Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Амели Нотомб Биография голода 3 страница



Бывали, однако, случаи, когда отца не тошнило после таких обедов, это означало, что ему удалось побеседовать с Чжоу Эньлаем. Этот человек внушал ему величайшее восхищение, несмотря на то что являлся премьер-министром преступного правительства. И вот это было для меня непостижимо. По моему разумению, люди делились на хороших и плохих. Нельзя быть одновременно хорошим и плохим.

А Чжоу Эньлай был именно таким. Достаточно посмотреть на цифры: казалось бы, невозможно оставаться на посту премьер-министра КНР с 1949-го по 1976 год, не будучи, как считают многие, беспринципным предателем. Но можно расценить этот факт иначе и увидеть в нем доказательство не столько изворотливости, сколько добродетели и мудрости. Да, он входил в самое бесчеловечное на свете правительство, но вносил в него некую умеренность, и, не будь его, оно было бы еще кровожаднее.

Он был, наверное, единственным политиком в истории, чья деятельность воистину лежала за пределами добра и зла. Даже самые яростные хулители признают необычайную мощь его ума.

Восторженное отношение отца к Чжоу Эньлаю заставляло меня призадуматься. Меня озадачивали не политические соображения, которых у меня попросту не было, а то, что мой родной папа почему-то ведет себя так непонятно.

 

Китай изменил мои представления не только об отце – все оказалось гораздо сложнее, чем я думала. Живя в Японии, я была уверена, что человечество состоит из японцев, бельгийцев и полумифических американцев. В Пекине же поняла, что в этот список, помимо китайцев, надо добавить еще и французов, итальянцев, немцев, камерунцев, перуанцев и представителей других, еще более удивительных народов.

Больше всего изумило меня существование французов. Значит, на земле есть люди, которые говорят почти на том же языке, что и мы, и даже присвоили себе его название. Их страна именуется Францией, находится где-то очень далеко, и у них есть тут своя школа.

Ведь времена японских детских садиков прошли, и я начала учиться всерьез в пекинской французской начальной школе. Преподавали там французы, как правило, без всякого педагогического образования.

Мой первый учитель, настоящий зверюга, пинал меня ногой в зад, когда я просила разрешения выйти в туалет. Из страха перед публичным наказанием я больше не смела прерывать уроки и вообще прекратила проситься.

Однажды мне стало совсем невтерпеж, а учитель в это время что-то объяснял, и я решила пописать под себя, не вставая со стула. Сначала все пошло неплохо, и я уже надеялась успешно довести до конца секретную операцию, но скоро жидкость стала тоненькой, еле слышной струйкой стекать со стула на пол. Этот звук привлек внимание одного из мальчишек, и он тут же наябедничал:

– Посмотрите, месье, она писает в классе!

Я чуть не умерла со стыда: под хохот всего класса учитель вышвырнул меня ногой за дверь.

И даже с соотечественниками все обстояло непросто: я повстречала бельгийцев, которые не говорили по-французски! Мир оказался страшно запутанной штукой! Языков в нем столько, что и не перечесть. Попробуй найди свое место на этой планете!

 

Если в Японии самой главной книгой у меня была Библия, то в Китае ее место занял атлас. Мой голод перекинулся на страны. Мне нравились четкость и яркость географических карт.

Бывало, уже в шесть утра меня заставали ползающей на животе по карте Евразии. Я обводила пальцем границы, любовно поглаживала Японские острова. В географии мне открывалась чистейшая поэзия: я не знала ничего прекраснее этих графических моделей пространства.

Я изучила все страны до единой. Однажды вечером во время коктейля я пересекала гостиную на четвереньках, чтобы полакомиться втихаря шампанским, и тут меня подхватил папа и представил послу Бангладеш.

– А, это Восточный Пакистан, – невозмутимо отозвалась я.

В шесть лет я страстно увлекалась разными странами и народами. Благо все они были представлены в международном дипломатическом гетто в Саньлитунь. Единственной недоступной для наблюдения страной был Китай.

Я обожала само слово «атлас» и хотела бы дать такое имя своему будущему ребенку. Из энциклопедического словаря я знала, что кого-то когда-то так уже звали.

Словарь был атласом слов. В нем были обозначены их владения, этнический состав и границы. Иные из этих империй ошеломляли своей причудливостью, например: азимут, берилл, одалиска, воляпюк.

