|
|||
Чуковский Николай Корнеевич 24 страницаНаконец ему удалось ухватиться за голый ствол совсем уже облетевшей старой осины. Парашют, раздуваемый ветром, старался сорвать его и волочить дальше. Лунин запутался в парашютных стропах и понял, что освободиться можно только с помощью ножа. Обхватив левой рукой ствол, он правой достал нож и одну за другой перерезал все стропы. Он освободился от парашюта, теперь ему оставалось только слезть с осины. Пять метров отделяло его от земли. Кругом были вершины, ветки, листья, он начего не видел в десяти шагах от себя. Но весь, воздух гремел. С омерзительным воем пролетали над ним снаряды, - неизвестно откуда и неизвестно куда. Короткие очереди автоматов доносились со всех сторон, но определить, чьи это автоматы и в кого они стреляют, было невозможно. Переступая с сука на сук, всем телом прижимаясь к шершавому мокрому стволу, он стал спускаться. Вдруг толстый сук, на который он поставил ногу, треснул и обломился. Лунин не удержался, выпустил ствол из рук и, ломая ветки своим плотным пятипудовым телом, полетел вниз. Земли он коснулся прежде всего ногой. Но нога подвернулась, что-то хрустнуло в ней, и он опрокинулся на спину. Боль в бедре была так сильна, что он потерял сознание. Он очнулся потому, что холодные капли упали ему на лицо. Шел мелкий дождик. Лунин лежал на черной, торфяной земле, мокрой, топкой, пронизанной корнями и прикрытой листьями. Здесь было сумрачно, безветренно, поднимались корявые, кривые стволы, пахло гнилыми пнями, опенками. Вокруг гремело, не умолкая, но здесь только листья неторопливо слетали с веток на землю да сыпались капли дождя. Лунин шевельнулся и услышал свой собственный стон, так сильна была боль. Левая нога казалась огромной, больше его самого. При каждой попытке переменить положение, двинуться боль становилась непереносимой. Он стиснул зубы, чтобы стоном не выдать себя. Кто это стреляет - наши или немцы? Вон тут немцы, а здесь наши? Или, наоборот, тут наши, а здесь немцы? А вдруг и тут и здесь немцы, а наши вон там, вдалеке? Если бы он мог двигаться... А может быть, как раз в этой чаще безопаснее всего... Нет, какая тут безопасность.. Каждую минуту сюда могут прийти... И слишком мокро... Он лежал, в сущности, в воде, и весь его комбинезон намок, отяжелел от влаги. Именно мокрота заставила его в конце концов двинуться. Зажмурясь от боли, с трудом воздерживаясь от крика, он повернулся на живот и поднялся на локтях. Вот так, на локтях, с помощью колена правой ноги, он будет ползти. Куда? Пожалуй, сначала влево, где выстрелы ближе всего. Нужно узнать, кто там. Если там немцы, он поползет в другую сторону... Левая нога совсем не повиновалась ему, волочилась по земле, задевала за все корни. Через каждые два-три метра он останавливался и долго лежал ничком, ожидая, когда нестерпимая боль в поврежденном бедре хоть немного утихнет. Ползя, он обливался потом от боли; однако после каждой остановки опять упорно полз вперед. Мало-помалу роща осин осталась позади, и он очутился в кустах ольхи, очень густых, хотя наполовину уже облетевших. Выстрелы казались еще ближе. Проползти сквозь кусты ему не удалось, и он ополз их кругом. Но впереди тоже были кусты, и прежде чем оползти их, он, изнемогая от боли, прилег передохнуть. Вдруг хрустнула ветка, и совсем близко он услышал шаги. Он бесшумно вытащил пистолет из кобуры, положил его перед собой и замер. Кто-то шел там, за кустами. Судя по звуку, двое. Они приближались. Внезапно сквозь густую сетку прутьев он увидел их. Рассмотреть их как следует было невозможно. Однако он мгновенно определил: немцы. Вероятно, там, за