Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Чуковский Николай Корнеевич 28 страница



Это было из ряда вон выходящее происшествие. Все в полку знали, что командир второй эскадрильи никогда не получает писем. Сколько разных предположений высказывалось по этому поводу в землянках техников, в кубриках летчиков, на командных пунктах эскадрилий, в обоих камбузах командирском и краснофлотском! И вдруг - наконец-то! - сложенный треугольником лист сероватой тетрадной бумаги, на котором написано: "Константину Игнатьевичу Лунину".

Прежде чем попасть в руки к Лунину, письмо обошло весь полк, вызывая всеобщее любопытство. Сначала его принесли в избу, перед которой росла раздвоенная береза. В избе Лунина не было, но зато здесь находился инженер полка Федоров, который заходил сюда иногда после обеда, чтобы вздремнуть полчаса в тишине на лунинской койке. Приняв треугольное письмо, инженер повертел его перед своим лицом и внимательно рассмотрел все штемпеля. Отдыхать он раздумал и, натянув сапоги, тотчас же направился на командный пункт второй эскадрильи, где надеялся застать Лунина.

На командном пункте эскадрильи Лунина тоже не было. Зато находились там два летчика - Кузнецов и Хаметов. Приняв от инженера письмо, Хаметов с крайне многозначительным видом показал его Кузнецову.

- Гвардии майор еще, вероятно, обедает, - сказал Кузнецов и приказал вестовому Хромых немедленно отнести письмо в лётную столовую.

Лунина не оказалось и в столовой. Но обед еще не кончился, и за столиками сидело немало летчиков всех трех эскадрилий. Появление Хромых с письмом, адресованным Лунину, произвело на всех большое впечатление. С разных столиков закричали, что майор Лунин вместе с Ермаковым и Проскуряковым десять минут назад направился на командный пункт полка. Нашлось много желающих сбегать туда и немедленно отнести письмо. Но Хромых вовсе не собирался доставлять им такое удовольствие. Крепко зажав письмо в своем большом кулаке, он зашагал к командному пункту полка.

В землянке командного пункта полка Проскуряков, Ермаков, Шахбазьян, Лунин и Тарараксин разглядывали большую карту, разложенную на столе. Это была карта Сталинградской области, - карта, которой Шахбазьян, обладатель множества карт, сейчас особенно дорожил. Каждый день он наносил на нее всё, что узнавал из сводок Совинформбюро об окружении немецких войск под Сталинградом. Расположения фронтов, беспрестанно менявшиеся, он вычерчивал разноцветными карандашами, направления ударов отмечал стрелками, и карту его, чудо наглядности, мечтал посмотреть каждый человек в полку.

В передаче письма Лунину приняли участие все присутствующие:

- Вам письмо, товарищ гвардии майор.

- Возьмите письмо, майор.

- Константин Игнатьевич, тебе письмо.

Оторвавшись от карты, все с любопытством вглядывались Лунину в лицо. И все заметили, что он побледнел. Рука, которой он взял письмо, слегка дрожала. Он осмотрел его с одной стороны, потом повернул и осмотрел с другой, словно не решаясь раскрыть. Однако, видя, что на него смотрят, совладал с собой и развернул сложенный треугольником лист.

Едва он прочитал несколько первых строк, как побледневшее лицо его густо покраснело.

- Это от Серова, - сказал он. - От нашего Коли Серова.

Глаза его блестели от радости.

- Да ну! - воскликнул Проскуряков громовым голосом - Значит, он жив!

С тех пор как Серова увезли, они ничего о нем не знали и уже стали сомневаться, жив ли он.

- Что ж он пишет?

- Где он?

Письмо Серова, написанное крупным, неровным почерком, было кратко, и сведений извлечь из него удалось немного. Долгое свое молчание Серов объяснял тем, что не надеялся когда-нибудь вернуться в полк. "Только сейчас появилась надежда, что буду еще в полку, - писал он - Если не летчиком, то хоть писарем в вещевом складе. Нахожусь я в госпитале в городе Барнауле, в четырех тысячах километров от фронта. В общем, почти здоров, но осталась одна пустяковина, которая пока задерживает..."

