|
|||
Чуковский Николай Корнеевич 23 страницаВсё по кругу, по кругу... Поворот, еще поворот, опять поворот... Немцам стала надоедать эта карусель. Вот как они мечутся, чтобы заставить внутренний круг распасться! Но ничего у них не выйдет, если только Татаренко не увлечется, не соблазнится. Тут всё дело в характере. Преодолеть соблазн сбить вражеский самолет - для этого нужен характер. Да, они хитрят, они ловят его на этом! Один из "Мессершмиттов" вырвался из своего круга, поднялся на несколько десятков метров и, нырнув в тучу, сверху спикировал на самолет Лунина. Пикируя, он промахнулся и, пролетев как раз между самолетами Татаренко и Лунина, пошел вниз, к воде. Опускаясь, он соблазнительно подставил Татаренко свой хвост. Татаренко не удержался и пошел вслед за ним. Внутренний круг распался. Самолеты Лунина и Татаренко разъединились. "Мессершмитты" мгновенно этим воспользовались. Еще один "Мессершмитт" вышел из круга и пошел вниз, вслед за самолетом Татаренко. Лунин дрался со своими двумя под тучами, а Татаренко - внизу, у воды. За себя Лунин не тревожился. Он был достаточно умелым и опытным воздушным бойцом, чтобы не дать сбить себя. Беспрестанно переходя в нападение, он вынудил обоих своих противников держаться на некотором . расстоянии. А если они станут слишком уж наседать на него, у него всегда есть возможность уйти от них в тучи. Нет, за себя Лунин не тревожился, но за Татаренко тревожился очень. С двумя "Мессершмиттами" Татаренко не совладать. Да и положение у него гораздо труднее, чем у Лунина, Там, внизу, рядом с ним - вода, а вода - не туча, это сосед опасный. Возле воды - так же как возле земли - всякий маневр рискован. Чуть-чуть не рассчитаешь какой-нибудь поворот, ошибешься на метр - и врежешься. И вдруг Лунин заметил, что самолет Татаренко опустился еще ниже и понесся, кружась, над самой водой, едва не задевая гребней волн. Зачем Татаренко это сделал? Нечаянно, по незнанию или обдуманно? Если обдуманно, так это великолепно! Два "Мессершмитта" вертятся над ним, боятся опуститься так низко. Только очень искусный и уверенный в себе летчик способен отважиться на такую штуку. Ой для них неуязвим, потому что они боятся приблизиться к воде. Он верит в себя больше, чем они в себя, и на этом он построил свой расчет. Конечно, он поступил безобразно, оставив Лунина, но до чего он всё же смелый и способный мальчик... Внезапно один "Мессершмитт", находясь прямо над самолетом Татаренко, спикировал на него сверху. Это оказалось самоубийством. Пытаясь выйти из пике, "Мессершмитт" задел крылом за поверхность воды и переломился надвое. Катастрофа эта произошла на глазах у всех, и немецкие летчики, видевшие ее, растерялись. Лунин воспользовался мгновенным их замешательством и точной очередью сбил один из нападавших на него "Мессершмиттов". Тогда два уцелевших "Мессершмитта" обратились в бегство и исчезли в тучах. Татаренко поднялся к Лунину и пошел за ним. Самолеты их эскадрильи, сопровождавшие штурмовики до самого Синявина, вернулись раньше их и находились уже на аэродроме. Так Лунину и не удалось на этот раз повидать работу "горбатых". Лунин и Татаренко приземлились почти одновременно и почти одновременно вышли из самолетов. И Лунин увидел лицо Татаренко - возбужденное, счастливое лицо! Это выражение довольства и счастья на лице у Татаренко внезапно привело Лунина в состояние бешенства. Так он, к тому же, доволен собой! Еще бы, ведь он побывал в бою, и "Мессершмитт", который на него пикировал, благодаря его находчивости оказался в воде. Он чувствовал себя героем! Значит, он ничего не понял. Ну что ж, Лунин заставит его понять... - Гвардии сержант Татаренко! Татаренко