кустами, пролегала тропинка. Оба немца шли осторожно, низко пригнувшись. На головах - шлемы. Разговаривали они шёпотом; но Лунин ясно слышал их шёпот, - так близко они прошли. Здесь тропинка, видимо, сворачивала, и они стали удаляться. Лунин, забыв про боль, смотрел им. вслед не отрываясь. Он воевал уже больше года, он сбил десятки немецких самолетов, но ни разу не слышал звуков чужой речи. Еще минута, и стук их тяжелых сапог затих. Теперь было ясно, что в той стороне, куда он полз, - немцы. Остается узнать, кто там, в другой стороне. И Лунин, преодолевая боль, пополз назад. Опять вокруг кустов, опять между осинами. Дождь перестал, выглянуло солнце, потом снова пошел дождь, а он всё полз. Вот наконец то место, где он упал, сорвавшись с осины. Здесь он опять полежал неподвижно, чтобы боль хоть немного поутихла. Он так изнемог от боли, что ему не хотелось больше никуда двигаться. Но он пересилил себя и пополз дальше. Однако скоро он обнаружил, что с каждым метром, который он преодолевает, земля становится всё более рыхлой и мокрой. Он полз по воде, стоявшей в траве, и локти его глубоко вязли в грязи. Он упорно продолжал ползти, но наконец, несколько раз окунув в грязь подбородок, понял, что перед ним трясина, которую ему ползком преодолеть не удастся. Он повернул и после долгих усилий снова приполз к той осине, с которой упал. Теперь он уже больше никуда отсюда не поползет. Он никогда не думал, что такая боль может существовать... Она заслоняла от него всё. При каждом движении она росла, росла... Нет, лучше не двигаться. Забытье охватило его. Вдруг он очнулся. Шорох! Он мгновенно повернул голову и прислушался. Словно кто-то ползет - там, за стволами осин. Совсем уже рядом... Руку с пистолетом Лунин положил перед своим лицом. Он будет стрелять - сначала в них, потом в себя. Живьем он не дастся... Щорох... Шелест... Потом шёпот: - Не стреляйте! Это я! И прямо за черным стволом своего пистолета Лунин увидел приподнявшееся над землей лицо Ильи Татаренко. - Я так и знал, что вы здесь! - прошептал Татаренко. - Я видел, как вы упали в эти осины. Черные глаза его блестели: он был рад, что нашел Лунина. От боли, от волнения, от радости Лунин не мог произнести ни слова, а Татаренко продолжал торопливым шёпотом: - Я всё время шел за вами... Меня подожгли через минуту после вас, еще раньше, чем вы выпрыгнули. Видели?.. Нет? А я всё время вас видел. Когда вы прыгнули, и я прыгнул... - Сразу? - спросил Лунин, пораженный внезапной догадкой. - Ну да... почти... Ведь я горел... - А вы не могли больше тянуть? - Тянуть?.. Сильно уже припекало... Пожалуй, немного еще потянуть я мог бы. Еще секунд десять... А потом всё равно прыгать... - Но через фронт перетянули бы? - Через фронт перетянул бы... Но мне не хотелось от вас отрываться... Мне показалось, что вас понесло прямо к немцам... Он внезапно умолк, не уверенный, одобряет Лунин его поведение или нет. А Лунин, всё поняв, смотрел на него, потрясенный. Татаренко мог выпрыгнуть позже, над нашими. Но он видел, что Лунин падает над немцами, и выпрыгнул, чтобы не оставить его там одного. - Ветер крутит... Меня понесло в одну сторону, а вас в другую, продолжал он. - Я упал возле наших. - А где наши? - спросил Лунин. - Где-то там... - Татаренко махнул рукой в сторону трясины, через которую Лунину не удалось переползти. - А там немецкий блиндаж, я сейчас видел. Близко - ну, метров сто отсюда. Там чего-то накопано, проволоки накручено, и сидят они, зарывшись, как суслики... А здесь ничья земля болото; на одной стороне - они, на другой - наши... Вы удачно в этот осинник спустились - тут густо и можно в двух шагах