Хорошенько полистав страницы, каждый мог найти свою болезнь. Моя называлась «тоска по Японии» – именно таково точное определение слова «ностальгия».

Всякая ностальгия, безусловно, имела отношение к Японии. Оплакивать прошлое, сокрушаться о былом величии и воспринимать уходящее время трагически, как великое несчастье, – все это как нельзя более по-японски. Сенегалец, тоскующий о Сенегале былых времен, – это японец, хоть ему это и невдомек. А бельгийская девочка, со слезами вспоминающая о Стране Восходящего Солнца, – японка вдвойне.

– Когда мы вернемся домой? – часто спрашивала я отца, имея в виду дом в Сюкугаве.

– Никогда.

Словарь безжалостно объяснил мне весь ужас этого ответа.

 

Я жила в стране Никогда. Оттуда не было возврата. И я ее не любила. А любила Японию, но безответно. Никогда было назначено мне судьбой, я была подданной этого государства.

Жители этой страны не знают надежды. Их язык – ностальгия. Национальная валюта – уходящее время. Они не способны ни минуты отложить про запас и растрачивают жизнь, неотвратимо близящуюся к бездне Смерти, где находится их столица.

Никогдяне – большие мастера возводить хрупкие, саморазрушающиеся здания любви, дружбы, словесности и не умеют строить обыкновенные здания, дома или вообще что бы то ни было прочное и пригодное для жизни. В то же время для них нет ничего более желанного, чем груда камней, среди которых они мечтают поселиться. Но стоит им протянуть руку к ключам от этой земли обетованной, как ее у них роковым образом отнимают.

Никогдяне не считают, что жизнь – это накопление, увеличение красоты, мудрости, богатства и опыта, они с рождения знают, что она состоит из утрат, оскудений, разорений и распадов. И даже трон дается им лишь для того, чтобы они его потеряли. Уже в три года никогдяне знают то, что в других странах люди еле-еле постигают к шестидесяти трем.

Но все это не означает, что никогдяне ходят унылые. Напротив: нет в мире более веселого народца. Они пьянеют от восторга при малейшей милости судьбы. Их склонность смеяться, улыбаться, радоваться и восхищаться поистине беспримерна. Угроза смерти развивает в них неукротимую жажду жизни.

Их гимн – похоронный марш, а вместо похоронного марша они играют жизнерадостный гимн – это такая неистовая рапсодия, что от одного чтения партитуры пробирает дрожь. А никогдяне играют, не пропуская ни нотки, и ничего.

Их геральдический цветок – белена.

 

Добыча сладостей в Китае была сопряжена со своими, не такими, как в Японии, трудностями. Надо было сесть на велосипед, показать солдатам, что шестилетняя иностранка не представляет собой серьезной опасности для китайских граждан, а потом сгонять на рынок и купить там отличных конфет и жестких ирисок. Но как быть, если кончились скудные карманные деньги?

Тогда приходилось обчищать гаражи дипломатического гетто – взрослые держали там провизию. Эти пещеры Али-Бабы запирались на висячие замки, но нет ничего проще, чем спилить замок коммунистического производства.

Не имея расистских предрассудков, я воровала во всех гаражах подряд, в том числе в родительском, который был не хуже других. Однажды я наткнулась там на бельгийское лакомство, которого раньше не знала: печенье «спекюлос».

Тут же отведала. И застонала: пряное, хрустящее, вкуснотища! Такое открытие – настоящий праздник, грех отмечать его в гараже. А где не грех? Я знала такое место!

Со всех ног я бросилась к дому, взбежала на четвертый этаж, влетела в ванную комнату и закрыла за собой дверь. Сев перед огромным зеркалом, вытащила из-за пазухи свою добычу и принялась есть ее, глядя на себя, чтобы не просто наслаждаться, но еще и лицезреть свое наслаждение. Вкус печенья отражался на моем лице.

Зрелище было впечатляющее. Я могла глазами различить все оттенки вкуса: разумеется, сахар, иначе по физиономии не разлилось бы такое блаженство, причем, судя по ямочкам на щеках, не рафинад. Много корицы – об этом свидетельствовал сморщенный от удовольствия нос. Блестящие глаза говорили о присутствии целого букета пряностей, восхитительных и незнакомых. Ну а томно приоткрытый рот был несомненным признаком меда.

Чтобы удобнее было смотреть, я села на край умывальника и продолжала поглощать печенье, не отрывая глаз от зеркала. Созерцание удваивало остроту ощущений.