стоял возле своего самолета, окруженный летчиками и техниками. Большие его ладони двигались вверху, изображая собой самолет, это он рассказывал о бое, в котором только что принимал участие, о том, как перевернулся и нырнул в озеро "Мессершмитт". Кудрявая его голова возвышалась над всеми, глаза блестели, и со всех сторон на него были устремлены восхищенные взоры. Услышав голос Лунина, он удивленно поднял брови - Лунин обычно звал его просто Татаренко, а не гвардии сержантом - и проворно подбежал к своему командиру. Все повернули головы, ожидая, что скажет ему Лунин. Татаренко стоял перед Луниным почтительно, но с легкой улыбкой на губах, и было ясно, что он не ожидает ничего, кроме похвалы. Эта улыбка окончательно взорвала Лунина. - Гвардии сержант Татаренко! - сказал он, не узнавая своего собственного голоса, точно это говорил не он, а кто-то другой. - Вы вели себя позорно... Лицо Татаренко дернулось. - Вы сегодня бросили меня в бою, - продолжал Лунин. - Более позорного поступка летчик совершить не может. - Товарищ майор! - воскликнул Татаренко, и лицо его стало густо малиновым. - Я... я не бросал вас... - Если это повторится, вы будете отстранены от полетов, - сказал Лунин, не слушая. - Так получилось... Я пошел за "Мессершмиттом"... - Всё, - сказал Лунин. - Идите. Татаренко повернулся и зашагал прочь, опустив голову, подняв угловатые плечи. Все молча смотрели ему вслед, а он не смел оглянуться, не смел ни с кем встретиться глазами. И Лунин вдруг проникся к нему острой жалостью. Он уже не был уверен, что поступил правильно. Он вспомнил свой собственный первый бой. Да ведь он вел себя тогда куда глупее, чем Татаренко, а между тем Рассохин не сказал ему ничего... Впрочем, Рассохин, конечно, видел, что Лунин сам понял свои ошибки, и только потому не сказал ему ничего, а Татаренко не понял и был вполне доволен собой, а ему необходимо было сказать. Но, вероятно, не так резко, не горячась... Или нет, даже еще резче, но не при других... Главное, не при других: он самолюбив, ему тяжелее всего, что это слышали все... А впрочем, кто знает... Да уж теперь всё равно ничего не изменишь... Тяжело управлять людьми - куда тяжелей, чем управлять самолетом... С этого дня, с этого первого боя эскадрилья почти беспрерывно была в боях. Татаренко оставался ведомым Лунина, и они постоянно находились вместе - и в небе и на земле. Тот первый бой казался теперь самым маленьким, самым незначительным, и о нем они никогда не говорили. Однако, глянув в глаза Татаренко, Лунин всякий раз убеждался, что тот всё помнит. И Татаренко в глазах Лунина читал, что он не забыл ничего. 4. Они сопровождали штурмовики и бомбардировщики в район Синявина и каждый раз неизменно встречались с "Мессершмиттами". Иногда эти встречи происходили над лесом - то над нашими наземными войсками, то за линией фронта, над немцами, - но чаще над озером, так как "Мессершмитты" постоянно стремились перехватить советские самолеты возможно дальше от цели. В бой втягивались то две-три пары, то :вся эскадрилья целиком. По мере того как бои за Синявинские высоты становились упорнее, количество "Мессершмиттоз" всё возрастало. Но росло и число советских самолетов. За лето вблизи Ладожского озера было оборудовано несколько новых аэродромов на затерянных в лесах полянах, и на этих аэродромах теперь разместили новые авиационные эскадрильи и полки. Никогда еще не было над Ладогой столько авиации, и вражеской и нашей, как в эти дни. Среди вновь созданных советских авиационных частей были, конечно, и истребители, и Лунин нередко встречался с ними в воздухе. Порой число сражающихся истребителей доходило до нескольких десятков