мимо пройти и вас не увидеть... Знаете, я под этой осиной был уже раз. Вы что, уходили? Лунин кивнул. - Хорошо, что я вернулся... Татаренко вдруг умолк, как-то по-особенному взглянул на Лунина, потом спросил: - Товарищ гвардии майор, а вы не ранены? - Нет, - ответил Лунин. - Так... ушибся. - Нога? - Да. - Сломана? - Не знаю. Ходить не могу. - Эх я, болван! - прошептал Татаренко. - Как я сразу не... Вы и ползти не можете? У, как вам больно!.. Его юношеское выразительное смуглое лицо сморщилось, когда он представил себе, какую боль должен был терпеть Лунин, Он подполз к Лунину, лег с ним рядом, поднял его руку и обвил ею свою шею. - Держитесь так, - сказал он. И Лунин сразу оказался, лежащим на его широкой, гибкой, крепкой спине. Он пополз, легко и осторожно неся на себе Лунина. Он старался, чтобы больная нога Лунина не волочилась по земле, не задевала за кусты. Он полз через топь, под тяжестью Лунина всем телом погружаясь в жидкую грязь. Вокруг болота попрежнему стреляли, над ними попрежнему с визгом пролетали снаряды, и разные подозрительные трески и шелесты, совсем близкие, заставляли их надолго останавливаться. Дождик то шел, то переставал, иногда на несколько мгновений выглядывало солнце, быстро спускавшееся, светившее уже сбоку, сквозь прутья кустов. Татаренко двигался наугад, но быстро и уверенно принимая решения. Он был очень возбужден всем случившимся, и Лунин почти всё время слышал его горячий, торопливый шёпот. - А ведь я ваш парашют нашел раньше, чем вас, - рассказывал он. Лежал в луже... От вас метрах в двухстах... Далеко его отнесло... Он возмущался непривычной для него сыростью северных лесов: - Здесь все так и живут, по уши в воде... А у нас в степи сейчас, в сентябре, сушь, теплынь, в любом месте ложись в траву и спи... Потом вдруг вспоминал, что он остался без самолета! - И двух недель не пролетал... А когда дадут новый?.. Может, долго не дадут? А что делать? Ходить в столовую, потом домой, потом снова в столовую?.. Нет, вправду, может, долго не дадут? Может, всю зиму не дадут?.. И беспрестанно спрашивал, как чувствует себя Лунин, удобно ли ему! - Вы налегайте, налегайте на меня, товарищ командир, не беспокойтесь... Очень болит? Или легче? - Немного легче, - отвечал Лунин. На самом деле ему нисколько не становилось легче. Боль не отпускала. Он весь одеревенел и обессилел от боли. На них выскочил красноармеец, размахивая гранатой. Увидев, что это свои, он сказал: - Вы прямо на минные поля ползете. Здесь, оказывается, можно было не ползать, а ходить, и он повел их по узкой мокрой тропинке через старую облетающую березовую рощу, где почти у всех берез были срезаны снарядами вершины, Татаренко нес Лунина, как ребенка, посадив его себе на руки. - Опустите меня на землю... - несколько раз просил Лунин. - Вам неудобно, товарищ гвардии майор? - спрашивал Татаренко. - Мне-то удобно, да ведь вы устали. Этак нельзя. Надо вам отдохнуть. - Я нисколько не устал, - возражал Татаренко. - Вот еще! Вы только держитесь за меня покрепче, И продолжал шагать. Наконец они оказались в ходе сообщения - длинном окопе, на дне которого по колено стояла черная вода. Им теперь поминутно попадались красноармейцы с автоматами; многие из них дремали, стоя в воде, прислонясь к стенке окопа. Затем Татаренко и Лунин попали в землянку, где их приветливо встретил очень молоденький лейтенант; закутанный в плащ-палатку, он, поджав ноги, сидел на нарах, как птица на жердочке, потому что на дне землянки стояла вода. - Мокро живем, - пожаловался он Татаренко. - Вот зима придет, так посуше станет, а до тех пор и спим в воде, и едим в воде... Татаренко с