Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ЧАСТЬ ВТОРАЯ 4 страница



Каримов шел молча, и Штруму показалось, что он задумался и не слышит

того, что сказал ему Штрум. Дойдя до угла, Штрум остановился и проговорил:

- Ну что ж, давайте тут простимся.

Каримов крепко пожал ему руку, сказал, растягивая слова:

- Скоро вы вернетесь в Москву, придется нам с вами расстаться. А я

очень ценю наши встречи.

- Да, да, да, поверьте, и мне печально, - сказал Штрум.

Штрум шел к дому и не заметил, что его окликнули.

Мадьяров смотрел на него темными глазами. Воротник его пальто был

поднят.

- Что ж это, - спросил он, - прекратились наши ассамблеи? Вы совершенно

исчезли, Петр Лаврентьевич на меня дуется.

- Да, жаль, конечно, - сказал Штрум. - Но немало глупостей там

наговорили мы с вами сгоряча.

Мадьяров проговорил:

- Кто же обращает внимание на сказанное сгоряча слово.

Он приблизил к Штруму лицо, его расширенные, большие, тоскливые глаза

стали еще темнее, еще тоскливей, он сказал:

- Есть действительно хорошее в том, что прекратились наши ассамблеи.

Штрум спросил:

- Что же?

Мадьяров с одышкой проговорил:

- Надо вам сказать, старик Каримов, сдается мне, работает. Понятно? А

вы с ним, кажется, часто встречаетесь.

- Никогда не поверю, чушь! - сказал Штрум.

- А вы не подумали, - все его друзья, все друзья его друзей уже десять

лет стерты в порошок, следа нет от всей его среды, он один остался да еще

процветает: доктор наук.

- Ну и что же? - спросил Штрум. - Я тоже доктор, и вы доктор наук.

- Да вот то самое. Подумайте об этой дивной судьбе. Я, чай, вы, сударь,

не маленький.

 

 

 

- Витя, мама только теперь пришла, - сказала Людмила Николаевна.

Александра Владимировна сидела за столом с платком на плечах, она

придвинула к себе чашку чаю и тут же отодвинула ее, сказала:

- Ну вот, я говорила с человеком, который видел перед самой войной

Митю.

Волнуясь и потому особенно спокойным, размеренным голосом она

рассказала, что к соседям ее сослуживицы, цеховой лаборантки, приехал на

несколько дней земляк. Сослуживица назвала случайно в его присутствии

фамилию Александры Владимировны, и приезжий спросил, нет ли у Александры

Владимировны родственника по имени Дмитрий.

Александра Владимировна пошла после работы к лаборантке на дом. И тут

выяснилось, что этот человек недавно освобожден из лагеря, он корректор,

отсидел семь лет за то, что допустил опечатку в газетной передовой, - в

фамилии товарища Сталина наборщики перепутали одну букву. Перед войной его

перевели за нарушение дисциплины из лагеря в Коми АССР в  режимный лагерь

на Дальний Восток, в систему Озерных лагерей, и там его соседом по бараку

оказался Шапошников.

- С первого слова я поняла, что Митя. Он сказал: "Лежит на нарах и все

насвистывает - чижик" пыжик, где ты был..." Митя перед самым арестом

приходил ко мне и на все мои вопросы усмехался и насвистывал "чижика"...

Вечером этот человек должен на грузовой машине ехать в Лаишево, где живет

его семья. Митя, говорит, болел - цинга, и с сердцем было нехорошо.

Говорит, Митя не верил, что выйдет на свободу. Рассказывал ему обо мне, о

Сереже. Работал Митя при кухне, это считается прекрасная работа.

- Да, для этого надо было кончать два института, - сказал Штрум.

- Ведь нельзя поручиться, а вдруг это подосланный провокатор? - сказала

Людмила.

- Кому нужно провоцировать старуху?

- Зато Виктором в известном учреждении достаточно интересуются.

- Ну, Людмила, это же чепуха, - раздражаясь, сказал Виктор Павлович.

- А почему он на свободе, он объяснил? - спросила Надя.

- То, что он рассказывал, невероятно. Это огромный мир, мне кажется,

какое-то наваждение. Он словно человек из другой страны. У них свои

обычаи, своя история средних и новых веков, свои пословицы...