Сама того не зная, я поступала точно так же, как посетители сингапурских борделей, которые глядят в зеркальный потолок и распаляются от вида собственной любовной игры.

Неожиданно в ванную зашла мама и застигла меня на месте преступления. Вся во власти двойного сладострастия, я не заметила ее и продолжала обжираться.

Первой маминой реакцией было возмущение: «Она ворует! И что? Сладости! Да еще какие! Стащила наш единственный, драгоценный пакетик „спекюлос“, которых в Пекине не достать!»

Потом пришло недоумение: «Почему она меня не видит? И зачем ест перед зеркалом?»

Наконец она поняла и улыбнулась: «Она смотрит, как ей вкусно!»

И тогда она поступила как прекрасная мать: вышла на цыпочках и прикрыла дверь, оставив меня смаковать в одиночестве. Я бы так и не узнала, что она ко мне заходила, если бы не услышала, как она рассказывает об этом случае своей подруге.

 

Однажды в нашей скромной квартире несколько дней прожил мрачный, неулыбчивый господин. Я считала его стариком, потому что он носил бороду, на самом же деле он был ровесником отца, который отзывался о нем весьма уважительно. Это был Симон Лейс. Папа помогал ему улаживать какие-то сложности с визой.

Знай я, какое огромное значение будут иметь для меня его труды пятнадцать лет спустя, я бы смотрела на него иначе. Но и тогда его недолгий визит позволил мне сделать важное открытие: видя, с каким почтением относятся к нему родители, я поняла, что человека, который пишет хорошие, проникновенные книги, удостаивают особым поклонением.

Это усилило мой интерес к чтению. Значит, кроме «Тентена», Библии, атласа и энциклопедического словаря, можно и нужно читать также романы, эти зеркала наших страстей и печалей.

Я попросила таких книг – мне указали на полку с романами для детей. В несколько старомодной библиотеке моих родителей были книги Жюля Верна, госпожи де Сегюр, Гектора Мало, Фрэнсис Бернетт. Я взялась за них, но клевала понемножку – как-никак у меня были дела и поважнее: война внутри нашего гетто, велосипедные вылазки, кражи со взломом, упражнения в искусстве прицельно мочиться стоя.

Все же я почуяла в книгах источник вулканических эмоций: брошенные дети, умирающие от голода и холода, злые надменные девчонки, гонки с преследованием вокруг света, падения и разорения – есть чем полакомиться уму. И если сейчас все это мне не требовалось, то в будущем, как я догадывалась, станет необходимо.

Пока же я глотала сказки, они были для меня хлебом и водой. В Японии мне рассказывали их Нисиё-сан («Ямамба – горная ведьма», «Момотаро – мальчик из персика», «Белый журавль», «Благодарный лис») или мама («Белоснежка», «Золушка», «Синяя Борода», «Ослиная Шкура» и т. д.). В Китае я уже сама читала сказки «Тысячи и одной ночи» в переводе XVIII века, и это были самые сильные литературные впечатления моих шести лет.

Больше всего в этих историях о султанах, визирях и мореходах мне нравились царевны. Вот появляется первая царевна – дивной красоты, расписана во всех подробностях, так, что захватывает дух. Не успеешь прийти в себя, а тут тебе еще одна, сказано: куда красивей первой, и черным по белому приведены доказательства. Только поверишь, что может быть на свете существо еще более прекрасное, как выкатывается третья красавица, которой предыдущая в подметки не годится, и ты уже догадываешься, что этому, третьему чуду блистать недолго – его наверняка затмит четвертое, так оно и происходит. И так далее.

Я наслаждалась этим превосходившим мое воображение дефиле красавиц.

 

В семь лет у меня возникло отчетливое ощущение, что на своем веку я уже испытала все, что только можно.

Для верности я мысленно перебрала все известные мне составляющие человеческого существования: я познала божество во всей его полноте, познала рождение, гнев, недоумение, удовольствие, язык, несчастье, цветы, других людей, рыб, дождь, самоубийство, спасение, школу, унижение, разлуку, изгнание, одиночество, болезнь, рост и связанное с ним чувство потери, войну, радость вражды, наконец – last but not least – вино; познала я и любовь, эту стрелу, лихо запущенную в пустоту.

Что еще оставалось мне изведать, кроме смерти? На краю ее я несколько раз побывала, а если бы переступила через край, то счетчик автоматически переключился бы на ноль.