любопытством приглядывался к незнакомому пехотному житью-бытью. - И давно вы в этих болотах стоите? - спросил он,. - Да, почитай, уже год, - ответил лейтенант, подумав. - Те, что справа от нас, под Синявином, те дерутся, - прибавил он с завистью, - а у нас тихо. Полеживаем, постреливаем... Не слыхали, когда пойдем в наступление, освобождать Ленинград? Он впервые видел летчиков вблизи и, кажется, полагал, что они должны быть гораздо более осведомлены обо всем, чем он сам. Принял он их радушно и участливо расспрашивал о ноге Лунина. Он объяснил, что у них есть и медсанбат и доктор, и даже сам вызвался проводить их туда. Но Лунин, обессилевший от боли и до сих пор молчавший, вдруг запротестовал. Его охватил ужас перед возможностью оказаться в чужом медсанбате, далеко от своих, он стремился во что бы то ни стало вернуться домой, к себе в полк. - Не оставляйте меня! - шептал он Татаренко. - Я вполне могу терпеть... Только не оставляйте! Татаренко сначала колебался, не зная, как правильнее поступить, но, заметив неподдельную тревогу в глазах Лунина, принялся стойко обороняться от всех попыток уложить его в чужой медсанбат. Он просил машину, чтобы довезти своего раненого командира до аэродрома. Лейтенант усердно звонил по телефону и минут через двадцать сообщил, что начальник штаба полка предоставляет в распоряжение раненого летчика "эмку". Устроить Лунина в легковой машине было трудно, потому что он из-за больной ноги не мог сидеть. И Татаренко до самого аэродрома держал его грузное тело у себя на руках, чтобы по возможности избавить от толчков и ударов. Солнце давно уже зашло, осенняя ночь навалилась на землю густой и влажной тьмой. Эту тьму время от времени разрывали яркие сполохи взрывов, на фоне которых мгновенно возникали, чтобы сразу исчезнуть, причудливые очертания уже почти голых березовых ветвей. Много часов ехали они в темноте по лесным дорогам, с шелестом расплескивали лужи, подскакивали на корнях и колдобинах, и перед ними бежало пятнышко голубого света, падавшего из почти целиком заклеенных, выкрашенных синей краской фар. Стараясь не стонать, Лунин думал, что вот так же он вез Серова. А теперь его самого везут. У Серова рука, а у него нога... Неужели и он, как Серов, уедет теперь куда-нибудь вдаль и навсегда расстанется с эскадрильей, с полком и не увидит, что с ними будет дальше?... Эта мысль приводила его в ужас, мучила сильнее боли. Хорошо, что Татаренко его не выдал и он попадет не к чужому доктору, а к своему... Гвардии военврач третьего ранга Громеко... Чужой доктор непременно отправил бы, а со своим он сговорится. Несмотря на боль, он в конце концов всё-таки задремал и проснулся от шума голосов и яркого света. Его внесли на руках в избу санчасти. Ермаков, Хильда, Слава, Коля Хаметов, Костин, Деев, Ваня Дзига... Как бледны их лица... Или это только так кажется от света керосиновой лампы?.. Огоньки дрожали в зрачках их встревоженных глаз. На аэродроме в эту ночь никто не ложился, все ждали. О том, что Татаренко, которого вначале считали пропавшим без вести, нашелся и что он везет Лунина, все уже знали от Тарараксина, до которого эта весть дошла по телефону. - Всех пйошу удалиться! Сколько йаз еще повтойять? - говорил доктор Громеко, поспешно надевая халат. - Вот сюда его кладите, на стол. Остойожно! - Доктор, вы не отправите меня отсюда, как Серова? - спросил Лунин. Не отправляйте... Делайте со мной всё, что хотите, но только оставьте здесь... - Вас? Отпйавлять? Куда? - громко переспросил доктор, ловкими и быстрыми движениями освобождая Лунина от его намокшего, грязного комбинезона. - Зачем вас отпйавлять? С такими