с обеих сторон. Когда одни самолеты возвращались на аэродромы за горючим, другие занимали их место в бою, и огромный клубок стреляющих, догоняющих друг друга самолетов кружился над озером от зари до зари. Уже через каких-нибудь три-четыре дня молодые летчики эскадрильи стали чувствовать себя старыми, опытными бойцами. Да так и все к ним теперь относились, - столько раз каждый из них за эти несколько дней встречался со смертью. У них даже лица изменились, выражение глаз, еще недавно совсем детское, стало другим, суровым. У многих из них было уже на счету по нескольку сбитых вражеских самолетов, - у Татаренко, например, целых пять. Правда, из этих пяти только один считался сбитым Татаренко самостоятельно, - тот, который в первом бою переломился, зацепившись крылом за воду, - а остальные числились как сбитые им совместно с Луниным. Татаренко теперь никогда не отставал от Лунина, никогда не покидал его, следовал за ним всюду, сражался только рядом с ним, и никак невозможно было определить, какой из "Мессершмиттов" сбит Луниным, а какой Татаренко. Это были утомительные дни, трудные, страшные и всё же радостные: летчики чувствовали, что они сильнее немцев. Несмотря на все старания, "Мессершмиттам" почти никогда не удавалось помешать нашим бомбардировщикам бомбить и нашим штурмовикам штурмовать. Советские истребители всякий раз перехватывали "Мессершмитты", отбивали все их атаки, связывали их боем и не отпускали до тех пор, пока штурмовики или бомбардировщики, сделав свое дело, не возвращались домой. В этих воздушных боях потери немцев, несомненно, были очень велики. Однако эскадрилья Лунина тоже несла потери, и немалые. И притом такие, которых, как казалось, можно было бы избежать. Началось с того, что Кузнецов потерял свой самолет, и при довольно странных обстоятельствах. Над озером Кузнецова и Остросаблина атаковал "Мессершмитт", причем атаковал вяло, трусливо: дал одну очередь с дистанции метров в триста, повернулся и пошел наутек. Попадания Кузнецов не заметил и вдруг, обернувшись, увидел, что его "Харрикейн" горит. Через несколько мгновений пламя охватило весь самолет, проникло в кабину, и Кузнецов выпрыгнул на парашюте. Всё это произошло на глазах у Остросаблина, и Остросаблин был поражен, потому что никак не мог понять причины подобного бедствия. У него тоже сложилось впечатление, что "Мессершмитт" если и задел своей пулеметной очередью самолет Кузнецова, так только едва-едва. На Кузнецове был спасательный пояс, автоматически надувавшийся при соприкосновении с водой. Попав в воду, Кузнецов прежде всего освободился от парашюта. До ближайшего берега было не меньше десяти километров, но за себя он не беспокоился, так как видел над собой самолет Остросаблина и знал, что будет спасен. Сентябрьская вода была холодна, обожженные руки болели. Однако не стужа мучила его, не боль ожогов; его мучило сознание, что он потерял самолет. Остросаблин связался по радио с аэродромом, с Луниным. Лунин с помощью Тарараксина дозвонился до штаба Ладожской флотилии, и на поиски Кузнецова немедленно был выслан катер. Остросаблин помог катеру отыскать Кузнецова в озере. Кузнецов пробыл в воде всего один час десять минут. В Кобоне его уложили в полевой госпиталь: опасались, как бы у него не началось воспаление легких. Но он даже насморка не схватил и на следующее утро пешком пришел на аэродром совершенно здоровый, если не считать небольших ожогов на руках. Однако давно уже его не видели таким угрюмым. Его былая молчаливая угрюмость за последнее время стала проходить, особенно с тех пор, как начались бои. Он уже никого не сторонился, подружился со своими новыми товарищами, и