Я спросила, почему его освободили, - он удивился, как, вы не знаете,

меня актировали; я опять не поняла, оказывается - доходяги-умирающие, их

освобождают. У них какое-то деление внутри лагеря - работяги, придурки,

суки... Я спросила - что за приговор: десять лет без права переписки,

который получили тысячи людей в тридцать седьмом году? Он говорит, что не

встретил ни одного человека с таким приговором, а был в десятках лагерей.

Где же эти люди? Он говорит - не знаю, в лагерях их нет.

Лесоповал. Сверхсрочники, спецпереселенцы... Он на  меня такую тоску

навалил. И вот Митя жил там и тоже говорил - доходяга, придурок, суки...

Он рассказывал о способе самоубийства - на колымском болоте перестают есть

и несколько дней подряд пьют воду, умирают в отеке, от водянки, называется

это у них - пил воду, стал пить воду, ну, конечно, при больном сердце.

Она видела напряженное и тоскливое лицо Штрума, нахмуренные брови

дочери.

Волнуясь, чувствуя, как горит голова и сохнет во рту, она продолжала

рассказывать:

- Он говорит, - страшнее лагеря дорога, эшелон, там всесильны

уголовники, они раздевают, отбирают продукты, проигрывают жизнь

политических в карты, проигравший убивает человека ножом, а жертва даже не

знает до последней минуты, что ее жизнь разыграли в карты... Еще ужасно,

оказывается, что в лагерях все командные места у уголовников - они

старосты в бараке, бригадиры на лесозаготовках, политические бесправны, им

говорят "ты", уголовники называли Митю фашистом... Нашего Митю убийцы и

воры называли фашистом.

Александра Владимировна громко, словно обращаясь к народу, сказала:

- Этого человека перевели из лагеря, где был Митя, в Сыктывкар. В

первый год войны приехал в ту группу лагерей, где остался Митя, человек из

центра по фамилии Кашкетин и организовал казнь десяти тысяч заключенных.

- О, Боже мой, - сказала Людмила Николаевна, - я хочу понять: знает ли

об этом ужасе Сталин?

- О, Боже мой, - сердито повторяя интонацию матери, сказала Надя, -

неужели не понимаешь? Их Сталин приказал убить.

- Надя, - крикнул Штрум, - прекрати!

Как это бывает с людьми, ощущающими, что кто-то со стороны понимает их

внутреннюю слабость, Штрум вдруг пришел в бешенство, закричал на Надю:

- Ты не забудь, - Сталин - Верховный Главнокомандующий армии, борющейся

с фашизмом, до последнего дня своей жизни твоя бабушка надеялась на

Сталина, все мы живем, дышим оттого, что есть Сталин и Красная Армия... Ты

научись раньше сама себе нос вытирать, а потом уж будешь опровергать

Сталина, преградившего дорогу фашизму в Сталинграде.

- Сталин сидит в Москве, а преграждал в Сталинграде ты знаешь кто, -

сказала Надя. - И тебя не поймешь, ты сам приходил от Соколова и говорил

то же, что и я...

Он почувствовал новый прилив злобы к Наде, казалось ему, такой сильный,

что хватит ее до конца жизни.

- Ничего похожего, приходя от Соколова, я не говорил, не выдумывай,

пожалуйста, - сказал он.

Людмила Николаевна проговорила:

- К чему все эти ужасы вспоминать, когда советские дети гибнут за

Родину на войне.

Но тут-то Надя и высказала понимание тайного, слабого, что было в душе

ее отца.

- Ну, конечно, ты ничего не говорил, - сказала она. - Теперь-то, когда

у тебя такой успех в работе, а немцев остановили в Сталинграде...

- Да как ты можешь, - сказал Виктор Павлович, - как ты смеешь

подозревать отца в нечестности! Людмила, ты слышишь?

Он ждал поддержки жены, но Людмила Николаевна не поддержала его.

- Чему ты удивляешься, - сказала она, - она тебя наслушалась, это то, о

чем ты говорил со своим Каримовым, с этим отвратительным Мадьяровым. Мне

Марья Ивановна рассказывала о ваших беседах. Да ты и сам достаточно дома

наговорился. Ох, скорей бы уж в Москву.

