Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ЧАСТЬ ВТОРАЯ 3 страница



голову, нахмурясь, и грустно покачивал головой. Наконец он быстро, робко

посмотрел на Соколова, - ему показалось, что на глазах у Петра

Лаврентьевича слезы.

В этой бедной комнатке во время страшной, охватившей весь мир войны

сидели два человека, и чудная связь была между ними и теми, живущими в

других странах, и теми, жившими сотни лет назад людьми, чья чистая мысль

стремилась к самому возвышенному и прекрасному, что суждено совершить

человеку.

Штруму хотелось, чтобы Соколов молчал и дальше. В этой тишине было

что-то божественное...

И они долго молчали. Потом Соколов подошел к Штруму, положил ему руку

на плечо, и Виктор Павлович почувствовал, что сейчас заплачет.

Петр Лаврентьевич сказал:

- Прелесть, чудо, какая изящная прелесть. Я от всего сердца поздравляю

вас. Какая удивительная сила, логика, изящество! Ваши выводы даже

эстетически совершенны.

И тут же, охваченный волнением, Штрум подумал: "Ах, Боже мой, Боже,

ведь это хлеб, не в изяществе тут дело".

- Ну, вот видите, Виктор Павлович, - сказал Соколов, - как вы были не

правы, падая духом, хотели отложить все до возвращения в Москву, - и тоном

учителя Закона Божьего, которого Штрум не выносил, он стал говорить: -

Веры в вас мало, терпения мало. Это часто мешает вам...

- Да-да, - торопливо сказал Штрум. - Я знаю. Меня этот тупик очень

угнетал, мне все стало тошно.

А Соколов стал рассуждать, и все, что он сейчас говорил, не нравилось

Штруму, хотя Петр Лаврентьевич сразу понял значение штрумовской работы и в

превосходных степенях оценивал ее. Но Виктору Павловичу любые оценки

казались неприятны, ремесленно плоски.

"Ваша работа сулит замечательные результаты". Что за глупое слово

"сулит". Штрум и без Петра Лаврентьевича знает, что она "сулит". И почему

- сулит результаты? Она сама результат, чего уж там сулить. "Применили

оригинальный метод решения". Да не в оригинальности тут дело... Хлеб,

хлеб, черный хлеб.

Штрум нарочно заговорил о текущей работе лаборатории.

- Кстати, забывал вам сказать, Петр Лаврентьевич, я получил письмецо с

Урала, - выполнение нашего заказа задержится.

- Вот-вот, - сказал Соколов, - аппаратура придет, а мы уже будем в

Москве. В этом есть положительный элемент. А то в Казани мы бы ее все

равно не стали монтировать, и нас бы обвинили, что мы тормозим выполнение

нашего тематического плана.

Он многословно заговорил о лабораторных делах, о выполнении

тематического плана. И хотя Штрум сам перевел разговор на текущие

институтские дела, он же огорчился, что Соколов так легко оставил главную,

большую тему.

По-особенному сильно ощутил Штрум в эти минуты свое одиночество.

Неужели Соколов не понимает, что речь идет о чем-то неизмеримо большем,

чем обычная институтская тематика?

Это было, вероятно, самое важное научное решение из сделанных Штрумом;

оно влияло на теоретические взгляды физиков. Соколов  по лицу Штрума,

видимо, понял, что слишком уж охотно и легко перешел к разговорам о

текущих делах.

- Любопытно, - сказал он, - вы совсем по-новому подтвердили эту

штуковину с нейтронами и тяжелым ядром, - и он сделал движение ладонью,

напоминавшее стремительный и плавный спуск саней с крутого откоса. - Вот

тут-то нам и пригодится новая аппаратура.

- Да, пожалуй, - сказал Штрум. - Но мне это кажется частностью.

- Ну, не скажите, - проговорил Соколов, - частность эта достаточно

велика, ведь гигантская энергия, согласитесь.

- Ах, ну и Бог с ней, - сказал Штрум. - Тут интересно, мне кажется,

изменение взгляда на природу микросил. Это может порадовать кое-кого,

избавит от слепого топтания.

- Ну уж и обрадуются, - сказал Соколов. - Так же, как спортсмены

радуются, когда не они, а кто-нибудь другой устанавливает рекорд.