пустяками мы и сами спйавимся. Все кости целы. У вас пйосто вывих. Не пейелом, а вывих... Минутку... Я впйавлю вам ногу в сустав, и чейез тйи дня вы будете пйыгать... Доктор обхватил руками больную ногу. - Уже? - спросил Татаренко, всё еще державший Лунина за плечи. Доктор взглянул ему в лицо. У Татаренко дрожали губы. - Сейжант Татайенко, вы тйусите, как баба. Уходите, вы мне не нужны! приказал доктор. - Маша! - крикнул он санитарке. - Подойдите. Станьте здесь. Дейжите гвайдии майойа за плечи. Вот так! Он дернул Лунина за ногу, и Лунин потерял сознание от боли. 7. Бои у Синявина к концу сентября поутихли. Они не внесли сколько-нибудь существенных изменений в очертания фронтов вокруг Ленинграда и Ладоги. Но дело свое они сделали: немцы теперь знали, что не могут отсюда увести на Сталинградский фронт не только ни одной дивизии, но ни одного полка, ни одного батальона. - С немцем случилось, как с тем дураком, который кричал, что он поймал медведя, - сказал Уваров, зайдя навестить Лунина в санчасть. - Ему кричат: "Тащи его сюда!". А он: "Не могу, медведь не пускает!". Лунин никогда не видел Уварова таким оживленным и веселым, как в этотраз. Он словно знал что-то хорошее, но не хотел сказать. Лунин спросил его, как дела под Сталинградом. В те дни все спрашивали Уварова о Сталинграде. Гигантская битва на Волге продолжалась, волнуя все сердца, а сообщения сводок были скупы и сдержанны. - Мне об этом известно столько же, сколько и вам, - ответил Уваров. И думаю я об этом то же самое, что и вы.. - Как? - удивился Лунин. - Что же вы думаете? - Что тетива натянута до предела, - сказал Уваров неторопливо и серьезно. - И что ее скоро спустят? - Вот-вот. - Да, и мне так думается... - сказал Лунин. Уходя, Уваров проговорил: - Скорее поправляйтесь, гвардии майор. Вас ждет сюрприз. Лунин, после того как доктор Громеко вправил ему, вывихнутую ногу в сустав, выздоравливал довольно быстро. Нога его распухла и стала похожа на бревно, но доктор усердно лечил ее припарками и горячими ваннами, и опухоль постепенно спадала. Больных, кроме Лунина, в полку не было, и Лунин лежал один в той половине избы санчасти, которая именовалась "палатой". Впрочем, на одиночество он жаловаться не мог; у его койки постоянно сидели посетители. Летчики его эскадрильи начинали свои посещения с утра. Приходили по два, по три человека и рассаживались на деревянной скамье, перенесённой из "приемного покоя" в "палату". В конце концов здесь собралась бы вся эскадрилья, если бы доктор не начинал выгонять посетителей, когда их становилось слишком много. Летчики вынуждены были сидеть у койки Лунина посменно. И Лунин, глядя в их мальчишеские, открытые, милые лица, дивился их любви к нему. Он сам успел привязаться к ним, хотя знал их всего каких-нибудь два месяца. Когда он не видел их несколько часов, начинал скучать. Проснувшись, он ждал их и радовался, услышав стук двери и суровый окрик доктора: - Йябушкин, вытйите ноги! Опять гйязи нанесете В палату... Иногда ночью, вспоминая их, Лунин даже радовался тому, что у него нет никакой семьи. Разве мог бы он любить их так безраздельно, если бы у него была семья?.. Особенно часто бывал у него, конечно, Татаренко, Откровенный, общительный и пылкий, он раз двадцать за день забегал в санчасть и делился с Луниным каждой новостью. А новостей было немало. Например, сразу же после Синявинских боев все молодые летчики получили звание младших лейтенантов. В радости их по поводу этого события было много детского. Все они приходили к Лунину покрасоваться в новеньких кителях с новыми нашивками на рукавах и откровенно наслаждались блеском своих