Далее Серов просил Лунина написать ему подробнее о полке, а также передать привет командиру, комиссару и всем, всем, кто его еще не забыл. Кончалось письмо довольно грустной мыслью: мы, мол, с вами оба бобыли, и вы должны понять, что полк для меня - единственный дом родной. А после подписи приписано было мелко-мелко: "Если есть на мое имя письмо, перешлите".

Все сразу поняли, от кого Серов ждет письмо.

- Так она ему и напишет, держи карман шире! - хмуро проговорил Проскуряков.

В полку твердо укоренилось мнение, что женщина, в которую Серов был влюблен перед войной, намеренно порвала с ним. И, любя Серова, все осуждали ее бесповоротно.

- Оно и к лучшему, что она не пишет, - сказал капитан Шахбазьян. - По крайней мере, она себя этим обнаружила. Он погорюет, да другую найдет. Разве такой он женщины достоин?

- Чёрт ли в ней! - сказал Тарараксин. - Важно, что он сам жив и поправляется.

Добрые, близорукие глаза Тарараксина за стеклами очков сияли радостью: он любил Серова.

- Уж вы напишите ему, Константин Игнатьич, как мы его все ждем, сказал Ермаков. - Да я и сам ему напишу...

Счастливая весть о том, что от Серова пришло письмо, облетела весь полк за каких-нибудь полчаса. Вестовой Хромых, шагая вслед за Луниным на командный пункт эскадрильи, улыбался и всё повторял:

- Значит, жив наш старший лейтенант... Так, так... А я уж не чаял о нем услышать... Значит, жив...

Молодые летчики второй эскадрильи весть о том, что Серов, один из тех легендарных "рассохинцев", жив и, может быть, скоро вернется в полк, чтобы летать вместе с ними, приняли как весть о чуде. И на аэродроме у самолетов, и в столовой, и вечером в кубрике без конца говорили они о предстоящем возвращении Серова. На Лунина они поглядывали ласково и многозначительно: им уже по собственному опыту было известно, что такое боевая дружба, и они понимали, что творилось в его душе.

Но чуть ли не больше всех в полку выздоровлению Серова обрадовался доктор Громеко. Он, несомненно, очень беспокоился о Серове и вовсе не был уверен в его судьбе. Теперь, когда выяснилось, что пациент его поправляется, он преисполнился гордости.

- Я ведь говоййл, что йуку йезать не надо! - закричал он, встретив Лунина в столовой. - Йезать легче всего, йезать всякий дуйак умеет...

Но, подойдя к Лунину поближе, он всё-таки тихонько спросил его с сомнением в голосе:

- А может быть, он не сам написал? Может быть, он диктовал кому-нибудь?...

- Нет, - ответил Лунин, - он сам написал, я почерк его знаю...

- Ну, значит, сам, - сказал доктор с облегчением. - Однако он, может быть, научился левой йукой писать... А? Не думаете?

После ужина Лунин отправился к себе в избу, чтобы там, в тишине и покое, написать Серову ответ. Слава уже мирно похрапывал на своей койке. Лунин поставил керосиновую лампочку на стол, достал лист бумаги, чернильницу и долго сидел, размышляя.

Ему хотелось сообщить Серову так много, что он не знал, с чего начать. Чем больше он думал, тем яснее ему становилось, что, даже если бы он писал целый месяц не отрываясь, он не успел бы рассказать обо всем. Решившись, он наконец написал Серову, что его очень ждут в полку, что все желают ему здоровья и что писем на его имя нет. Что же еще написать? Подумав, он спросил, не переслать ли оставленный чемодан в Барнаул.

Письмо вышло коротенькое. Перечитав, Лунин вздохнул и сложил лист треугольником.