Штрум не ответил. Соколов коснулся предмета недавнего спора, шедшего в

лаборатории.

Во время этого спора Савостьянов уверял, что работа ученого напоминает

собой тренировку спортсмена, - ученые готовятся, тренируются, напряжение

при решении научных вопросов не отличается от спортивного. Те же рекорды.

Штрум и особенно Соколов рассердились на Савостьянова за это

высказывание.

Соколов произнес даже речь, обозвал Савостьянова молодым циником и

говорил так, словно наука сродни религии, словно бы в научной работе

выражено стремление человека к божеству.

Штрум понимал, что сердится в этом споре на Савостьянова не только за

его неправоту. Он ведь и сам иногда ощущал спортивную радость, спортивное

волнение и зависть.

Но он знал, что суета, и зависть, и азарт, и чувство рекорда, и

спортивное волнение были не сутью, а лишь поверхностью его отношений с

наукой. Он сердился на Савостьянова не только за правоту его, но и за

неправоту.

О подлинном своем чувстве к науке, зародившемся когда-то в его еще

молодой душе, он не говорил ни с кем, даже с женой. И ему было приятно,

что Соколов так правильно, возвышенно говорил о науке в споре с

Савостьяновым.

Для чего теперь Петр Лаврентьевич вдруг заговорил о том, что ученые

подобны спортсменам? Почему сказал он это? Для чего сказал, и именно в

особый, чрезвычайный момент для Штрума?

И, чувствуя растерянность, обиду, он резко спросил Соколова:

- А вы, Петр Лаврентьевич, неужели не радуетесь вот тому, о чем мы

говорили, раз не вы поставили рекорд?

Соколов в эту минуту думал о том, насколько решение, найденное Штрумом,

просто, само собой разумелось, уже существовало в голове Соколова, вот-вот

неминуемо должно было быть и им высказано.

Соколов сказал:

- Да, именно вот так же, как Лоренц не был в восторге, что Эйнштейн, а

не он сам преобразовал его, лоренцевы, уравнения.

Удивительна была простота этого признания, Штрум раскаялся в своем

дурном чувстве.

Но Соколов тут же добавил:

- Шутки, конечно, шутки. Лоренц тут ни при чем. Не так я думаю. И все

же я прав, а не вы, хотя я не так думаю.

- Конечно, не так, не так, - сказал Штрум, но все же раздражение не

проходило, и он решительно понял, что именно так и думал Соколов.

"Нет в нем искренности сегодня, - думал Штрум, - а он чистый, как дитя,

в нем сразу видна неискренность".

- Петр Лаврентьевич, - сказал он, - в субботу соберутся у вас

по-обычному?

Соколов пошевелил толстым разбойничьим носом, готовясь сказать что-то,

но ничего не сказал.

Штрум вопросительно смотрел на него.

Соколов проговорил:

- Виктор Павлович, между нами говоря, мне что-то перестали эти чаепития

нравиться.

Теперь уже он вопросительно посмотрел на Штрума и, хотя Штрум молчал,

сказал:

- Вы спрашиваете, почему? Сами понимаете... Это ведь не шутки.

Распустили языки.

- Вы-то ведь не распустили, - сказал Штрум. - Вы больше молчали.

- Ну, знаете, в том-то и дело.

- Пожалуйста, давайте у меня, я буду очень рад, - сказал Штрум.

Непонятно! Но и он был неискренен! Зачем он врал? Зачем он спорил с

Соколовым, а внутренне был согласен с ним? Ведь и он убоялся этих встреч,

не хотел их сейчас.

- Почему у вас? - спросил Соколов. - Разговор не о том. Да и скажу вам

откровенно, - поссорился я со своим родичем, с главным оратором -

Мадьяровым.

Штруму очень хотелось спросить: "Петр Лаврентьевич, вы уверены, что

Мадьяров честный человек? Вы можете за него ручаться?"

Но он сказал:

- Да что тут такого? Сами себе внушили, что от каждого смелого слова

государство рухнет. Жаль, что вы поссорились с Мадьяровым, он мне

нравится. Очень!

- Неблагородно в тяжелые для России времена заниматься русским людям

критиканством, - проговорил Соколов.