золотых пуговиц. Но радость эта была отравлена сознанием того, что эскадрилья оказалась, в сущности, без самолетов, и изменить этого не могли ни новые звания, ни новые кители. Правда, четыре "Харрикейна" у них еще оставались, но к ним ни у кого уже не было никакого доверия, и после окончания Синявинских боев командование запретило на них летать. Хуже всего было то, что летчики второй эскадрильи не могли рассчитывать на скорое получение новых самолетов. Ведь эти "Харрикейны", которые так их подвели, они получили совсем недавно. А тут случилось событие, с особой ясностью показавшее, как печально их положение. К первому октября из тыла прилетели две эскадрильи полка на новых советских самолетах. Лежа в санчасти на койке, Лунин весь день слышал бодрый и певучий гул моторов. Майор Проскуряков, зашедший проведать Лунина и сразу заполнивший собой всю "палату", сиял от счастья и гордости: никогда еще полк, которым он командовал, не владел такой прекрасной и могучей техникой. Летчики второй эскадрильи, обделенные, с жадным вниманием рассматривали эти новые машины, им не доставшиеся, завистливо вздыхали и бегали к Лунину поделиться своими впечатлениями. Их восхищению не было предела. Как красивы эти новые самолеты, как они легко отрываются от земли, как круто набирают высоту, как проста на них посадка! И главное - быстрота! Такой скорости никогда не достигали ни "И-16", ни "Харрикейны", ни "Мессершмитты". Все с нетерпением ждали известий, как будут вести себя "Мессершмитты" при встречах с новыми советскими истребителями. И оказалось, что "Мессершмитты" склонны вести себя крайне осторожно. Когда летчики первой и третьей эскадрилий появлялись над озером, "Мессершмитты" просто исчезали или ползали где-нибудь на краю неба, над горизонтом. - Придется перестраивать всю тактику боя с "Мессершмиттами", рассуждал Костин, выпятив полные губы. - "Перестраивать"! - передразнил его Татаренко.- Не тактику перестраивать, а догонять их нужно! Этот разговор происходил у койки Лунина. Внезапно на клочке неба, видном через маленькое окошко "палаты", появилась и, мелькнув, исчезла светлая металлическая птица. - Видели, товарищ командир? - воскликнул Татаренко. Красавец-самолет! До чего сильный, ладный! Когда я вижу этот узкий фюзеляж, этот еле заметный выгиб плоскостей, мне прыгать от радости хочется. Да, "Харрикейны" принесли несчастье. Теперь это было ясно всем, и никто больше не пытался их защищать. Не защищал их, конечно, и Ермаков. Напротив, он, раздосадованный тем, что вначале проявил легковерие, нападал теперь на них с особым ожесточением. - Как это вы себе представляете, Константин Игнатъич? -спрашивал он Лунина в недоумении. - Англичане и сами летают на плохих самолетах? Лунин не умел ответить на этот вопрос. Да и как он мог знать? - Вероятно, они и сами летают не на очень хороших самолетах, - говорил он. - Посмотрите, как нахально немцы бомбят их города. У нас немецкие летчики не чувствовали себя так вольготно даже в самые первые недели войны... Опухоль на ноге постепенно спадала, нога стала сгибаться, но Лунину казалось, что выздоровление идет медленно, и он с нетерпением ждал того дня, когда можно будет встать. Хотя, по правде сказать, куда ему было торопиться? Почему ему было не полежать, когда у него всё равно нет самолета? Это ему говорили все, и тот же Ермаков не раз ему повторял: - Вы поправляйтесь основательно, Константин Игнатьич. Поправляйтесь и отдыхайте. Вы достаточно поработали, отчего вам не отдохнуть? Раз уж такой случай вышел, что пришлось положить вас на койку, так, по крайней мере, отдохните... Но Лунин только морщился. К отдыху он