На другой день в полк прилетел на "У-2" Уваров.

Он вошел в землянку командного пункта полка как раз в тот момент, когда все в ней находившиеся рассматривали сталинградскую карту Шахбазьяна. Проскуряков скомандовал: "Смирно!" - и все мгновенно вскочили. Выслушав рапорт, а затем каждому пожав руку, Уваров и сам подошел к расчерченной карте, покрывавшей весь стол начальника штаба.

- Нам бы, товарищ полковой комиссар, над ленинградской картой сидеть, а мы вот сталинградскую изучаем, - сказал Шахбазьян и виновато улыбнулся.

- Что ж, и правильно, - сказал Уваров. - Вам позавидовать можно: прекрасная карта! Впрочем, у меня тоже такая есть, я на нее все глаза проглядел. Судьба Ленинграда сейчас под Сталинградом решается.

Как всегда, Уваров, прежде чем объявить о цели своего приезда, обошел не спеша весь полк, посетил все землянки, поговорил со множеством людей. Побывал на двух комсомольских собраниях - в первой эскадрилье и в третьей, - где много шутил и смеялся с молодыми мотористами. Обедал в столовой вместе со всем лётным составом; за обедом говорил мало, больше слушал, но многие заметили, что вид у него сегодня особенный - решительный и довольный. Ясно было, что он привез какую-то новость.

После обеда командиры эскадрилий были вызваны на командный пункт полка. Здесь, всё над той же сталинградской картой Шахбазьяна, Уваров объявил наконец то, ради чего приехал: полку предстояло спешно перебазироваться.

- Назад, через озеро? - спросил Ермаков.

Уваров кивнул.

- Теперь уже не на восток, а на запад, - сказал он значительно.

Несколько мгновений все сидели молча, чувствуя важность этого известия. Чего-то в этом роде втайне ждали уже давно. Ежедневные сталинградские сводки укрепляли надежду, усиливали нетерпение. Надвигались какие-то большие события, какие-то перемены, которые, быть может, решат наконец судьбу Ленинграда, Ладоги, Балтийского флота.

Самолеты должны были совершить перелет завтра утром, в предрассветных сумерках, чтобы по возможности не привлечь к себе внимания. Наземному составу полка предстояло переправиться через озеро еще раньше - ночью, в самые темные и глухие часы - на транспортных самолетах, которые прилетят за ними ровно в полночь. Сборы в путь надо было начинать немедленно, потому что времени оставалось в обрез.

Лунин заторопился к себе в эскадрилью: ему предстояло много хлопот. Он один из первых покинул землянку. Вслед за ним вышел Уваров.

- Постойте, Константин Игнатьич, - окликнул он Лунина.

Лунин остановился. Уваров подошел к нему:

- Вы очень спешите? Успеете. Проводите меня немного. Я обещал побывать у зенитчиков, меня там ждут...

Был всего пятый час, но уже совсем стемнело. Под тонким слоем снега, покрывавшим аэродром, при каждом шаге чуствовалась мерзлая земля.

Необычайно тихо было вокруг; в этой тишине можно было уловить только невнятный, далекий-далекий шум. Трудно было сказать, гудел ли это фронт или просто шумели леса, скрытые мраком. Уваров и Лунин шагали рядом. Они чувствовали друг к другу приязнь, оба знали об этом и радовались, что находятся вместе.

- Серов просит пересылать ему письма? - спросил Уваров.

- Да, - ответил Лунин, нисколько не удивленный тем, что Уваров уже знает о письме Серова. - Но никаких писем нет.

- Я знаю, - сказал Уваров. - Он всё еще любит и надеется, хотя уже полтора года прошло. Сейчас многие потеряли друг друга и не могут найти.

- Она, пожалуй, и не хочет.

- Возможно, и не хочет, - согласился Уваров. - Впрочем, я вовсе не склонен думать о ней дурно. Я совсем ее не знаю, но я знаю Серова. Дурной человек не мог бы его привлечь.