Лунин, заходя в землянку, где летчики поджидали своей очереди взлететь, часто слышал его громкий смех. Он пользовался общим уважением как летчик, уже имеющий некоторый военный опыт, и в первых же боях добился значительных успехов - сбил два "Мессершмитта": один самостоятельно, а другой совместно с Остросаблиным. Всё это окрылило его, подняло его в собственных глазах. И вдруг всё рухнуло. Он вернулся домой без самолета. Вернуться живым, потеряв самолет, - это было редким происшествием в полку. Чаще случалось так, как было с Никритиным и его самолетом: летчик погиб, а самолет продолжал летать. Хуже всего было то, что Кузнецов не мог даже толком объяснить, отчего его самолет загорелся. Особенно недоверчиво ко всему этому отнесся Ермаков, как раз в тот день прилетевший на "У-2" с тылового аэродрома. - А он не выпил перед вылетом? - спросил Ермаков Лунина, когда они остались одни. Лунин поморщился. Он нисколько не сомневался в том, что перед вылетом Кузнецов был трезв. А вот как бы Кузнецов теперь не запил после всего, что с ним случилось... Он остался без самолета и, следовательно, без дела. Все летали, а он один сидел весь день в избе, где жили летчики, вместе с дневальным. И, глядя в его сухое, помрачневшее лицо, Лунин всерьез опасался, что он не выдержит и запьет. Но вскоре случилось новое несчастье и заслонило собой происшествие с Кузнецовым, В один и тот же день, в одном и том же бою загорелись и погибли самолеты Остросаблина и Дзиги. Это был ветреный, холодный, но ослепительно ясный сентябрьский день, когда очертания всех предметов необычайно резки, когда с самолета видно на двадцать пять километров кругом и когда на высоте тысячи метров можно встретить сухой, желтый лист, подхваченный вихрем в лесу и взнесенный ввысь. К этому дню часть Синявинского уступа перешла уже в наши руки, но немцы, подтягивая всё новые и новые силы, беспрерывно бросались в контратаки, чтобы вернуть потерянное. Наши бомбардировщики и штурмовики с утра до вечера крупными группами тянулись через озеро к линии фронта, и охранявшие их истребители с утра до вечера вели бои с "Мессершмиттами", стремившимися прорваться к ним и атаковать их. Огромный крутень сцепившихся самолетов за этот день не раз перекатился через озеро с одного берега на другой. В этом бою эскадрилья Лунина принимала участие в полном составе. Бой был трудный, напряженный, но успешный и для эскадрильи и для всей нашей авиации. Истребителей у немцев было несколько больше, чем у нас, но чувствовалось, что преимущества искусства, натиска, упорства на нашей стороне. Бомбардировщики и штурмовики перелетали через озеро, бомбили, штурмовали и возвращались, не неся почти никаких потерь. Благодаря радио Лунин во время боя слышал у себя в самолете голоса всех своих летчиков. - Напился! Напился! - кричал Карякин в восторге. Это означало, что "Мессершмитт", за которым он гнался, "напился воды", то есть рухнул в озеро. - Это уже второй напился, - отвечал Карякину рассудительный бас Костина. - Первого сбили мы с Лазаровичем. А через несколько минут Карякин, возбужденный погоней и упоенный победой, уже снова кричал: - Напился! И Костин подсчитывал басом: - Это уже третий. И вдруг Лунин увидел, что один из "Харрикейно;в" горит. Пламени не было видно, - может быть, оттого, что солнечный свет был слишком ярок, - но густой, черный дым тянулся за самолетом расширяющейся полосой чуть ли не через всё небо. Кто это? По крупной цифре на фюзеляже Лунин узнал самолет Остросаблина, ужаснулся и удивился. Дело в том, что Остросаблин только что летал на аэродром за горючим и патронами и, возвращаясь, не успел еще, в сущности, вступить в бой. Его подожгли