- Хватит, - сказал Штрум, - я знаю заранее все приятное, что ты хочешь

мне сказать.

Надя замолчала, лицо ее казалось старушечьи увядшим, некрасивым, она

отвернулась от отца, но, когда он все же поймал ее взгляд, его поразила

ненависть, с которой она взглянула на него.

Душно сделалось, так много тяжелого, нехорошего стало в воздухе. Все,

что годами почти в каждой семье живет в тени, - потревожит и затихнет,

усмиренное любовью и душевным доверием, - вышло на поверхность,

вырвавшись, разлилось широко, заполнило жизнь, словно лишь непонимание,

подозрения, злоба, упреки только и существовали между отцом, матерью и

дочерью.

Неужели лишь рознь и отчужденность рождала их общая судьба?

- Бабушка! - сказала Надя.

Штрум и Людмила одновременно посмотрели на Александру Владимировну, -

она сидела, прижимая ладони ко лбу, словно испытывая нестерпимую головную

боль.

Что-то непередаваемо жалкое было в ее беспомощности, в том, что и она и

горе ее никому, казалось, не нужны, лишь мешали и раздражали, послужили

семейному раздору, в том, что, всю жизнь сильная и суровая, в эти минуты

она сидела, старая, одинокая, беспомощная.

Надя вдруг, став на колени, прижалась лбом к ногам Александры

Владимировны, проговорила:

- Бабушка, милая, хорошая, бабушка...

Виктор Павлович подошел к стене, включил радио, в картонном микрофоне

захрипело, завыло, засвистело. Казалось, радио передает осеннюю ночную

непогоду, вставшую над передним краем войны, над сожженными деревнями, над

солдатскими могилами, над Колымой и Воркутой, над полевыми аэродромами,

над намокшими от холодной воды и снега брезентовыми крышами медсанбатов.

Штрум посмотрел на нахмурившееся лицо жены, подошел к Александре

Владимировне, взял ее руки в свои, стал целовать их. Потом, нагнувшись, он

погладил Надю по голове.

Казалось, ничто не изменилось за эти несколько мгновений, те же люди

были в комнате, то же горе давило их, та же судьба вела их. И только они

сами знали, каким чудным теплом наполнились в эти секунды их ожесточенные

сердца...

В комнате вдруг возник раскатистый голос:

"В течение дня наши войска вели бои с противником в районе Сталинграда,

северо-восточнее Туапсе и в районе Нальчика. На других фронтах никаких

изменений не произошло".

 

 

 

Лейтенант Петер Бах попал в госпиталь по поводу пулевого ранения в

плечо. Рана оказалась несерьезной, и товарищи, провожавшие Баха до

санитарного фургона, поздравили его с удачей.

С чувством блаженства и одновременно кряхтя от боли Бах отправился,

поддерживаемый санитаром, принимать ванну.

Наслаждение от прикосновения теплой воды было велико.

- Лучше, чем в окопах? - спросил санитар и, желая сказать раненому

что-либо приятное, добавил: - Когда выпишетесь, вероятно, там уже будет

все в порядке.

И он махнул рукой в ту сторону, откуда доносилось равномерное слитное

грохотанье.

- Вы здесь недавно? - спросил Бах.

Потерев мочалкой лейтенантскую спину, санитар сказал:

- Почему вы решили, что я здесь недавно?

- Там уж никто не думает, что дело кончится скоро. Там думают, что дело

кончится нескоро.

Санитар посмотрел на голого офицера в ванне. Бах вспомнил: персонал в

госпиталях имеет инструкцию доносить о настроениях раненых, а в словах

лейтенанта было проявлено неверие в мощь вооруженных сил. Бах раздельно

повторил:

- Да, санитар, чем это кончится, пока никто не знает.

Зачем он повторил эти опасные слова? Понять это мог лишь человек,

живущий в тоталитарной империи.

Он повторил их от раздражения на то, что  испугался, произнеся их в

первый раз. Он повторил их и с защитной целью, - обмануть своей

беспечностью предполагаемого доносчика.

Затем, для разрушения вредного впечатления о своей оппозиционности, он

произнес:

- Такой силы, какую мы собрали здесь, вероятно, не было ни разу с

начала войны. Поверьте мне, санитар.