- В человеке можно ошибиться, - сказал Лунин.

Он думал не только о той женщине, которую любил Серов, и Уваров это заметил и понял.

- Можно в себе самом ошибиться, а в другом человеке и подавно, продолжал Лунин.

- Оно верно, - сказал Уваров, - иной раз в человеке можно ошибиться. И всё-таки не так уж часто мы ошибаемся в людях. Если бы вы знали, сколько раз мне приходилось смотреть на человека и думать: можно оказать ему доверие или нельзя? Порассуждаешь, взвесишь то да это, потом вдруг откинешь все рассуждения и решишь: можно. И обрадуешься, потому что в человека радостно верить...

- Как, как вы сказали? - переспросил Лунин. - В человека радостно верить?

- Ну да. Вы разве не согласны?

- Нет, согласен. Это вы очень хорошо сказали, Иван Иваныч.

- И, знаете, потом почти никогда не приходилось жалеть, что поверил человеку, - продолжал Уваров. - Почти никогда.

- И всё же Серов мог ошибиться, - повторил Лунин упрямо.

- Серов мог ошибиться, - согласился Уваров. - Но мы не должны ошибиться. Мы не знаем, что с ней случилось, и мы должны не гадать, а узнать. Мы обязаны найти ее и узнать, почему она ему не пишет.

- Это правильно, - согласился Лунин. - Было бы неплохо, если бы мы узнали. Но как ее найти?

- Надо постараться, - сказал Уваров. - Я попробую.

Задумавшись, они опять замолчали, продолжая идти рядом по темному, притихшему аэродрому. Разговор о Серове еще сблизил их.

И всё же Лунин несколько смутился от неожиданности, когда после долгого молчания, Уваров вдруг спросил его:

- Константин Игнатьич, почему вы не в партии?

Лунин ответил не сразу.

- Так жизнь сложилась, - сказал он.

- Плохо сложилась?

- Нет, отчего же плохо! - сказал Лунин. - Разве я жалуюсь?

Он замолчал. Уваров молчал тоже, шагая рядом с ним.

- А в партию я давно мечтал вступить, - сказал Лунин наконец. - Было время, я даже рекомендации собирал... Незадолго до войны... Заявление было написано...

- Ну и что же?

- Не подал.

- Почему?

- Случилось одно событие...

Снова молчание. Возможно, Лунин ждал, что Уваров задаст ему вопрос. Но Уваров вопроса не задал.

- Я разошелся с женой, - сказал Лунин. - Вы знали об этом?

- Догадывался, - ответил Уваров. - Вас упрекали за это?

- Нет, не упрекали. Но, может быть, могли бы упрекнуть.

- За то, что вы разошлись?

- Ну, если не упрекнуть, так хоть спросить. А я никому ничего не хотел объяснять. И не подал заявления.

Уваров молчал, полагая, что Лунин ничего ему больше не скажет. Но Лунин вдруг заговорил сам.

- Я выгнал ее из дому, - сказал он. - Она встречалась с одним человеком, и я узнал. Она стала меня просить. Она говорила, что не будет с ним больше встречаться... Она хотела остаться... Она очень просила меня...

- А вы?

- Я велел ей уйти. И с тех пор никогда ее больше не видел.

Уваров ждал, не скажет ли Лунин еще чего-нибудь. Но Лунин больше ничего не сказал. Тогда, минуты через две, Уваров спросил:

- А по-вашему, вы поступили с женой правильно? Как вы сами считаете?

- Было время, когда я считал, что поступил правильно.

- А теперь?

- Не знаю...

Они опять замолчали и молча дошли почти до самой землянки зенитчиков. Лунину нужно было возвращаться. Они остановились, но расставаться им не хотелось, и они довольно долго стояли рядом, скрытые друг от друга темнотой. Когда смолк стук их сапог, в тишине еще слышнее стал протяжный смутный гул, доносившийся откуда-то издалека.

