе он отдавал много времени. Выучиться тому, чтобы сражаться в партере, гораздо сложнее, чем выучиться сражению в стойке. Поэтому в основе всегда лучше иметь борьбу, а уже на неё накладывать различные стили, нежели наоборот.

Теперь Парамону предстояла тренировка по смешанным единоборствам.

Как уже было сказано, проблем, чтобы достать себе для утехи девчонку, у Парамона обычно не возникало, хотя прибегал он к этому не часто, можно даже сказать, что редко. Он не думал об этом, весь отдаваясь тренировкам или визуализации мечты. Вспоминал о сексуальной природе, разве что когда оказывался в ситуации, схожей с ситуацией в тату-салоне.

Парамон участвовал пока в любительских боях, до профессиональных он ещё не дорос. Но уже скоро можно было бы участвовать в нелегальных боях — через пару месяцев значилось его совершеннолетие. И хотя нелегальные бои грозят бóльшими травмами, там можно неплохо заработать. А это значит, что на какое-то время можно будет оставить мысли о подработке и отдаться тренировкам.

Но нелегальные бои пленяли Парамона не столько заработком, сколько… своей противозаконностью. Опасность придавала сил. А о последствиях он предпочитал не думать. В таких вещах он не любил загадывать наперёд. В этом была его сила, в этом была и его слабость. Парни, занимавшиеся в одном спортзале с Парамоном, говорили на его счёт, что дурость — хорошее качество в спорте, хорошее качество в боях и вообще, дескать, неплохо это; разумеется, если умеешь направлять её, дурость, в дело.

 

***

 

Поздним вечером Парамон возвращался с тренировки домой. Взбежав по ступенькам, он открыл квартиру и вошёл внутрь. Включил свет. Разделся и принял душ. Вытерся и, обмотавшись махровым полотенцем, вышел в кухню. Принялся готовить ужин.

Парамон включил телевизор и оставил на том канале, по которому всегда показывали бои. Теперь транслировали смешанные единоборства: бой Хабиба Нурмагомедова и Нейта Диаза.

Парамон сел на диван перед телевизором, поставив тарелки на стул перед собой. Но за этим боем он и про еду-то забыл.

Потом он лежал в кровати и смотрел в широкое окно. Было видно полную луну. Тело болело, и хотелось спать. Но он знал: сон есть то, с чем тоже нужно почаще бороться. В жизни со всем нужно сражаться. Никогда нельзя сдаваться. Ты проигрываешь только тогда, когда сам опускаешь руки, но не в том случае, если судейское решение не в твою пользу. Сколько людей, столько и мнений. А сдаться противнику — значит сдаться противнику.

 

Тренировка вечером следующего дня прошла неважно. Тренер остался им недоволен, говорил Парамону, чтобы он собрался и думал о боях, а не бог знает о чём. И это было верно. Лучше вовсе не делать своё дело, чем делать его плохо. Лучше тогда заняться чем-то другим. А твоё дело будут делать хорошо другие люди… Жизнь слишком коротка, чтобы заниматься тем, что тебе не нравится.

Но Парамону то, чем он занимался, нравилось больше всего на свете. Но теперь у него как будто были проблемы — он всё думал о той девушке из тату-салона. Всё никак не мог перестать думать о ней. И эти мысли, конечно, очень мешали заниматься.

 

***

 

Парамон снова пришёл в тату-салон, как и сказала ему ранее эта девушка, — чтобы сменить повязку на свежей татуировке. Но пришёл он не из-за повязки, а из-за самой девушки; до последнего не знал, что придёт.

Девушка сказала, что её зовут Аида. Парамон сперва не поверил, что это редкое имя есть подлинное её имя, но то было и не важно. А важно то, что Аида написала ему на блокнотном листе ссылку на свой профиль в социальной сети. И всю следующую неделю они переписывались. Парамон за это время совсем мало думал о боях. Но вот он смог-таки, что называется, уломать Аиду погулять с ним. А потом привёл Аиду к себе домой.

Аида была старше его лет на пять, но была ещё, конечно, молодой и имела красивое и упругое тело. Парамон развлекался с ней до самого утра, пытаясь тем самым выдолбить и из своей головы все мысли о ней. Теперь он был одержим Аидой, и не мог отдохнуть от неё ни минуты. К утру Аида выглядела измученной. И это было смешно. Ещё смешнее было то, что вся задница у неё была красно-синей и болела. Он сам умудрился за одну треклятую ночь стереть себе член в кровь и заработать мозоль. И это тоже было комично. Но и плачевно. Поскольку вернулось вдруг осознание, что впереди турнир — и надо быть к турниру готовым, то есть быть в лучшей своей форме. А Парамон теперь не мог этим похвастаться.