Мама как-то рассказала мне, что одна женщина по ошибке съела ядовитый гриб и умерла. Я спросила, сколько ей было лет. «Сорок девять», – ответила мама. Семь раз по столько, сколько мне! Шутить изволите? Тоже мне трагедия – умереть, прожив такую страшно длинную жизнь!

При мысли, что и меня какая-нибудь судьбоносная поганка может настичь так нескоро, мне стало плохо: это что же, вытерпеть еще семь раз все, что уже пережито, прежде чем добраться до конца?

Нет, это меня не устраивало, и я назначила свою кончину на двенадцать лет. Идеальный возраст для смерти. Уходить надо, пока не начнешь увядать.

При таком раскладе мне оставалось тянуть лямку еще пять лет – скукотища!

Я вспомнила, что в три года, как раз после попытки самоубийства, у меня уже была такая же тягостная уверенность в том, что все позади. И действительно, тогда, давным-давно, я раз и навсегда усвоила главную, горькую истину: ничто на этом свете не вечно, однако, как оказалось, в дальнейшем меня ждало еще немало открытий, ради которых, пожалуй, стоило задержаться. Например, умри я в тот раз, я не увидела бы войны, а это такая захватывающая штука!

Не исключено, что и теперь еще я чего-то не успела попробовать.

Эта мысль была приятной и тревожной. Меня мучило любопытство: что же это за вещи, которых мой разум не может предвидеть?

После долгих размышлений я остановилась на идее, которую прежде как-то упускала из виду: хоть я и испытала любовь, но она не принесла мне счастья. А умереть, не познав упоительных радостей любви, было бы просто абсурдно!

 

Весной 1975 года мы получили известие, что летом должны перебраться из Китая в Нью-Йорк. Меня это страшно удивило: я не представляла себе жизни нигде, кроме Дальнего Востока.

Папа тоже был разочарован. Он надеялся, что бельгийское Министерство иностранных дел пошлет его в Малайзию. Америка его не прельщала. Зато уехать из Китая было для него большим облегчением. Для нас тоже.

Это значило покинуть маоистский ад с его зверскими злодеяними.

Меня же это избавляло от школы, видевшей мою поруганную любовь, и от Чжэ, каждое утро выдиравшей мне волосы. Единственным огорчением была разлука с виртуозным поваром Чаном.

Мы полюбили все, что осталось в Китае по-настоящему китайского. К сожалению, этот исконный Китай сжимался, как шагреневая кожа. «Культурная революция» превратила страну в гигантскую каторгу.

Война научила меня: надо выбирать, на чьей ты стороне. Разумеется, в выборе между Китаем и Японией я не колебалась ни минуты. Помимо всякой политики, эти две страны были враждующими полюсами. Кто боготворил одну, не мог, не кривя душой, принимать другую.

Моим кумиром была империя Восходящего Солнца, ее сдержанность, приглушенность, мягкость и вежливость. Что же касается ослепительного блеска Срединной империи, ее вездесущего красного цвета, помпезности, жесткости и резкости, все это было не для меня, хоть я понимала, что в этом есть свое великолепие.

На самом доступном для меня уровне это противостояние выглядело так: страна Нисиё-сан и страна Чжэ. Тут и выбирать нечего! Слишком близка была мне одна из сторон, а потому другая не выносила меня на дух.

 

Итак, в восемь лет я получила ко дню рождения самый невероятный подарок: Нью-Йорк.

От такой резкой перемены могло лопнуть сердце. Три года провели мы под надзором в Саньлитунь, окруженные китайскими солдатами, которые всюду ходили за нами по пятам. Три года тряслись от страха, как бы неосторожным словом или поступком не навредить еще больше и без того истерзанным людям.

А потом вдруг собрали пожитки и очутились в пекинском аэропорту с пятью билетами до аэропорта Кеннеди. Самолет пролетел над пустыней Гоби, островом Сахалином, Камчаткой, Беринговым проливом. Первую посадку он сделал в Анкоридже на Аляске, где простоял несколько часов. Через иллюминатор я смотрела на странный замороженный мир.

Когда мы снова взлетели, я заснула. А разбудила меня сестра, произнеся нечто невероятное:

– Вставай, мы в Нью-Йорке.