- Слышите? - спросил вдруг Уваров. - Это наша земля, захваченная немцами, кричит: "Жду-у-у у!.."

3.

Три эскадрильи полка вылетели по очереди, и последней поднялась вторая.

Длинная декабрьская ночь совсем уж подходила к концу, и зубчатая кромка леса, окружавшего аэродром, явственно выступала из мглы, когда самолеты второй эскадрильи один за другим, вслед за самолетом Лунина, оторвались от снежного поля. В последний раз пронеслись они над могилой Рассохина; сделав круг, построились большим клином и двинулись на запад.

Небо было мутно, и только позади, на востоке, в тучах был разрыв, в котором тлела бледная зимняя утренняя заря, бросая розовые отсветы на снег.

Озеро лежало под самолетами огромной неподвижной пустыней. Год назад в начале декабря через озеро тянулись вереницы машин, а сейчас во льду еще чернели огромные полыньи, раскинувшиеся на много километров. Осень затянулась, вторая военная зима пришла с опозданием, настоящих морозов еще не было, и озеро замерзало медленно, вяло. Навигация давно уже кончилась, но возобновить автомобильную дорогу по льду всё еще не удавалось. Опять наступило время, когда связь между Ленинградом и остальной страной поддерживалась только по воздуху.

Вот уже впереди и мыс Осиновец, покрытый темным лесом. Вот и Осиновецкий маяк. Прошлой зимой Лунин пролетал здесь с Рассохиным и Серовым. Тогда их было только трое, и летели они на восток. Рассохин так и не долетел... И вот теперь Лунин возвращается. Сколько самолетов ведет он за собой, и каких самолетов!

Спустились они не на прежний аэродром, где стояли осенью прошлого года, и, по правде сказать, Лунин был рад этому. Ему тяжело было бы опять поселиться в той дачке, где Кабанков играл по вечерам на аккордеоне, опять ходить в ту же столовую, где он столько раз обедал с Чепелкиным, Серовым, Рассохиным. Тот, прежний аэродром находился к северо-западу от города, всего в нескольких километрах от берега Финского залива, а новый, с которого им теперь предстояло работать, лежал от города к северо-востоку. Железнодорожная линия, соединяющая Ленинград с западным берегом Ладожского озера - единственная действовавшая железнодорожная линия внутри кольца осады - проходила рядом с аэродромом, и когда самолеты эскадрильи совершали посадку, первый земной звук, который услышал Лунин, был гудок паровоза. Он давно не слыхал паровозных гудков, и знакомый звук этот, спокойный, деловитый, показался ему мирным и уютным.

Они все ожидали, что сразу после перебазирования им придется участвовать в ожесточенных боях. Но ошиблись. Дни шли, а ни в каких боях им участвовать не приходилось. Командование, казалось, озабочено было только тем, как бы противнику не стало известно, что к Ленинграду прилетел целый авиаполк, да еще с таким количеством самолетов новой конструкции. Самолеты свои они тщательно спрятали на опушке леса, окружавшего аэродром, и вылетали на них не часто, а главное, всегда очень маленькими группами - не больше двух - четырех самолетов одновременно.

В короткие светлые часы суток Лунин поочередно выводил своих летчиков в воздух, чтобы они привыкли к незнакомой местности и научились здесь ориентироваться. Он брал с собой ведомым то Татаренко, то Костина, к ним пристраивалась еще одна пара - либо Карякин с Рябушкиным, либо Хаметов с Дзигой, либо Кузнецов с Остросаблиным, и они уходили в большой полет.

Всякий раз, взлетая, они видели Ленинград. Ближайшая его окраина начиналась совсем недалеко от аэродрома. Кроме Лунина и Кузнецова никто из летчиков эскадрильи никогда не бывал в Ленинграде, никогда не видел его, и они разглядывали знаменитый город с жадным любопытством.