Штруму снова хотелось спросить: "Петр Лаврентьевич, дело ведь

серьезное, вы уверены в том, что Мадьяров не доносчик?"

Но он не задал этого вопроса, а сказал:

- Позвольте, именно теперь полегчало. Сталинград - поворот на весну.

Вот мы с вами списки составили на реэвакуацию. А вспомните, месяца два

назад? Урал, тайга, Казахстан, - вот что было в голове.

- Тем более, - сказал Соколов. - Не вижу оснований для того, чтобы

каркать.

- Каркать? - переспросил Штрум.

- Именно каркать.

- Да что вы, ей-Богу, Петр Лаврентьевич, - сказал Штрум.

Он прощался с Соколовым, а в душе его стояло недоуменное, тоскливое

чувство.

Невыносимое одиночество охватило его. С утра он стал томиться, думать о

встрече с Соколовым. Он чувствовал: это будет особая встреча. А почти все,

что говорил Соколов, казалось ему неискренним, мелким.

И он не был искренен. Ощущение одиночества не оставляло его, стало еще

сильней.

Он вышел на улицу, и его у наружной двери окликнул негромкий женский

голос. Штрум узнал этот голос.

Освещенное уличным фонарем лицо Марьи Ивановны, ее щеки и лоб блестели

от дождевой влаги. В стареньком пальто, с головой, повязанной шерстяным

платком, она, жена доктора наук и профессора, казалась воплощением военной

эвакуационной бедности.

"Кондукторша", - подумал он.

- Как Людмила Николаевна? - спросила она, и пристальный взгляд ее

темных глаз всматривался в лицо Штрума.

Он махнул рукой и сказал:

- Все так же.

- Я завтра пораньше приду к вам, - сказала она.

- Да вы и так ее лекарь-хранитель, - сказал Штрум. - Хорошо, Петр

Лаврентьевич терпит, он, дитя, без вас часа прожить не может, а вы так

часто бываете у Людмилы Николаевны.

Она продолжала задумчиво смотреть на него, точно слыша и не слыша его

слова, и сказала:

- Сегодня у вас совсем особое лицо, Виктор Павлович. У вас случилось

хорошее?

- Почему вы решили так?

- Глаза у вас не так, как всегда, - и неожиданно сказала: - С вашей

работой хорошо, да? Ну, вот видите, а вы считали, что из-за своего

великого горя уже не работник.

- Вы откуда это знаете? - спросил он и подумал: "Ох и болтливы бабы,

неужели наболтала ей Людмила?" - А что же там видно в моих очах? - спросил

он, скрывая в насмешливости свое раздражение.

Она помолчала, обдумывая его слова, и сказала серьезно, не принимая

предложенного им насмешливого тона:

- В ваших глазах всегда страдание, а сегодня его нет.

И он вдруг стал говорить ей:

- Марья Ивановна, как странно все. Ведь я чувствую, - я совершил сейчас

главное дело своей жизни. Ведь наука - хлеб, хлеб для души. И ведь

случилось это в такое горькое, трудное время. Как странно, как все

запутано в жизни. Ах, как бы мне хотелось... Да ладно, чего уж там...

Она слушала, все глядя ему в глаза, тихо сказала:

- Если б я могла отогнать горе от порога вашего дома.

- Спасибо, милая Марья Ивановна, - сказал Штрум, прощаясь. Он вдруг

успокоился, словно к ней он и шел и ей высказал то, что хотел сказать.

А через минуту, забыв о Соколовых, он шагал по темной улице, холодом

веяло из-под черных подворотен, ветер на перекрестках дергал полу пальто.

Штрум пожимал плечами, морщил лоб, - неужели мама никогда, никогда не

узнает о нынешних делах своего сына.

 

 

 

Штрум собрал сотрудников лаборатории - ученых-физиков Маркова,

Савостьянова, Анну Наумовну Вайспапир, механика Ноздрина, электрика

Перепелицына и сказал им, что сомнения в несовершенстве аппаратуры

неосновательны. Именно особая точность измерений приводила к однородным

результатам, как ни варьировались условия опытов.

Штрум и Соколов были теоретиками, экспериментальные работы в

лаборатории вел Марков. Он обладал удивительным талантом решать

запутаннейшие экспериментальные проблемы, безошибочно точно определяя

принципы новой сложной аппаратуры.