И как было не вскочить – весь город стоял дыбом. Все тянулось вверх, к самому небу. Никогда в жизни не видала я такого вертикального города. Именно там, в Нью-Йорке, у меня выработалась привычка, которая осталась при мне навсегда: ходить задрав голову.

Я просто ошалела. Во всем мире не было места более далекого от Пекина 1975 года, чем американская столица. Мы попали с одной планеты на другую, да еще из другой солнечной системы.

Сидя в желтом такси, я увидела «скайлайн» Нью-Йорка и завопила. Этот вопль не стихал все три года.

 

Какова была Америка и, в частности, Нью-Йорк при Джералде Форде – разговор особый; я не думаю отрицать чудовищные контрасты этого города и страшную преступность, которую порождала такая несправедливость.

Если же здесь этим вещам почти не уделяется места, то лишь из желания точно передать сумбур, царивший в голове восьмилетней пигалицы. Я даже не имею права сказать, что жила в Нью-Йорке. Я только провела там девчонкой три года как в бреду.

Заранее соглашаюсь со всеми возражениями: да, я многого не видела, да, мои родители пользовались привилегиями, и т. д. Но, сделав все эти оговорки, могу поклясться: Нью-Йорк для человека лет восьми-девяти-десяти – это сплошной восторг! восторг! восторг!

 

Желтое такси остановилось перед сорокаэтажным зданием. В нем были лифты, взлетавшие с немыслимой скоростью: не успеешь сглотнуть, чтоб не закладывало уши, как ты уже на шестнадцатом этаже. Это наш.

Неслыханное счастье не приходит одно. В придачу к просторной комфортабельной квартире с видом на Музей Гуггенхайма я получила еще и кое-что получше: нас поджидала девушка, нанявшаяся в прислуги за стол и кров.

Инге тоже только что прибыла в Нью-Йорк. Она была родом из немецкоязычной части Бельгии. В девятнадцать лет она расцвела столь совершенной, столь безукоризненной красотой, что казалась лет на десять старше. Вылитая Грета Гарбо.

Нью-Йорк и Инге – вырисовывалась ошеломительная перспектива.

Но видимо, и два неслыханных счастья норовят прихватить с собой третье: моего старшего брата, двенадцатилетнего Андре, послали учиться в Бельгию, в иезуитский интернат. А это значило, что мой враг номер один, считавший делом чести издеваться надо мной, не упускавший случая поднять меня на смех, мой старший, самый старший брат не просто отправлялся на каторгу (что уже само по себе было приятно), но вообще испарялся, исчезал с моего горизонта и оставлял меня вдвоем с обожаемой сестрицей.

Мы с Жюльеттой смотрели, как он садится в машину с папой и мамой – они провожали его на аэродром.

– Ты только представь себе, – сказала сестра, – мы будем жить в Нью-Йорке, а его, бедного, отправляют в Бельгию, все равно что в тюрьму.

– Есть на свете справедливость, – процедила я сквозь зубы.

Жюльетте было десять с половиной лет, и она была моим кумиром. На вопрос, кем она хочет стать, когда вырастет, она отвечала: «Феей». Да она и уродилась самой настоящей феей – у кого еще может быть такое обворожительное личико! Заветной мечтой ее было отрастить самые длинные в мире волосы. Как же не любить всеми силами души существо с такими высокими помыслами!

Я ликовала: отныне рядом со мной будут мама, чья небесная красота не поддается описанию, чудо-сестра, королева эльфов, и прекрасная незнакомка Инге. Будет еще папа, моя опора и защита, и не будет старшего брата. Все это немыслимое счастье называлось Нью-Йорк.

 

Нью-Йорк, город, начиненный скоростными лифтами, на которых я не могла накататься; город буйного ветра, который иной раз дул так сильно, что я чуть не взлетала воздушным змеем к верхушкам небоскребов; город, где есть все, что пожелаешь, город роскошеств, излишеств и самых вычурных прихотей; город, выталкивающий сердце из груди в висок, под пистолетное дуло императива: «Наслаждайся или сдохни!»

Я наслаждалась. Целых три года, каждую секунду кровь в моих жилах пульсировала в бешеном ритме нью-йоркских улиц, по которым валят толпы людей, озабоченно спешащих неизвестно куда. Я шла с ними, туда же, куда они, так же бесстрашно и бесшабашно.

Я не пропускала ни одного высотного здания: влезала на еще не рухнувшие башни-близнецы, на Эмпайр-стейт-билдинг и на непревзойденный Крайслер-билдинг. Некоторые расширялись книзу, как юбка-клеш, отчего у города была умопомрачительная поступь.