Ленинград поражал их прежде всего своею огромностью. Он лежал на плоской равнине, перерезанной дугами рек, и даже в ясную погоду, даже с большой высоты глаз не в состоянии был нащупать его дальний край. Но ясная погода стояла редко, и обычно гигантский город был погружен в зыбкую дымку декабрьского тумана, на поверхности которого словно плыли башни, шпили, купола, трубы...

Им хотелось полетать над городом, но это не входило в их задачи. Поднявшись с аэродрома, они обычно направлялись над лесами на юг, к тому участку фронта, который проходил по берегам Невы. Над Невой они сворачивали к востоку, налево, и следовали над фронтом до того места, где Нева вытекала из Ладожского озера.

Они разглядывали оба невысоких лесистых берега реки. Засыпанные снегом леса на первый взгляд казались спокойными и пустынными. И только многочисленные легкие дымки, поднимавшиеся то там, то тут, выдавали, какая в них таится напряженная жизнь. Привыкнув, глаза летчиков мало-помалу начинали угадывать замаскированные переходы, землянки, блиндажи, батареи, сложнейшие линии траншей, узлы и скопления дзотов, и становилось ясно, что вся земля тут взрыта и похожа на соты, что в этих безлюдных на вид лесах скрыто множество людей. Линия фронта пролегала здесь уже более года, и за это время обе армии успели воздвигнуть укрепления необычайной мощности. Разделяла их только река. На реке то там, то здесь еще чернели полыньи, но с каждым днем они уменьшались, и твердый ледяной мост всё крепче связывал оба берега.

Так, над Невой, доходили они до Ладожского озера, до Шлиссельбурга. Захваченный немцами городок лежал на южном берегу реки, а прямо перед ним, на островке, отделенном от него узкой протокой, громоздилась темная груда больших камней - всё, что осталось от Шлиссельбургской крепости, в мрачных казематах которой царское правительство когда-то гноило революционеров.

Лунин раньше видел это место всего только один раз - прошлой зимой, улетая вместе с Рассохиным и Серовым на восток. Уже и тогда глядел он на Шлиссельбургскую крепость с любопытством, так как и тогда слышал он рассказы о кучке моряков-артиллеристов, которые, засев на островке за стенами старинной крепости, преградили немцам путь через Неву, не дали им соединиться с наступавшими с севера финнами и отрезать Ленинград от Ладоги. С тех пор прошло больше года, вот уже наступила вторая зима, а всё та же непобедимая кучка краснофлотцев сидела на островке перед самым носом у немцев, отделенная от них протокой, казавшейся сверху не шире канавы. Немцы били в них из орудий прямой наводкой с расстояния в сто метров и без конца ворошили снарядами груду старых камней. Но ничего не достигли. Краснофлотцы сидели в глубоких норах под камнями и, когда нужно было, отвечали немцам огнем, внезапно выкатив из нор свои пушки.

Весь Балтийский флот и два фронта - Ленинградский и Волховский - с любовью и уважением слушали рассказы об их подвигах. Рассказов этих ходило немало. Говорили, например, что бывали времена, когда по целым неделям на островок не удавалось доставить продовольствие. Всё пространство между островком и северным берегом реки простреливалось неприятелем, и в светлые летние ночи невозможно было добраться до островка живым. Весной сообщение с островком надолго прерывали льды Ладожского озера, устремлявшиеся в Неву. Осенью ночи были достаточно темны, но неокрепший лед не выдерживал на себе тяжести человека. А зимою смельчака, ползущего к островку или от островка, немцы легко обнаруживали на фоне белого снега. Впроголодь жили островитяне под каменными глыбами разрушенной крепости, и в темных их норах всегда было сыро и холодно, потому что доставлять на островок топливо было еще труднее, чем продовольствие. Раненые и больные оставались здесь же, вместе со здоровыми, так как вывезти их не могли. Но сломить волю защитников крепости немцам не удавалось, и маленький островок посреди Невы так до конца и остался неприступным.