с очень большой дистанции, где-то на периферии боя. Самолет Остросаблина горел, но продолжал лететь, и Остросаблин упорно вел его к берегу, к аэродрому, медленно снижаясь. Лунин, боясь, как бы не произошел взрыв, приказал Остросаблину прыгнуть. Но радиосвязь уже, видимо, была нарушена. Остросаблин ничего не отвечал и не прыгал, продолжая лететь на горящем самолете. Два "Мессершмитта", прячась в дыму, пристроились к нему сзади, чтобы расстрелять его в воздухе, когда он выпрыгнет на парашюте. Но Лунин заметил их, обогнал и вместе с Татаренко пошел вслед за Остросаблиным - для охраны. Остросаблин хотел, вероятно, дотянуть до аэродрома, но это ему не удалось. Однако через береговую полосу он перетянул и выпрыгнул над лесом с высоты не больше пятисот метров. Лунин и Татаренко видели, как парашют его повис на елке, а сам он спустился на землю н махнул им рукой: обо мне, мол, не беспокойтесь. Они расстались с ним и полетели над озером обратно, туда, где оставили сражавшуюся эскадрилью. И, не долетев до места боя, встретили еще один горящий "Харрикейн". Это был самолет Дзиги. Они заметили его как раз в то мгновение, когда Дзига выбросился из него на парашюте. Случилось это над ладожской трассой, и его падение заметили с буксирного пароходика, тащившего две баржи. Целый и невредимый, он был немедленно извлечен из воды и через час доставлен в Кобону. И Остросаблин и Дзига вернулись на аэродром одновременно. Подобно Кузнецову, они не в состоянии были достаточно убедительно объяснить, отчего загорелись их самолеты. Немцы, конечно, стреляли в них, но с довольно большой дистанции, и если и задели их своими очередями, то еле-еле двумя-тремя пулями, находившимися, к тому же, уже на излете. Лунин подумал о том, сколько раз был пробит пулями тот "И-16", на котором он летал весь первый год войны, но ни разу он не загорелся. Теперь уже три летчика эскадрильи остались без самолетов и печально бродили по аэродрому, по деревенской улице, пока остальные летали. Кузнецов угрюмо томился, Остросаблин и Дзига не способны были слишком долго оставаться в бездействии: их сильные руки требовали работы. И работа им нашлась - колоть дрова для камбуза. Все работники кухни и столовой выходили на двор посмотреть, как они, мрачно размахивая тяжелыми колунами на длинных топорищах, с одного удара разваливали метровые березовые чурбаки толщиной в обхват. Они срывали на поленьях свою досаду, и гора наколотых дров всё росла и росла. А еще день спустя новый соcтав эскадрильи понес первую утрату: сгорел вместе со своим самолетом летчик Вадим Лазаревич. Случилось это возле Синявина, над передовой. Бомбардировщики под охраной Лунина, Татаренко, Хаметова и Лазаревича бомбили немецкие дзоты на холме. С холма по советским самолетам стреляли зенитки, но вялый огонь причинял мало беспокойства. Потом появились два "Мессершмитта" и, кружась, сделали новую неуверенную попытку прорваться к бомбардировщикам. Но четыре советских истребителя отогнали их, и они до конца бомбежки вертелись в стороне, время от времени постреливая. И вдруг самолет Лазаревича загорелся. Пламя сразу охватило его, и, весь в черном дыму, он быстро терял высоту. Лунин не спускал с него глаз, нетерпеливо ожидая, когда наконец от него отделится человеческая фигурка с парашютом. Но Лазаревич так, из самолета и не выпрыгнул. Неизвестно, что ему помешало прыгнуть: был ли он ранен, или обожжен, или потерял сознание от дыма и жара, или просто растерялся. Самолет, пылая, упал в лес - немного позади нашего переднего края, и Лазаревич сгорел вместе с самолетом. Это была первая смерть среди летчиков нового состава. Боль, вызванная гибелью