Потом ему стало противно от этой иссушающей сложной игры, и он предался

детской забаве: старался зажать в руке теплую мыльную воду - вода

выстреливала то в борт ванны, то в лицо самому Баху.

- Принцип огнемета, - сказал он санитару.

Как он похудел! Он рассматривал свои голые руки, грудь и подумал о

молодой русской женщине, которая два дня назад целовала его. Думал ли он,

что в Сталинграде у него будет роман с русской женщиной. Правда, романом

это трудно назвать. Случайная военная связь. Необычайная, фантастическая

обстановка, они встречаются в подвале, он идет к ней среди развалин,

освещенный вспышками взрывов. Такие встречи хорошо описать в книге. Вчера

он должен был прийти к ней. Она, вероятно, решила, что он убит. После

выздоровления он снова придет к ней. Интересно, кем будет занято его

место. Природа не терпит пустоты...

Вскоре после ванны его отравили в рентгеновский кабинет, и

врач-рентгенолог поставил Баха перед экраном рентгенаппарата.

- Жарко там, лейтенант?

- Русским жарче, чем нам, - ответил Бах, желая понравиться врачу и

получить хороший диагноз, такой, при котором операция прошла бы легко и

без боли.

Вошел врач-хирург. Оба артца заглядывали в нутро Баха и могли увидеть

всю ту оппозиционную нечисть, которая за былые годы отызвестковалась в его

грудной клетке.

Хирург схватил Баха за руку и стал вертеть ею, то приближая к экрану,

то отдаляя от него. Его занимало осколочное ранение, а то, что к ране был

прикреплен молодой человек с высшим образованием, являлось обстоятельством

случайным.

Оба артца заговорили, перемешивая латинские слова с немецкими шутливыми

ругательствами, и Бах понял, что дела его обстоят неплохо, - рука

останется при нем.

- Подготовьте лейтенанта к операции, - сказал хирург, - а я посмотрю

тут сложный случай - тяжелое черепное ранение.

Санитар снял с Баха халат, хирургическая сестра велела ему сесть на

табурет.

- Черт, - сказал Бах, жалко улыбаясь и стыдясь своей наготы, - надо бы,

фрейлен, согреть стул, прежде чем сажать на него голым задом участника

Сталинградской битвы.

Она ответила ему без улыбки:

- У нас нет такой должности, больной, - и стала вынимать из стеклянного

шкафчика инструменты, вид которых показался Баху ужасным.

Однако удаление осколка прошло легко и быстро. Бах даже обиделся на

врача, - презрение к пустячной операции тот распространил на раненого.

Хирургическая сестра спросила Баха, нужно ли проводить его в палату.

- Я сам дойду, - ответил он.

- Вы у нас не засидитесь, - проговорила она успокоительным тоном.

- Прекрасно, - ответил он, - а то я уже начал скучать.

Она улыбнулась.

Сестра, видимо, представляла себе раненых по газетным корреспонденциям.

В них писатели и журналисты сообщали о раненых, тайно бегущих из

госпиталей в свои родные батальоны и роты; им непременно нужно было

стрелять по противнику, без этого жизнь им была не в жизнь.

Может быть, журналисты и находили в госпиталях таких людей, но Бах

испытал постыдное блаженство, когда лег в кровать, застеленную свежим

бельем, съел тарелку рисовой кашки и, затянувшись сигаретой (в палате было

строго запрещено курить), вступил в беседу с соседями.

Раненых в палате оказалось четверо, - трое были офицеры-фронтовики, а

четвертый - чиновник с впалой грудью и вздутым животом, приехавший в

командировку из тыла и попавший в районе Гумрака в автомобильную

катастрофу. Когда он лежал на спине, сложив руки на животе, казалось, что

худому дяде в шутку сунули под одеяло футбольный мяч.

Видимо, поэтому раненые и прозвали его "вратарем".

Вратарь, единственный из всех, охал по поводу того, что ранение вывело

его из строя. Он говорил возвышенным тоном о родине, армии, долге, о том,

что он гордится увечьем, полученным в Сталинграде.

Фронтовые офицеры, пролившие кровь за народ, относились к его

патриотизму насмешливо.