Всё это было хорошо известно летчикам. Слышали они и передаваемый из уст в уста рассказ о кошке, которая жила на островке и переносила все тяготы наравне с его защитниками. Кошка эта была любимицей отважных моряков, глаза ее сверкали в темноте их подземелья, она мурлыкала, сидя у них на коленях, и, гладя ее, они грели свои озябшие руки. Она напоминала им об уюте, о мирной жизни, о родном доме. Они делились с ней своей скудной пищей и старательно оберегали ее от опасностей.

Однако уберечь ее было трудно, так как кошка эта отличалась поразительным бесстрашием. На островок она попала котенком, и вся жизнь ее прошла среди взрывов снарядов, среди орудийных выстрелов. Она привыкла к этим оглушительным шумам и не обращала на них никакого внимания. Кончики ее ушей шевелились при малейшем шорохе в каком-нибудь дальнем углу, но при взрыве снаряда, совсем близко от нее, она продолжала спать.

У нее было любимое место - наверху, на разбитых камнях обрушенной крепостной стены. Туда ее влекла та же сила, которая остальных кошек влечет на чердаки и крыши. Там она гонялась за воробьями, разгуливала, выгнув спину и подняв хвост, спала на солнцепеке. Немецкие артиллеристы внимательно следили за нею в бинокли и дальномеры. И так как, кроме нее, ничего движущегося и живого обнаружить на островке им не удавалось, они принимались обстреливать ее из тяжёлых орудий.

Всякий раз, когда начинался очередной обстрел островка, краснофлотцы спрашивали друг друга: "Где кошка?". И если ее не оказывалось в подземельях крепости, всегда находился смельчак, который вылезал наружу и, ползая между камнями, старался поймать ее. Кошку уговаривали, запирали, наказывали, но ничего не помогало: она находила лазейку и удирала наверх.

И наконец немцы ее ранили.

Она притащилась в подземелье, истекая кровью, волоча парализованные задние ноги. Военфельдшер, лечивший раненых краснофлдтцев, стал лечить и ее. Он сделал ей операцию, извлек из ее тела несколько мелких осколков, перевязал ее раны. Она долго находилась между жизнью и смертью, и люди, заходя в помещение, где она лежала на чистой подстилке, говорили шёпотом, чтобы ее не тревожить.

Мало-помалу она начала поправляться. И в первый же день, когда к ней вернулась способность передвигать задними ногами, она опять убежала наверх. Немецкие пушки грянули. На этот раз от бесстрашной кошки не удалось найти ничего, кроме кончика хвоста...

Сделав круг над развалинами Шлиссельбургской крепости, самолеты тем же путем, вдоль линии фронта, возвращались к аэродрому. Со временем, когда с берегами Невы летчики хорошо познакомились, Лунин стал уводить их за Неву, и они летали там над землей, захваченной врагами. Эти полеты требовали большой осторожности, осмотрительности. "Мессершмитты" встречали они здесь не часто, и вообще немецкая авиация действовала вяло и явно избегала боев, но зато зенитки неистовствовали. Видно было, что здесь всё небо разделено на квадраты и распределено между многочисленными, отлично связанными между собой и хорошо пристрелявшимися зенитными батареями. Пачкавшие воздух разрывы вынуждали летчиков держаться на большой высоте, беспрестанно прибегать к маневру, поминутно уходить в облачность. Это была опасная игра, и Лунин каждый день боялся недосчитаться какого-нибудь самолета, а значит, и летчика, потому что, если самолет погибнет над захваченной врагом землей, неизбежно погибнет и летчик. Однако командование требовало от Лунина, чтобы он хорошо познакомил своих летчиков с заневской стороной, и он упорно продолжал эти полеты, - маленькими группами, чтобы не привлекать излишнего внимания.