Он спровадил Аиду, вызвав и оплатив ей такси. И Аида, снова надев на безымянный палец колечко, поехала домой к мужу. Якобы от подруги. Парамону стало интересно, что она мужу скажет про свои синяки и ссадины. Его жуткое злорадство брало от представления этих нелепейших сцен. Однако Аида ему ничего не выговорила, да и во всю ночь ничего не говорила, как будто бы тоже одержимая страстью. А теперь вряд ли муж поверит, что это подруга её так выпорола… Парамону было очень забавно от всего этого.

 

***

 

С большими сомнениями тренер допустил-таки Парамона к турниру. Выступали только лучшие. Сражались в клетке. Парамон опасался одного — что победит быстро. Он ненавидел быстрые бои, поскольку они были скучны. А победа любой ценой была ему не нужна. Он желал, чтобы его поединки были зрелищные.

В этот вечер Парамон вёл себя вызывающе. Но у него болели локти и колени от ночи с Аидой. А именно локти и колени он считал лучшим оружием в бою. Но он и к работе в партере подготовился.

Два его собрата по команде уже выступили. Один проиграл, второй одержал победу. Подошла очередь биться Парамону.

Противником был мрачный и на лицо крайне злой тип. Но он казался пустым, не заряженным на бой. Парамону казалось, что он насквозь видит своего соперника.

— Сделай так, чтобы он выдохся! — напутствовал тренер.

Он вставил Парамону в зубы капу, и Парамон зашёл в клетку. Начался бой.

Парамон не стал следовать советам тренера. Имея пробивной, вспыльчивый характер, он предпочитал проводить бои активно. А от мрачного соперника как раз и ожидал выносливости.

Он бил руками и ногами. Но — всё больше по защите. Бил джебы, пытался проводить апперкоты, а также бил лоу-кикии фронт-кики.И на одном таком фронткикеи попался.

Соперник выполнил проход под одну ногу. И уже в следующую секунду оба оказались на настиле. Противник взял его на болевой, заломив Парамону руку. Но сдаваться было нельзя. Почему-то Парамон вспомнил Аиду.

Парамон не сдался. Но он — проиграл. Проиграл на всю оставшуюся жизнь…

03.11.19


 

4. Гелла

 

— Так кто ж ты, наконец?!

— Я часть той силы, что вечно хочет зла

И вечно совершает благо.

Гёте, «Фауст»

 

   Гелла была милой и смышлёной девочкой. Она была единственным ребёнком в семье, была единственной, из-за кого этот брак – брак её родителей – ещё, собственно, держался.

Отец Геллы пил, был уже конченным алкоголиком и несколько раз, когда Гелле было одиннадцать, приставал к ней спьяну. Но тогда дома была мать, и она остановила тогда домогательства мужа до своей дочери, подытожив это теми словами, что девочка ещё слишком маленькая, что у неё, дескать, ещё даже регулы не начались…

Но прошёл где-то год, и Гелла повзрослела, хотя в близкие отношения с мальчиками она ещё не вступала. И отец Геллы воспользовался этим взрослением дочери:

В один осенний день, вечером, когда мать Геллы задержалась на работе, на корпоративе, — отец зашёл к Гелле в комнату, закрыл дверь на защёлку и — изнасиловал дочь. И притом не один раз. Отец был не пьян, но был с похмелья; и это было ещё хуже — отец был раздражён.

Гелла в слезах и с приспущенными колготками лежала на кровати и рыдала в подушку. Отец сидел рядом и застёгивал на себе штаны.

Он закурил и похлопал дочь по заду.

— Ну, не реви, вставай давай! Гелл… Ты только это… матери-то не говори… ладно?.. — Он помолчал и затянулся, стряхнул пепел за кровать. — Ладно, дочь, пойду я.

Он встал, вышел. Гелла продолжала рыдать, одной рукой всё ещё вцепившись в каретку, а другой пытаясь натянуть на себя колготки, испачканные кровью и спермой.

Но Гелла плакала недолго. Вскоре она вскочила, захлопнула дверь, закрыла дверь на защёлку и придвинула к двери письменный стол.