Лазаревича, показала им самим, как они сроднились друг с другом за короткое время. Карякин, с начала боев выпускавший по примеру Кабанкова "Боевой листок", выпустил номер с портретом Лазаревича в траурной рамке и большой статьей под названием: "Мы отомстим за тебя, Вадим!". Вспомнили, что Лазаревич был женат, и решили написать письмо его жене. Писали сообща, вечером, после полетов, при свете керосиновой лампы, и письмо вышло торжественное и трогательное. В нем они называли Вадима Лазаревича героем, павшим смертью храбрых за Родину, рассказывали, как любили его, клялись довести до конца то дело, за которое он отдал жизнь, и вечно хранить о нем память, обещали молодой его вдове дружбу и помощь... За одну неделю боев от десяти новых самолетов, которых так долго ждали, осталось только шесть. Боевая мощь эскадрильи сократилась почти вдвое. Лунин и Ермаков были очень удручены этим, тем более что такой значительный урон был не вполне объясним. - Что ни говори, а всё-таки тут летчики тоже виноваты, - утверждал Ермаков. - Остросаблин, Дзига и бедняга Лазаревич - это всё народ послабей. Небось у вас и у Татаренко самолеты не загорятся. Но Лунин был убежден, что здесь летчику не поможет ни опытность, ни искусство. И через несколько дней стало ясно, что он прав. 5. Все эти события происходили у Славы почти на глазах: он провожал летчиков в каждый полет, он встречал их на аэродроме при возвращении, он тут же, у самолетов, слышал их рассказы обо всем, что случилось с ними в бою. Пока самолеты находились в воздухе, он проводил время с Кузнецовым, Дзигой и Остросаблиным, выслушивал их сетования, утешал их как умел и горевал вместе с ними. Вместе с Луниным и всеми летчиками. почувствовал он себя обиженным, когда до аэродрома дошла весть, что первая и третья эскадрильи полка, перевооружившиеся в тылу, получили не "Харрикейны", а новые советские самолеты, те самые, о которых они слышали еще весной. Вышло несправедливо: вторая эскадрилья, которую из уважения к ее заслугам раньше всех отправили на перевооружение, оказалась обделенной. - Хоть бы посмотреть, как на них летают... - вздыхал Иван Дзига. - А я и смотреть не хочу! - с горячностью говорил Остросаблин. - Очень надо! Они будут летать и драться, а мы слоняться по аэродрому... И Слава вполне разделял его горячность и тоже негодовал на обидное положение, в котором оказалась эскадрилья. Но, кроме забот и огорчений, общих для всей эскадрильи, были у Славы и свои собственные, личные заботы и огорчения. Вернувшись из Вологодской области после безмятежно проведенного лета, он нашел целую кипу писем от отца. Отец его, Всеволод Андреевич, наконец с громадным опозданием узнал обо всем, что случилось с семьей. Он знал уже не только о гибели жены, но и о смерти тестя. Как и до всех во всей стране, докатилась до него страшная весть о голоде в Ленинграде. Представление обо всем, что происходило в его родном городе, было у него довольно неясное, но от этой неясности всё казалось ему еще ужаснее. Двое осиротелых детей, беспомощных, слабых, брошенных среди чужих людей в вымирающем от голода осажденном городе, под обстрелом, под бомбами, среди разрушенных домов и валяющихся по улицам трупов... Он сам всё это время был беспрерывно в боях, дивизия, в которой он служил, сражалась в верховьях Дона, он жил трудной, до предела напряженной жизнью, но о детях своих он не забывал никогда. Однако что он мог сделать? Как им помочь? Он мог только писать письма. И он писал письма. От Сони он узнал - тоже с, большим опозданием,- что Слава уехал из города и живет где-то на аэродроме, у летчиков. Соня писала, что там его хорошо кормят, но это мало успокаивало. Всеволода