С середины декабря эскадрилья стала получать задания по разведке. Задания эти Тарараксин принимал непосредственно из штаба фронта, что всеми в полку признавалось за большую честь. Разведка требовала удвоенной осторожности: нужно было, чтобы противник, даже если бы и заметил твой самолет, не мог догадаться, наблюдаешь ли ты за железной дорогой, или за мостом, или за передвижением батарей. На разведку уходили парами, и нередко, чтобы совсем не привлекать к себе внимания, и поодиночке. До места, которое интересовало командование, разведчик старался дойти скрытно, за облачностью. Вынырнув, он опять уходил в тучи и обо всем, что успевал заметить, передавал по радио. От него требовали сведений точных, достоверных, за которые он мог бы ручаться, и чтобы получить их, он подходил то с одной стороны, то с другой, проверяя самого себя. Если появлялся "Мессершмитт" или усиливался зенитный огонь, он отходил, но через несколько минут возвращался.

Главной помехой в работе разведчиков была темнота. В конце декабря на шестидесятом градусе северной широты день продолжается каких-нибудь три-четыре часа. Да и в эти светлые часы настоящего света почти не бывает, а только сумерки. Сверху в сумерках покрытая снегом земля казалась белым полем, усеянным расплывчатыми темными пятнами лесов и строений, и чтобы разобраться в этих пятнах, нужно было иметь очень зоркие глаза. Лунин, например, скоро убедился, что для разведки глаза его уже недостаточно зорки.

Ему вначале казалось, что видит он прекрасно, нисколько не хуже, чем в молодости; и он не раз сам отправлялся на разведку, но, вернувшись, с огорчением узнавал от Тарараксина, что переданные им сведения мало удовлетворили штаб фронта. Он видел то, что видели все, что в штабе фронта знали и без него, и никакие оптические приборы не могли ему помочь. Возможно, дело тут заключалось не в зрении, а в неумении наблюдать или даже в отсутствии таланта к разведке. Во всяком случае, он очень скоро вынужден был признать, что в этом деле не в состоянии состязаться со своей молодежью.

Как разведчики они все были лучше его, но и из них резко выделялись двое - Татаренко и Кузнецов. Между Татаренко и Кузнецовым тоже была разница: Кузнецов видел то, чего и Татаренко не в состоянии был увидеть. Самолюбивый Татаренко, привыкший всюду быть первым, и на этот раз уступил первенство Кузнецову не без борьбы. Но долго состязаться с ним не мог, и Кузнецов был признан лучшим разведчиком в полку. В штабе фронта запомнили его фамилию и всякий раз, давая задание произвести разведку, настаивали, чтобы выполнение его было поручено младшему лейтенанту Кузнецову.

Летчики второй эскадрильи поселились все вместе в теплом бревенчатом доме, который сразу же стал называться кубриком. По вечерам после ужина они собирались в кубрике, рассаживались по койкам, читали, писали письма, "забивали козла", громко, "по-морскому", стуча костяшками об стол. Вечера были длинные, темные, тихие. Прогремит поезд, везущий грузы с берега Ладожского озера в Ленинград, и опять глубокая, глухая тишина, как под землей, как на дне моря.

Но тишине этой они не доверяли. Они чувствовали, как под покровом этой тишины назревали события, и внутренне готовились к ним. Они ощущали приближение боев, перемен, огромного перелома и внимательно следили, стараясь не пропустить ни одной приметы, свидетельствующей о том, что перелом этот близок.

Им, людям авиации, конечно, прежде всего бросалось в глаза то, что происходило в воздухе. Малочисленность и осторожность "Мессершмиттов", исчезновение немецких бомбардировщиков - вот что особенно привлекало их внимание. Неужели немцы, убедясь в преимуществах новых типов советских истребителей, смирились и навсегда уступили им воздух? Нет, в то, что они смирились и уступили, не верил никто. Так что же это всё означает? Чего же ждать? Чего опасаться?



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.