Сегодня у Геллы был день рождения. Но ни мать, ни отец об этом не помнили. А впрочем, отец, может, и помнил что-то…

Именно в этот, тринадцатый свой день рождения, Гелла впервые захотела покончить с собой.

Но тогда на сердце у этой девочки всё странным образом улеглось.

С отвращением сняв с себя одежду, Гелла скомкала вещи и бросила их в угол. Бросилась на кровать, залезла под одеяло и вскоре уснула.

Когда она проснулась, за окном ещё была ночь. По окну барабанил дождь. И в комнату, через размытое стекло, проникал свет фонарного столба.

Гелла села в постели. Какое-то время она смотрела в окно. Потом поднялась, подошла к шкафу и достала оттуда банное полотенце. Обмоталась им. Прислушалась. В доме было тихо. Гелла осторожно отодвинула от двери стол. Отодвинула защёлку. Приоткрыла дверь. И сразу же отпрянула в испуге.

Перед дверью сидел её чёрный кот, не видимый теперь в темноте, но зато глаза у кота в темноте светились. Кот мяукнул.

Гелла успокоилась. Подняла Бегемота и погладила его. Отпустила в свою комнату, осторожно прикрыв за котом дверь. (Бегемотом кот был назван потому, что любимой книгой у Геллы был роман Михаила Булгакова «Мастер и Маргарита».)

Тихо пройдя в гостиную, Гелла заглянула в зал — в тусклом свете лампы Гелла увидела на диване своих родителей. Те лежали в обнимку, были полуголые и, очевидно, пьяные; мать — после корпоратива. От этого вида Гелле стало противно.

Она осторожно подошла к лампе и выключила её. Затем, всё так же на цыпочках, Гелла ушла в ванную комнату. Закрыла за собой дверь на защёлку. Скинула с себя полотенце. Залезла в ванну. Включила воду. Достала из маминой упаковки новый бритвенный станок. А затем — затем девочка стала сбривать со своего юного тела первые волосы.

Покончив с этим и помывшись, Гелла выбралась из ванны и обтёрлась полотенцем.

Вернувшись в свою комнату и закрывшись, девочка легла обратно в постель, взяв с подоконника кота.

Устроившись в кровати, Гелла гладила Бегемота и смотрела на дождь за окном. Через дождь и мрак пробивался осенний рассвет. Гелла смотрела на это и чувствовала себя странно — она чувствовала себя повзрослевшей и… как бы обновлённой. А кот между тем мурчал ей под ухо, навеивая своим мурлыканьем сон.

   

***

 

Характер у Геллы начал ломаться. Девочка взяла за привычку закрываться у себя в комнате и, по возможности, совсем не общаться с родителями. Ибо даже редкое общение заканчивалось ссорой. Особенно же ссорой с матерью, которая, кажется, куда больше любила своего мужа, чем родную дочь. Так что в случае семейных распрей мать всегда занимала сторону отца.

Отец ещё несколько раз пытался овладеть дочерью, но Гелла после того первого раза купила себе перцовый баллончик, и когда отец снова пожаловал к ней (мать была на работе), Гелла сначала прихлопнула отцу пальцы дверью, а затем и перцовкой его залила. И отец, с криками ужаса бросившись в ванную, на время оставил свою дочь в покое.

В школе, с учёбой, у Геллы также не ладилось. У неё было немало друзей и подруг, но с преподавателями отношения были натянутыми. Девочки уважали и в тайне призирали Геллу. Мальчики же, уже доросшие до пубертатного периода, все как один желали этот самый период взросления проводить с Геллой.

Гелла и вправду стала очень привлекательна для своих лет. Она именно повзрослела, что как в физиологическом, так и в психологическом плане сказалось. Но это-то именно взросление и оттолкнуло от неё тех немногих учителей, которые доселе неплохо относились к Гелле и как будто бы даже видели в девочке потенциал.

Лишь один учитель не отвернулся от неё теперь — физрук. Этот даже приглашал пару раз Геллу к себе в спортзал после всех занятий — якобы для того, чтобы помочь ей подтянуть некоторые нормативы…

Что же до пожилых учителей, преимущественно пожилых женщин, коими были математичка и физичка, — то те, кажется, и вовсе возненавидели Геллу. Эти стали угрожать, что пожалуются родителям Геллы на её поведение. Но Гелла именно понять не могла, что же не так с её поведением — к физруку после занятий она идти отказывалась, с мальчиками во время уроков не заигрывала и глазки им не строила… Старых женщин, по-видимому, душила уже какая-то женская зависть, обусловленная предрассудками, но никак не педагогический профессионализм…

Мать дома закатила однажды скандал — сварливая математичка встретила где-то мать Геллы и наболтала той с три короба, так что мать, придя домой, была в ярости — мать говорила, что не намерена краснеть за распутный характер дочери, характер, позорящий честь их семьи!..