Один из них, лежавший на животе вследствие ранения в зад, командир

разведроты Крап, бледнолицый, губастый, с выпуклыми карими глазами, сказал

ему:

- Вы, видимо, из тех вратарей, которые не прочь загнать мяч, а не

только отбить его.

Разведчик был помешан на эротической почве, - говорил он главным

образом о половых сношениях.

Вратарь, желая уколоть обидчика, спросил:

- Почему вы не загорели? Вам, вероятно, приходится работать в

канцелярии?

Но Крап не работал в канцелярии.

- Я - ночная птица, - сказал он, - моя охота происходит ночью. С бабами

в отличие от вас я сплю днем.

В палате ругали бюрократов, удирающих на автомобилях под вечер из

Берлина на дачи; ругали интендантских вояк, получающих ордена быстрей

фронтовиков, говорили о бедствиях семей фронтовиков, чьи дома разрушены

бомбежками; ругали тыловых жеребцов, лезущих к женам армейцев; ругали

фронтовые ларьки, где продают лишь одеколон и бритвенные лезвия.

Рядом с Бахом лежал лейтенант Герне. Баху показалось, что он происходит

из дворян, но выяснилось, что Герне крестьянин, один из тех, кого выдвинул

национал-социалистский переворот. Он служил заместителем начальника штаба

полка и был ранен осколком ночной авиационной бомбы.

Когда Вратаря унесли на операцию, лежавший в углу простецкий человек,

старший лейтенант Фрессер, сказал:

- В меня стреляют с тридцать девятого года, а я ни разу еще не кричал о

моем патриотизме. Кормят, поят, одевают - я и воюю. Без философии.

Бах сказал:

- Нет, отчего же. В том, что фронтовики посмеялись над фальшью Вратаря,

есть уже своя философия.

- Вот как! - сказал Герне. - Интересно, какая же это философия?

По недоброму выражению его глаз Бах привычно почувствовал в Герне

человека, ненавидящего догитлеровскую интеллигенцию. Много пришлось Баху

прочесть и выслушать слов о том, что старая интеллигенция тянется к

американской плутократии, что в ней таятся симпатии к талмудизму и

еврейской абстракции, к иудейскому стилю в живописи и литературе. Злоба

охватила его. Теперь, когда он готов склониться перед грубой мощью новых

людей, зачем смотреть на него с угрюмой, волчьей подозрительностью? Разве

его не ели вши, не жег мороз так же, как и их? Его, офицера переднего

края, не считают немцем! Бах закрыл глаза и повернулся к стенке...

- Для чего столько яду в вашем вопросе? - сердито пробормотал он.

Герне с улыбкой презрения и превосходства:

- А вы будто бы не понимаете?

- Я же сказал вам, не понимаю, - раздраженно ответил Бах и добавил: -

То есть я догадываюсь.

Герне, конечно, рассмеялся.

- Ага, двойственность? - крикнул Бах.

- Именно, именно двойственность, - веселился Герне.

- Волевая импотенция?

Тут Фрессер станет хохотать. А Крап, приподнявшись на локтях,

невыразимо нагло посмотрит на Баха.

- Дегенераты, - громовым голосом скажет Бах. - Эти оба за пределами

человеческого мышления, но вы, Герне, уже где-то на полпути между

обезьяной и человеком... Давайте говорить всерьез.

И он похолодел от ненависти, зажмурил закрытые глаза.