Посмотришь сверху вниз – захватывает дух. Снизу вверх – кружится голова.

В Инге было метр восемьдесят росту. Женщина-небоскреб. Я шагала по Нью-Йорку, вцепившись в ее руку. После своей бельгийской деревни она поражалась всему, что видела вокруг. Ньюйоркцы, хоть им к великолепию не привыкать, оборачивались вслед этой статной красотке, а я оборачивалась вслед им и показывала язык: «Это меня, меня, а не вас, она держит за руку!»

– Вот это, я понимаю, город, как раз для меня! – говорила Инге, глядя по сторонам блестящими глазами, и была права: город-гигант был ей родным. Место рождения – чушь! Не могла родиться в какой-то дыре в бельгийских восточных кантонах девушка, ростом и стройностью так подходящая к Крайслер-билдингу.

Однажды, когда мы гуляли по Мэдисон-авеню, нас бегом догнал какой-то человек и сунул Инге свою визитку: он набирал манекенщиц в агентство мод и предложил ей прийти на фотопробу.

– Раздеваться? Ни за что! – отрезала Инге.

– Если боитесь, возьмите с собой хоть вот эту девчушку, – сказал агент.

Этот аргумент внушил Инге доверие, и через два дня мы с ней пошли в студию, где ее причесали, накрасили, общелкали в разных позах и, кроме того, научили ходить по подиуму.

Я смотрела на нее с восхищением. Меня похвалили: умница, так хорошо себя ведет, в жизни не видели такого тихого, скромного ребенка. И немудрено: я сидела, сраженная этим парадом красоты.

 

Родители словно обезумели. Вырвавшись после трех лет маоистского застенка на раздолье капитализма, они совсем разошлись. Лихорадка не отпускала их ни на минуту.

– Будем выезжать каждый вечер, – решил отец.

Надо было все увидеть, все услышать, все испробовать, всего поесть и попить. Нас с Жюльеттой брали с собой. После концертов или мюзиклов шли в ресторан и заказывали великанские бифштексы, а потом отправлялись в кабаре и слушали эстрадных певиц, попивая бурбон. Родители решили приодеть нас сообразно обстоятельствам и накупили синтетических мехов. Мы с Жюльеттой вели роскошную жизнь: пьянея, кутались в боа и целовались с живыми омарами через стенку аквариума.

Однажды мы пошли смотреть балет, и я вдруг увидела, как человеческое тело может само собой, без всяких снарядов взлетать на воздух. В тот же вечер мы с сестрой открыли в себе призвание прима-балерин. Нас немедленно записали в лучшую балетную школу.

Поздно ночью желтое такси высаживало у казенных пенатов четверых захмелевших бельгийцев, блаженно глядящих на звезды.

– Вот это жизнь! – вздыхала мама.

Инге в наших вылазках не участвовала. «Я люблю только кино и соблюдаю диету», – говорила она. У нее была своя ночная жизнь: она повесила у себя портрет Роберта Редфорда и млела, глядя на него.

Как-то раз я стала перед ней подбоченясь и спросила:

– Чем я хуже?

Инге улыбнулась и обняла меня. Она меня очень любила.

 

В тот год я пошла в настоящую школу. Французский лицей в Нью-Йорке – совсем не то, что начальная французская школа в Пекине. Здесь все дышало снобизмом, консерватизмом, высокомерием. Учителя внушали нам, что мы элита и должны вести себя соответственно.

Я всю эту чушь пропускала мимо ушей и с любопытством разглядывала одноклассников. Больше всего было французов, но немало и американцев – отдать своих отпрысков во французский лицей считалось в Нью-Йорке большим шиком.

Бельгийцев – ни одного. Я заметила, что, в какой бы стране я ни училась, везде почему-то оказывалась единственной бельгийкой в классе. Это служило предметом бесконечных шуточек, которым я же первая и смеялась.

В то время у меня исключительно здорово варил котелок. Меньше чем за секунду я с безукоризненной точностью перемножала длинные дроби и, скучая, перечисляла цифры после запятой. Грамматику впитывала как губка и не понимала, как можно в ней ошибаться. Атлас мира знала как свои пять пальцев. Иностранные языки коллекционировала, как Вавилонская башня.

К счастью, мне на эти успехи было глубоко наплевать, не то я стала бы полным уродом.