Но Гелла и тогда молча ушла к себе в комнату и лишь закрыла дверь на защёлку и, на всякий случай, снова придвинула к двери письменный стол. Истеричный характер матери Гелла уже выучила и с матерью старалась никогда не спорить, зная, что это всё равно ни к чему не приведёт.

Ещё через какое-то время Гелла нашла себе работу. Она устроилась посудомойкой в кафе неподалёку от дома. А вскоре, когда ей исполнилось четырнадцать, Геллу, несмотря на её таки ещё юный возраст, перевели на должность официанта.

Гелла старалась не ругаться с родителями, старалась не ругаться с учителями и не обращать внимания на мальчишек, повзрослевших физически, но не умственно.

Первую половину дня она проводила в школе, потом работала, а после работы приходила домой, закрывалась у себя в комнате и ложилась спать.

Засыпая, она всякий раз грезила, как бы поскорее закончить девятый класс и покинуть наконец отчий дом — поступить в техникум или колледж, получить общежитие и начать, что называется, жизнь с чистого листа, забыв про всё, что было.

Но всё оказалось куда прозаичнее:

В один прекрасный летний день, когда ночь была свежа и тиха, Гелла вернулась по обыкновению домой и обнаружила отца не в одиночестве перед телевизором и с бутылкой водки, как это обычно бывало, но — в компании двоих друзей. Они пили, играли в карты, громко ругались, уже, по-видимому, пьяные.

Гелла, не здороваясь ни с кем из них и их всех как бы и не замечая, прошла к себе в комнату и закрылась, решив сразу лечь спать, а душ принять с утра — когда отцовские друзья уберутся.

Гелла проснулась посреди ночи от того, что дверь в её комнату выбили. Сделали это, вероятно, резко, без предварительного шума.

Трое мужчин, включая отца, набросились на девочку-подростка и — снова изнасиловали её. До рюкзака с перцовкой Гелла и дотянуться не успела, как на неё уже накинулся отец.

Её насиловали до самого утра. Все были пьяные. Никто из мужчин не предохранялся.

Утром Геллу, всю в синяках, наконец оставили в покое.

А к вечеру мать обнаружила свою дочь мёртвой — Гелла повесилась в собственной комнате. Спасти её было уже нельзя.

Гелла висела посреди комнаты, голая и, на первый взгляд, очень хрупкая. А возле опрокинутого под ней табурета сидел, глядя на вечер за окном, чёрный кот по имени Бегемот.

19.04.2020


 

5. Крыса

…Было раннее майское утро. Раннее и ещё-таки очень холодное. Мы были в полевых бушлатах, в беретах, из-под которых виднелись наши посиневшие от холода уши. Чего не хватало, так это перчаток. Впрочем, у кого-то — у самых прошаренных — они ещё сохранились. Но уже поступил приказ о том, что перчатки все должны сдать — дескать, май месяц уже.

Однако месяц ещё только начался, и весна, казалось, только-только вступала в свои права; хотя снега уже нигде не было. Был только мусор в грязи. Много мусора. Много и грязи.

Сегодня была суббота, то есть парко-хозяйственный день. После подъёма флага и исполнения гимна нас — 2-ую роту огнемётного батальона — погнали в гарнизон, к дому офицеров, а точнее — к свалке, что образовалась за зимний период у дома офицеров.

Пригнали «камаз», и вот мы — бравые солдаты — кинулись на кучу мусора. То есть как кинулись — взялись за работу, за — мусор. Хотя и на вялого. Нам отдали приказ офицер и сержант. То есть как отдали — сказали, что лучше бы мы не *бланили, потому как должны мы задержаться на свалке до обеда, но если не управимся, то можем остаться и до вечера и без обеда.

Но так как салаг среди нас уже почти что и не было, нам на эти уточнения офицера и сержанта было откровенно плевать. Никто из нас не воодушевился сей речью и на работу — на мусор — мы не набросились.