Андреевича. Аэродром фронт, а фронт вовсе не место для двенадцатилетнего ребенка. К тому времени у Всеволода Андреевича установилась переписка с одной родственницей, пожилой и семейной. женщиной, которая вместе с заводом, где работал ее муж, эвакуировалась из Харькова в Сибирь. У нее тоже были дети, и она соглашалась взять к себе Славу. И, несмотря на то что согласие свое она сопровождала в письмах множеством ссылок на разные житейские трудности, множеством дополнений и оговорок, которые заставляли несколько сомневаться в ее искренности, Всеволод Андреевич считал, что Славе, раз ему удалось выехать из города, следует ехать к ней. От Сони он узнал номер полевой почты тех летчиков, которые приютили Славу, и стал писать - прежде всего, конечно, самому Славе, а затем и комиссару части, то есть Ермакову. Он сердечно и пылко благодарил комиссара за спасение мальчика от голода, за заботу о нем, и тут же умолял посодействовать отъезду Славы в Сибирь к двоюродной тете. Ермаков с самого начала принимал не меньшее участие в Славиной судьбе, чем Лунин. Он жалел Славу, любил его, привык к нему и, в сущности, очень баловал, относясь с бесконечной снисходительностью ко всему, что Слава делал. И письма Всеволода Андреевича читал он с сомнениями, колеблясь и не зная, как поступить. Ему вовсе не хотелось расставаться со Славой, и он не был уверен, что это необходимо. Например, для здоровья Славы пребывание в полку было, безусловно, полезно: тут не могло быть двух мнений, стоило только посмотреть на его розовые круглые щёки и вспомнить, каким он был, когда его привезли из Ленинграда. Сказать по правде, Ермаков в глубине души считал, что пребывание Славы в полку полезно и для полка, хотя, пожалуй, не мог бы объяснить, чем именно. Конечно, в утвержденных списках личного состава авиационных частей не предусмотрено место для двенадцатилетнего мальчика, а Ермаков весьма уважал всякие списки и наставления, однако он не мог не заметить, как смягчались и прояснялись лица летчиков и техников, когда они видели Славу, как смеялись и шутили они, разговаривая с ним, и не мог избавиться от мысли, что всё это идет им на пользу. Читая письма Всеволода Андреевича, он испытывал враждебное чувство к этой уехавшей в Сибирь двоюродной тете. С какой стати и за какие заслуги полк должен отдать ей мальчика, которого они спасли от голода, одели, пригрели, с которым сжились и которого полюбили как дружка, как братишку? Но, с другой стороны, отец есть отец, с этим нельзя не считаться. Да и не дело, пожалуй, воинской части, второй год находящейся в беспрерывных тяжелых боях, воспитывать ребят. И, главное, мальчику Славиного возраста необходимо учиться в школе, а на фронте школ нет. Этот довод Ермаков считал самым убедительным из всех доводов, приводимых в письмах Всеволодом Андреевичем. Когда Славу привезли на аэродром, он был слишком слаб и ни о каком ученье нечего было и думать, его нужно было кормить, а не учить. Но теперь, когда он окреп, он должен учиться. Один год он уже потерял, нельзя допустить, чтобы он потерял и второй. А где он может учиться? Только живя у двоюродной тети... Из писем отца, из слов Ермакова Слава знал об этих планах и всякий раз, услышав про свою уехавшую в Сибирь тетю, бледнел от ненависти и страха. Уехать к тете - это для него значило навсегда расстаться с Луниным, с летчиками, с полком, который давно стал для него родным домом. А так как он понимал, что отправка в Сибирь ему действительно угрожает, он стал чувствовать себя как человек, находящийся в крайней опасности. Но он сразу забыл о своих тревогах, когда на аэродром внезапно пришла весть, что Лунин выпрыгнул