не стремился. Да он нисколько и не уставал летая, а если и уставал, так до этого никому дела нет. Беспомощность - вот что тяготило его, ему тяжело было чувствовать себя беспомощным. Он не привык, чтобы за ним ухаживали, о нем заботились; одиночество приучило его самому заботиться о себе, и забота, которой он был окружен, лежа в санчасти, приводила его в смущение. А в нем, в здоровье его и благополучии, принимали участие все: и Уваров, и Проскуряков, и Ермаков, и летчики, и техники, и санитарка Маша, и особенно доктор Громеко. Доктора, жившего тут же, в санчасти, за перегородкой, он видел теперь чаще всех и смотрел на него совсем другими глазами, чем раньше, когда-то. Он никак не мог понять, что случилось: то ли доктор круто изменился, то ли сам он разглядел в нем то, чего прежде не видал. И приходил к убеждению, что, вероятно, и то и другое. Разве знал он раньше какие у этого молоденького доктора сильные, ловкие, умелые руки, когда он вправляет кость в сустав, или делает перевязку, или ставит припарки, или всаживает шприц в вену, или просто поворачивает больного на бок, чтобы у того не затекла спина? Разве знал раньше Лунин, что этот доктор так внимателен и так деятельно добр? Или что он так много знает? Лунин отлично сознавал, что не может быть судьей в области познаний, так как сам знал мало, - он ведь ничего не кончил, кроме средней школы. Но в последние годы перед войной, особенно после того как расстался с женой, он очень много читал. Он читал преимущественно научно-популярные книги - по астрономии, истории Земли, биологии. И теперь, оставаясь с доктором наедине, он задавал ему множество вопросов, и доктор отвечал ему обстоятельно, увлеченно и убежденно. Они говорили о войне, об истории, о происхождении жизни на Земле, о галактиках, о солнечной системе. Доктор рассказывал Лунину о Пастере, о Мечникове, о вакцинах, о том, как устроена живая ткань. Разговоры эти обыкновенно возникали по вечерам, и керосиновая лампочка горела в "палате" далеко за полночь, пока санитарка не начинала ворчать. Конечно, этот умница доктор еще не совсем избавился от своей удивлявшей Лунина склонности к фанфаронству и показному молодечеству. И чем больше присутствовало людей, тем эта склонность проявлялась в нем сильнее. Вообще на людях он был совсем не тот, что наедине с Луниным. Он словно хотел, чтобы никто не догадался о его достоинствах, чтобы все судили о нем как можно хуже. У него даже голос менялся - он начинал говорить грубовато и изо всех. Сил старался, чтобы его принимали за циника, за этакого бесшабашного гуляку, которому море по колено. Как и раньше, весь этот тон казался Лунину ходульным, неестественным и вызывал чувство жалости, так как служил, видимо, доктору для прикрытия некоторой робости, неуверенности в себе. Однако Лунин давным-давно уже заметил, что после столкновения с Серовым из-за Хильды доктор совсем перестал говорить о своих победах над женщинами. Как видно, урок пошел на пользу. А теперь, в присутствии Лунина, он получил новый урок, который лишил его еще одной излюбленной темы - о медицинском спирте. В "палату" к Лунину зашел Кузнецов - в первый раз в командирском кителе, с нашивками младшего лейтенанта. Доктор, скромно помогавший санитарке стирать пыль с оконниц, сразу, как всегда при появлении посторонних преобразился, швырнул мокрую тряпку в угол и лихо закричал: - Эге-ге, гвайдии младший лейтенант! Стыдно, стыдно, командийский китель надо вспйыснутъ. А ведь говойят, что вы пьете спийт не йазбавляя. Пйавильно, зачем добйо пойтить... Нет того, чтобы пйийти вечейком к полковому вйачу, да поклониться ему, да йаздавить с