В армии ведь оно как обстоит — если ты быстро управился с работой, значит, ты плохо управился с работой. Следовательно, нужно повторить. Ну а после повтора ещё дела найдутся, отдых у тебя если и может быть, то лишь во время деятельности. Необходимо рассчитывать силы. Это важно. Важно, чтобы не сломаться. Не раз видели мы уже среди новичков этаких энтузиастов, которые ратовали за скорое выполнение поставленной задачи, уповая на возможность отдыха. Но ни хера-то им это в пользу не выходило, потому как они превращались из-за своего энтузиазма в задроченных собак, которых загоняли до того, что они падали в обморок, особенно летом. И за это их дрочили уже как следует — так, что от былого их энтузиазма ни черта не оставалось.

Но и *бланить мы, конечно, не *бланили. У дома офицеров такое непростительно, к тому же когда за старшего хоть какой-то офицер. И потому мы очень вяло делали своё дело — отдавали долг Родине, вытаскивая из кучи хлама то, что полегче. А после закидывали это в «камаз». В такие часы все мы завидовали камазистам, которые сидели себе в машине и если и не спали, поскольку работа была не на полигоне, а в гарнизоне, то — просто были предоставлены сами себе. Их работа заключалась всегда в перевозке. В погрузке-выгрузке они никогда не участвовали. Знание, как управлять «камазом», берегло их от всякой иной работы.

Очень хотелось курить. Благо, у Рината нашлась сигарета и мы, укрывшись от лейтенанта и сержанта за «камазом», обойдя его аккуратненько от остальных, сели, прислонившись к колёсам. На троих раскурили мы дешёвую папиросу. Подходили молодые и просили тоже затянуться, но мы пинками отправляли их обратно, особенно взбесило, когда нас только увидели и все кинулись к нам, едва не спалив нас перед офицером.

Мы докурили. Вернулись к мусору. Я ненавидел парко-хозяйственные дни. Потому что всякий раз это была какая-нибудь вот такая работа. Впрочем, после выездов по тревоге и особенно после полигона такая работа, представляющая собой возню в мусоре, была в радость. Но проходила неделя-другая, и чувство собственного достоинства занимало в тебе прежнюю позицию.

К грязной работе мы уже привыкли. Мы уже вообще ко всему привыкли. До дома оставалось кому-то месяц, кому-то два месяца. Но погано было, что нам таки не выдали перчатки. Подцепить какую-нибудь хренотень из мусора и покрыться сыпью никто не хотел. Слечь в госпиталь перед самым домом было не в радость, пожалуй, никому.

Среди хлама чего только не было — и обломки мебели, которые сразу же расхватали и закинули в кузов, и отходы строй-материала, которые уже также кончались, и — продовольственные отходы, до которых никто не хотел касаться, так что от кучи оставалась преимущественно пахучая и вязкая субстанция, со стороны похожая на огромный холодец.

Лейтенант и сержант орали на нас, какого хера мы остановились. У кого-то уже сдавали нервы и некоторые дембеля начали закусываться с офицером, который был старше нас едва на пару лет, а некоторых из нас он был и младше. Тут попытался проявить лидерские качества сержант, но его едва не бросили в эту кучу. В конце концов, в ход пошли разговоры, больше увещевания. Молодые, их было пять или шесть человек, копошились в этой куче, точно черви. Мы ещё вытаскивали какие-то обломки мебели или строй-материала, но больше ничего в руки не брали.

Вдруг в куче перед нами что-то дёрнулось. Мы увидели омерзительный серый хвост, торчавший из полусгнившего мешка. Ещё минута, и Макар — наш русский якут — уже колотил ножкой от стула по крысиной мордочке, из которой брызгала кровь. Кто-то смеялся. Когда крыса была размозжена, Макар поднял её за хвостик и, триумфально помахав ею перед нами, вдруг кинул её в лейтенанта и сержанта. Те шарахнулись так, точно в них бросили гранату. Теперь засмеялись все. Все, кроме пятерых-шестерых салаг — те, точно черви, продолжали копошиться в куче.

 

19.02.2020


6. Дом скульптурных фигур

 

 Я гостил у отца в Подмосковной деревне, где он работал в то время скульптором. Хозяин фирмы, у которого работал отец, слёг в больницу, стоило нам приехать; благо, моей вины тут не было никакой. Жена заведующего фирмой и его сыновья отправились вместе с ним в больницу. И получилось так, что кроме меня, отца и Эсхана — юного таджика-разнорабочего, который жил в этом скульптурном доме и, обучаясь скульптурному делу, выполнял множество и других работ по дому и на территории, — получилось так, что кроме нас троих никого в фирме не осталось.