из горящего самолета за линией фронта, а Илья Татаренко пропал без вести. Это случилось при сопровождении штурмовиков, громивших немецкие батареи под Синявином. Немцы встретили самолеты сильным зенитным огнем. Лунин привык не слишком считаться с немецкими зенитками, так как знал, что в его маленький и увертливый самолет нелегко попасть. Маневрируя, он оставлял разрывы зенитных снарядов либо далеко позади, либо сбоку. Внезапно самолет его вздрогнул от легкого толчка. Его задели - не снарядом, конечно, а маленьким осколком, далеко отлетевшим при взрыве. Лунин оглянулся, чтобы посмотреть, куда именно попал осколок, и увидел, что самолет его горит. Пламя не успело еще разгореться, и Лунин сделал попытку сбить его. Он кинул свой самолет в переворот, потом в пике, он делал одно стремительное и резкое движение за другим. Но проклятый "Харрикейн" был горюч, как береста. Пламя крепко держалось за его бока и быстро ползло по ним к кабине, к бакам с горючим. При каждом повороте Лунин видел позади себя самолет Татаренко и белые венчики зенитных разрывов вокруг него. Теперь немецкие зенитки охотились за Татаренко. "И чего он идет за мной! И чего он не уходит! - думал Лунин. Ведь они сейчас и его подожгут!" Поняв, что сбить пламя невозможно, Лунин повернул на восток, чтобы успеть пересечь линию фронта. Если уж прыгать, так не над немцами. Пламя подступило к горючему. В кабине стало нестерпимо жарко. Когда на Лунине загорелся комбинезон, он прыгнул. Высота была не очень велика, - метров восемьсот, не больше. Он почти сразу дернул кольцо на груди. Парашют раскрылся, и он повис, качаясь на стропах. И сразу для него возник весь мир звуков, заглушаемый в самолете гулом мотора. Лунин услышал грохот фронта, равномерный и непрерывный, как грохот морского прибоя. В этом грохоте он различал и рев орудий; и треск пулеметов. Воздух тяжко вздрагивал от взрывов. Раскачиваясь под шелковым куполом парашюта, Лунин жадно глядел вниз, стараясь угадать, по какую сторону от линии фронта он упадет. Но осенняя земля была так пестра, что на ней ничего нельзя было разобрать. По ней в беспорядке двигались пятна теней от быстро несущихся разорванных туч, а между тенями солнце так ослепительно отражалось в болотах и лужах, что больно было смотреть. Опавшая листва, ярчайшая -оранжевая, красная, желтая, - всё скрывала и путала, как самая лучшая маскировка. Болота, болота, осина, ольха, береза... Чьи пушки, чьи дзоты в этих болотах - немецкие или наши? На небо было смотреть спокойнее, и он стал смотреть на небо. И сразу же в небе, совсем недалеко от себя, увидел черную полосу дыма. Это горит самолет! В первое мгновение он принял его за свой самолет и удивился: неужели его самолет еще в воздухе, до сих пор, не упал? Нет, так не бывает. Значит, это другой самолет. Чей? Татаренко? Но тут порыв ветра нагнул купол парашюта и заслонил от Лунина ту часть неба, где горел самолет. Вообще, чем ниже спускался Лунин, тем сильнее его крутило и швыряло ветром. Тучи шли с запада на восток, и, следовательно, ветер должен был гнать Лунина к востоку, как раз туда, куда он стремился. Но оказалось, что весь воздух слоист и что на высоте четырехсот метров дует в противоположном направлении. Лунина поволокло к западу. Он услышал жужжание пуль и понял, что в него стреляют. Несколько дырочек возникло в шелке парашюта. Но ниже ветер опять переменился. Стремительный и порывистый, он погнал парашют с Луниным к востоку, над вершинами, вместе с поднятыми с земли листьями, и этим спас его от расстрела. Несколько раз Лунин, вися, уже почти задевал ногами за деревья. Но вихрь опять подхватывал его, подбрасывал и волок дальше.
|
|||
|