- Стоит вам написать брошюрку по любому крошечному вопросу - и вы уже

ненавидите тех, кто закладывал фундамент и возводил стены германской

науки. Стоит вам написать тощую повесть, как вы оплевываете славу немецкой

литературы. Вам кажется, что наука и искусство это нечто вроде

министерств, чиновники старого поколения не дают вам возможности получить

чин? Вам с вашей книжоночкой становится тесно, вам уже мешают Кох, Нернст,

Планк, Келлерман... Наука и искусство не канцелярия, это парнасский холм

под необъятным небом, там всегда просторно, там хватает места для всех

талантов на протяжении всей истории человечества, пока не появляетесь там

вы со своими худосочными плодами. Но это не теснота, просто вам там не

место. А вы бросаетесь расчищать площадку, но от этого ваши убогие, плохо

надутые шары не поднимаются ни на метр выше. Выкинув Эйнштейна, вы не

займете его места. Да-да, Эйнштейн, - он, конечно, еврей, но, извините

великодушно, гений. Нет власти в мире, которая могла бы помочь вам занять

его место. Задумайтесь, - стоит ли тратить столько сил на уничтожение тех,

чьи места останутся навек пустыми. Если ваша неполноценность помешала вам

пойти по дорогам, которые открыл Гитлер, то в этом виноваты лишь вы, и не

пылайте злобой к полноценным людям. Методом полицейской ненависти в

области культуры ничего нельзя сделать! Вы видите, как глубоко понимают

это Гитлер, Геббельс? Они нас учат своим примером. Сколько любви, терпения

и такта проявляют они, пестуя немецкую науку, живопись, литературу. Вот с

них берите пример, идите путем консолидации, не вносите раскола в наше

общее немецкое дело!

Произнеся безмолвно свою воображаемую речь, Бах открыл глаза. Соседи

лежали под одеяльцами.

Фрессер сказал:

- Товарищи, посмотрите сюда, - и движением фокусника вытащил из-под

подушки литровую бутылку итальянского коньяка "Три валета".

Герне издал горлом странный звук, - только истинный пьяница, притом

крестьянский пьяница, мог с таким выражением смотреть на бутылку.

"А ведь он неплохой человек, по всему видно, что неплохой", - подумал

Бах и устыдился своей произнесенной и непроизнесенной истерической речи.

А в это время Фрессер, прыгая на одной ноге, разливал в стоящие на

тумбочках стаканы коньяк.

- Вы зверь, - улыбаясь, говорил разведчик.

- Вот это боевой лейтенант, - сказал Герне.

Фрессер проговорил:

- Какой-то медицинский чин заметил мою бутылку и спросил: "Что это там

у вас в газете?" А я ему: "Это письма от мамы, я с ними никогда не

расстаюсь".

Он поднял стакан:

- Итак, с фронтовым приветом, обер-лейтенант Фрессер!

И все выпили.

Герне, которому тотчас же снова захотелось выпить, сказал:

- Эх, надо еще Вратарю оставить.

- Черт с ним, с Вратарем; верно, лейтенант? - спросил Крап.

- Пусть он выполняет долг перед родиной, а мы просто выпьем, - сказал

Фрессер. - Жить ведь каждому хочется.

- Моя задница совершенно ожила, - сказал разведчик. - Сейчас  бы еще

даму средней упитанности.

Всем стало весело и легко.

- Ну, поехали, - и Герне поднял свой стакан.

Они снова выпили.

- Хорошо, что мы попали в одну палату.

- А я сразу определил, только посмотрел: "Вот это настоящие ребята,

прожженные фронтовики".

- А у меня, по правде говоря, было сомнение насчет Баха, - сказал

Герне. - Я подумал: "Ну, это партийный товарищ".

- Нет, я беспартийный.

Они лежали, сбросив одеяла. Всем стало жарко. Разговор пошел о

фронтовых делах.

Фрессер воевал на левом фланге, в районе поселка Окатовка.

- Черт их знает, - сказал он. - Наступать русские совершенно не умеют.

Но уже начало ноября, а мы ведь тоже стоим. Сколько мы выпили в августе

водки, и все тосты были: "Давайте не терять друг друга после войны, надо

учредить общество бывших бойцов за Сталинград".

- Наступать они умеют неплохо, - сказал разведчик, воевавший в районе

заводов. - Они не умеют закреплять. Вышибут нас из дома и сейчас же либо

спать ложатся, либо жрать начинают, а командиры пьянствуют.

- Дикари, - сказал Фрессер и подмигнул. - Мы на этих сталинградских

дикарей потратили больше железа, чем на всю Европу.

- Не только железа, - сказал Бах. - У нас в полку есть такие, что

плачут без причины и поют петухами.

- Если до зимы дело не решится, - сказал Герне, - то начнется китайская

война. Вот такая бессмысленная толкотня.

Разведчик сказал вполголоса:

- Знаете, готовится наше наступление в районе заводов, собраны такие

силы, каких тут никогда еще не бывало. Все это бабахнет в ближайшие дни.

Двадцатого ноября все мы будем спать с саратовскими девочками.