ним вместе баночку.." Эх, и завили бы мы с вами дым вейевочкой!.. Он говорил, а лицо Кузнецова бледнело. Наконец и доктор стал догадываться, что происходит что-то не то, и осекся. - Понимаю, на что вы намекаете, доктор, - начал Кузнецов голосом тихим, но не предвещавшим ничего хорошего. - Интересно знать, это вы сами придумали или вас научили? Впрочем, мне безразлично. Но смеяться над собой я никому не позволю! Этого в уставе нет... Смеяться не позволю!.. Последние слова он угрожающе выкрикнул и двинулся к доктору с таким видом, что еще мгновение - и Лунин, позабыв о своей больной ноге, соскочил бы с койки, чтобы броситься между ними. Но Кузнецов внезапно повернулся и выбежал из санчасти, громко хлопнув наружной дверью. Доктор, потрясенный, стоял посреди "палаты". Он только сейчас догадался, почему Кузнецов решил, что он над ним смеется. Он хотел было что-то сказать Лунину, но, виновато взглянув на него, промолчал. И Лунин больше уже ни разу не слышал, чтобы он с кем-нибудь заговаривал о спирте. Одним из самых частых посетителей Лунина был, разумеется, Слава. В санчасть он забегал, как домой, иногда даже обедал с Луниным, постоянно ссорился с санитаркой и выпрашивал у доктора коробочки из-под пилюль, которые почему-то очень ему нравились. Вначале он был потрясен и перепуган случившимся с Луниным. Он всё норовил схватить Лунина за руку и спрашивал: - Вам больно? - Немного, - отвечал Лунин. - А я знаю, что очень больно! Слава не забыл о грозившей ему поездке в Сибирь к тете. Да и как он мог забыть об этой угрозе, когда Ермаков при каждой встрече с ним неизменно заговаривал про Сибирь и про тетю! Ермаков всё больше склонялся к убеждению, что Славу необходимо отправить, и не скрывал, что только ждет подходящей оказии. Мысль о том, что Слава растет без школы и ничему не учится, не давала ему покоя. Однажды Ермаков и Деев зашли в санчасть навестить Лунина как раз в то время, когда у него сидел Слава. Увидев Славу, Ермаков, по своему обыкновению, сразу же заговорил о необходимости отправить его к тете учиться. - Вот растешь неучем, - сказал он. - А в наше время неуч ни на что не годится. Бесполезный член общества. У Славы сразу же стали испуганные глаза. Обращаясь к Лунину, Ермаков продолжал: - Если уж правду говорить, мы все очень виноваты перед мальчишкой. Он для нас забава, нам жаль с ним расстаться, и мы калечим ему жизнь. Он ведь человек, а не игрушка. Если его не учить, он пропадет. И вдруг Деев произнес: - Товарищ комиссар, разрешите, я буду с ним заниматься. - Вы? - Я ведь сначала собирался стать учителем и педагогический техникум кончил... Ермаков задумался. - У вас, Деев, и без того нагрузка немалая, - сказал он с сомнением. И так у вас времени на отдых не остается. - Время найдем. - Да ведь если учить его, то надо серьезно... - Я серьезно, товарищ комиссар. Сомневаться в его словах было невозможно, - в полку слишком хорошо знали, с какой основательностью выполнял Деев всё, за что брался. И предложение его было принято. Ермаков объявил, что в таком случае он согласен оставить Славу в полку еще на некоторое время. При этом он сделал Славе строжайшее предупреждение: если Слава станет лениться или вздумает хоть раз не послушаться Деева, он будет немедленно свезен на станцию Волховстрой, посажен в вагон и отправлен к тете. Так Слава начал ежедневно заниматься с Деевым. Нельзя сказать, что он с большой охотой принялся за ученье. Он никогда не учился особенно хорошо, а за войну совсем отвык от занятий и перезабыл почти всё, что знал. Однако Деев взялся за него твердо, со спокойным упорством и никаких поблажек ему не давал.
|
|||
|