Владелец фирмы по изготовлению садово-парковых скульптур и надгробий состоял в дружеских отношениях с моим отцом, и потому никаких проблем с тем, чтобы мы какое-то время пожили в скульптурном доме, не возникло; кроме того, дела у фирмы шли в это время не очень — заказов практически не было, из-за чего и пришлось распустить рабочих, и первый этаж дома, предназначенный для скульпторов, всё равно пустовал. Только Эсхан занимал сразу две комнаты, из-за чего, кажется, был очень счастлив.

Самое забавное-печальное в случае Эсхана было то, что по-русски он понимал с грехом пополам. А говорил и того хуже. Я пытался научить его — сначала культурному русскому, а после и полноценному русскому языку, но до сих пор не знаю, был ли прок из этого моего учения. Потому что спустя время, когда мы с Эсханом смотрели фильм на русском, он смеялся в самых, казалось бы, несмешных сценах, так что не знаю, как он понимал услышанное; тогда как в увиденном смешного, на мой взгляд, не было вовсе.

Когда я учил Эсхана нашему языку, он без конца путался, смущался и краснел. А я или смеялся, или злился, или стыдился — если злился на него. Эсхан всё же, надо отдать ему должное, был совсем не глуп, он был необразованный, но не глупый — всё самое главное он схватывал сразу, игнорируя мелочи. Меня также злило, если на него срывался мой отец, взявший на себя роль учителя-покровителя. На правах старшего скульптора отец гонял юного разнорабочего, хотя делал это исключительно в рамках скульптурной деятельности. Но и это, как я видел, плохо обучало юношу, которого я был старше всего-то на пару лет. Я говорил отцу, когда мы оставались наедине, что из этой его методы ни черта не выйдет, поскольку от понуканий Эсхан только ещё больше зажимался и становился замкнут, но уж точно не раскрывался — ни в творчестве, ни в общении.

Помню, мы стояли на втором этаже — у скульптуры Пушкину. Пушкина сделал сам заведующий фирмой, и в его видении поэт получился очень гордым и самоуверенным. Работа была поистине хороша, хотя из-за волос, которые были больше всклокоченными, чем кучерявыми, скульптура напоминала также Бетховена и маркиза де Сада в молодости.

Скульптура была закончена, и мы с Эсханом лишь помогли моему отцу завернуть Пушкина в пакет. Потом отец и Эсхан убрались на первый этаж. А я ещё некоторое время бродил по тёмному второму этажу, разглядывая скульптуры.

Дверей в комнатах практически не было. Дело, однако, осложнялось тем, что во многих комнатах я так и не нашёл выключатель. Но в конце концов я наплевал на это и включил фонарик на мобильнике.

Тут было много скульптур великим людям — писателям, музыкантам, художникам… полководцам. За ширмой, у окна, я обнаружил пыльное пианино. Оно играло, но не было настроено. На табурете перед инструментом дремала кошка. Кошка убежала, стоило мне ударить по клавише.

Я посмотрел за окно. Снаружи была капель. Вдалеке мерцал город, горела вечерними огнями автомагистраль. Мне надо было спускаться вниз, потому что отец собирался писать мой портрет после работы. Сейчас там, внизу, была слышна возня с кухни: на электрической плитке, в небольшой сковороде, шипело масло. Потом я услышал, как масло зашипело ещё агрессивнее — в сковородку что-то ссыпали. Я решил, что это, должно быть, сало с луком — последние дни мы питались исключительно гречкой с поджаренным салом и луком. Эсхан же и вовсе питался одной гречкой — ему, мусульманину, сало было запрещено.

Постояв ещё какое-то время у пианино, я отправился вниз…

***

…Мой отец уехал в город, чтобы провести ночь со своей женой. А мы с Эсханом остались в этой деревне, в этой… фирме.

Делать было нечего, и я предложил Эсхану посмотреть сериал на моём ноуте. Сериал на русском языке. Хотя Эсхан по-русски понимал с трудом. Несмотря на это, он согласился. Тогда как прежде не соглашался — не в первый раз предложил я ему посмотреть фильм после их с отцом работы. Мой отец и Эсхан были сейчас единственными рабочими фирмы, даже



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.