Учителя ахали и спрашивали:

– Ты точно бельгийка?

Я клялась. Да, и мать моя – коренная бельгийка. И все предки.

Французские преподаватели обалдевали.

Мальчишки смотрели на меня подозрительно: «Тут какая-то лажа».

Девочки подлизывались. Зараженные омерзительным снобизмом элитной школы, они, не стесняясь, говорили:

– Ты лучше всех. Хочешь со мной дружить?

Какой позор! В Пекине, где ценились только боевые качества, такое было бы невообразимо! Но отказаться у меня не хватало сил – как отказаться, когда ровесницы предлагают тебе свое сердце?

Иногда в подобном положении оказывались девочка или мальчик откуда-нибудь из Йемена, Югославии, Кот-д'Ивуара. Я испытывала симпатию к представителям таких же диковинных национальностей, как и моя. А американцы и французы каждый раз приходили в изумление: как можно быть не американцем или французом, а кем-то еще?

Через две недели после начала учебного года у нас в классе появилась новенькая – француженка по имени Мари. Я ей очень понравилась. Однажды, в порыве откровенности, я открыла ей страшную правду:

– Знаешь, я ведь бельгийка.

Мари повела себя как настоящий друг – твердым голосом она торжественно пообещала:

– Никому не скажу!

 

Балетная школа, которую я прилежно посещала каждый день, была для меня куда важнее французского лицея.

Там хоть было по-настоящему трудно. Не так легко превратить тело в гибкий, способный натянуться до предела лук, а стрелы дадут, только когда заслужишь.

Первым рубежом был шпагат. Наша преподавательница-американка, старая танцовщица, курившая как паровоз, ругала девочек, у которых никак не получалось:

– В восемь лет не уметь сделать шпагат – просто стыд! В вашем возрасте суставы как жевательная резинка!

Я изо всех сил старалась растянуть свои резинки до полного шпагата. И это получилось у меня довольно быстро, ценой некоторого насилия над природой. До чего странно видеть свои ноги вытянутыми в одну линию, как два конца компасной стрелки.

Учились здесь одни американки. И хоть я ежедневно встречалась с ними в течение нескольких лет, но ни с кем не сблизилась. В балетной среде дружба не в чести, тут каждый за себя. Случись кому-нибудь из девочек неудачно прыгнуть и повредить себе ногу, остальные улыбались – одной конкуренткой меньше. Разговаривали между собой мало, и все разговоры вертелись вокруг одного и того же: кого отберут танцевать в «Nut-cracker», то есть в «Щелкунчик».

Каждый год под Рождество в самом большом концертном зале Нью-Йорка давали «Щелкунчика» в исполнении детской труппы. Для города, в котором балетное искусство ценилось так же высоко, как в Москве, это было важное событие.

По всем школам отбирали лучших. Наша учительница выдвигала первых учениц, а остальным велела не надеяться. Я была очень гибкая, но довольно нескладная и относилась к числу этих никудышных.

Зато после каждого занятия наступала пьянящая легкость. Я взлетала на четвертый этаж нашего дома, где был бассейн под стеклянной крышей, и плавала, глядя, как солнце заходит за красивые готические башенки. Краски нью-йоркского неба сказочно хороши. Я пожирала глазами эту красоту и не жаловалась, что ее слишком много.

Дома мне надлежало переодеться во все нарядное. За минуту я расправлялась с уроками и шла в гостиную. Папа наливал мне капельку виски, и мы чокались.

Он рассказывал мне, что не любит свою работу:

– ООН – это не для меня. Там одни разговоры. А я человек дела.

Я понимающе кивала.

– А у тебя как прошел день?

– Как обычно.

– В лицее отлично, в балетном классе неважно?

– Да. Но я все равно буду балериной.

– Ну разумеется.

Впрочем, он в это не верил. Я слышала, как он говорил своим друзьям, что я стану дипломатом. «Она похожа на меня».

Потом мы шли веселиться на ночной Бродвей. Это было единственное время в моей жизни, когда я увлекалась ночными гулянками.

 

Окрыленная успехами среди одноклассниц, я выбрала себе цель потруднее: покорить Инге.

Я писала ей любовные стихи, стучалась к ней в комнату и вручала их. Инге прочитывала их, лежа на кровати с сигаретой в зубах. Я вытягивалась рядышком и смотрела на кольца дыма – вот во что превращались мои стихи.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.