За занавешенными окнами слышался широкий, величественный и неторопливый

грохот артиллерии, гудение ночных самолетов.

- А вот затарахтели русс-фанер, - проговорил Бах. - В это время они

бомбят. Некоторые их зовут - пила для нервов.

- А у нас в штабе их зовут - дежурный унтер-офицер, - сказал Герне.

- Тише! - и разведчик поднял палец. - Слышите, главные калибры!

- А мы попиваем винцо в палате легкораненых, - проговорил Фрессер.

И им в третий раз за день стало весело.

Заговорили о русских женщинах. Каждому было что рассказать. Бах не

любил такие разговоры.

Но в этот госпитальный вечер Бах рассказал о Зине, жившей в подвале

разрушенного дома, рассказал лихо, все смеялись.

Вошел санитар и, оглядев веселые лица, стал собирать белье на кровати

Вратаря.

- Берлинского защитника родины выписали как симулянта? - спросил

Фрессер.

- Санитар, чего ты молчишь, - сказал Герне, - мы все мужчины, если с

ним что-нибудь случилось, скажи нам.

- Он умер, - сказал санитар. - Паралич сердца.

- Вот видите, до чего доводят патриотические разговоры, - сказал Герне.

Бах сказал:

- Нехорошо так говорить об умершем. Он ведь не лгал, ему не к чему было

лгать перед нами. Значит, он был искренен. Нехорошо, товарищи.

- О, - сказал Герне, - недаром мне показалось, что лейтенант пришел к

нам с партийным словом. Я сразу понял, что он из новой, идейной породы.

 

 

 

Ночью Бах не мог уснуть, ему было слишком удобно. Странно было

вспоминать блиндаж, товарищей, приход Ленарда, - они вместе глядели на

закат через открытую дверь блиндажа, пили из термоса кофе, курили.

Вчера, усаживаясь в санитарный фургон, он обнял Ленарда здоровой рукой

за плечо, они поглядели друг другу в глаза, рассмеялись.

Думал ли он, что будет пить с эсэсовцем в сталинградском бункере,

ходить среди освещенных пожарами развалин к своей русской любовнице!

Удивительная вещь произошла с ним. Долгие годы он ненавидел Гитлера.

Когда он слушал бесстыдных седых профессоров, заявлявших, что Фарадеи,

Дарвин, Эдисон - собрание жуликов, обворовавших немецкую науку, что Гитлер

величайший ученый всех времен и народов, он со злорадством думал: "Ну что

ж, это маразм, это все должно лопнуть". И такое же чувство вызывали в нем

романы, где с потрясающей лживостью описывались люди без недостатков,

счастье идейных рабочих и идейных крестьян, мудрая воспитательная работа

партии. Ах, какие жалкие стихи печатались в журналах! Его это особенно

задевало, - он в гимназии сам писал стихи.

И вот, в Сталинграде, он хочет вступить в партию. Когда он был

мальчиком, он из боязни, что отец разубедит его в споре, закрывал уши

ладонями, кричал: "Не хочу слушать, не хочу, не хочу..." Но вот он

услышал! Мир повернулся вокруг оси.

Ему по-прежнему претили бездарные пьесы и кинофильмы. Может быть,

народу придется несколько лет, десятилетие, обходиться без поэзии, что ж

делать? Но ведь и сегодня есть возможность писать правду! Ведь немецкая

душа и есть главная правда, смысл мира. Ведь умели же мастера Возрождения

выражать в произведениях, сделанных по заказу князей и епископов,

величайшие ценности духа...

Разведчик Крап, продолжая спать и одновременно участвуя в ночном бою,

закричал так громко, что его крик, наверное, был слышен на улице:

"Гранатой, гранатой его!" Он хотел поползти, неловко повернулся, закричал

от боли, потом снова уснул, захрапел.

Даже вызывавшая в нем содрогание расправа над евреями теперь по-новому

представлялась ему. О, будь его власть, он бы немедленно прекратил

массовое убийство евреев. Но надо прямо сказать, хотя у него немало было

друзей-евреев: есть немецкий характер, немецкая душа, и если есть она, то

есть и еврейский характер, и еврейская душа.

Марксизм потерпел крах! К этой мысли трудно прийти человеку, чей отец,

братья отца, мать были социал-демократами.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.