Штрума восхищала уверенность, с которой Марков, подойдя к незнакомому

для него прибору, не пользуясь никакими объяснениями, сам, в течение

нескольких минут, ухватывал и главные принципы, и малозаметные детали. Он,

видимо, воспринимал физические приборы как живые тела, - ему казалось

естественным, взглянув на кошку, увидеть ее глаза, хвост, уши, когти,

прощупать биение сердца, сказать, что к чему в кошачьем теле.

Когда в лаборатории конструировалась новая аппаратура и нужно было

подковать блоху, козырным королем становился надменный механик Ноздрин.

Светловолосый веселый Савостьянов, смеясь, говорил о Ноздрине: "Когда

Степан Степанович умрет, его руки возьмут на исследование в Институт

мозга".

Но Ноздрин не любил шуток, свысока относился к научным сотрудникам,

понимал, что без его сильных рабочих рук дело в лаборатории не пойдет.

Любимцем лаборатории был Савостьянов. Ему легко давались и

теоретические вопросы и экспериментальные.

Он все делал шутя, быстро, без труда.

Его светлые, пшеничные волосы казались освещенными солнцем даже в самые

хмурые осенние дни. Штрум, любуясь Савостьяновым, думал, что волосы его

светлые оттого, что и ум у него ясный, светлый. И Соколов ценил

Савостьянова.

- Да, не нам с вами, халдеям и талмудистам, чета, помрем, - соединит в

себе и вас, и меня, и Маркова, - сказал Соколову Штрум.

Анну Наумовну лабораторные остряки окрестили "курица-жеребец", она

обладала нечеловеческой работоспособностью и терпением, - однажды ей

пришлось просидеть 18 часов за микроскопом, исследуя слои фотоэмульсии.

Многие руководители институтских отделов считали, что Штруму повезло, -

очень уж удачно подобрались сотрудники в его лаборатории. Штрум, обычно

шутя, говорил: "Каждый зав имеет тех сотрудников, которых заслуживает..."

- Мы все волновались и огорчались, - сказал Штрум, - теперь мы можем

вместе радоваться - опыты ставились профессором Марковым безукоризненно. В

этом, конечно, заслуги и механической мастерской, и лаборантов,

проводивших огромное количество наблюдений, сделавших сотни и тысячи

расчетов.

Марков, быстро покашливая, сказал:

- Виктор Павлович, хочется услышать возможно подробней вашу точку

зрения.

Понизив голос, он добавил:

- Мне говорили, что работы Кочкурова в смежной области вызывают

практические надежды. Мне говорили, что неожиданно запросили из Москвы о

его результатах.

Марков обычно знал подноготную всевозможных событий. Когда эшелон с

сотрудниками института шел в эвакуацию, Марков приносил в вагон множество

новостей: о заторах, смене паровоза, о предстоящих на пути

продовольственных пунктах.

Небритый Савостьянов озабоченно произнес:

- Придется мне выпить весь лабораторный спирт по этому поводу.

Анна Наумовна, большая общественница, проговорила:

- Вот видите, какое счастье, а нас уже на производственных совещаниях и

в месткоме обвиняли в смертных грехах.

Механик Ноздрин молчал, поглаживая впалые щеки.

А молодой одноногий электрик Перепелицын медленно покраснел во всю щеку

и не сказал ни слова, с грохотом уронил на пол костыль.

Штруму был приятен и радостен этот день.

Утром с ним говорил по телефону молодой директор Пименов, наговорил

Штруму много хороших слов. Пименов на самолете улетал в Москву, - шли

последние приготовления к возвращению в Москву почти всех отделов

института.

- Виктор Павлович, - сказал, прощаясь, Пименов, - скоро уж увидимся в

Москве. Я счастлив, я горжусь, что директорствую в институте в ту пору,

когда вы завершили свое замечательное исследование.

И на собрании сотрудников лаборатории все было очень приятно Штруму.

Марков обычно посмеивался над лабораторными порядками, говорил:

- Докторов, профессоров у нас полк, кандидатов и младших научных

сотрудников у нас батальон, а солдат - один Ноздрин! - В этой шутке было

недоверие к физикам-теоретикам. - Мы, как странная пирамида, - пояснил

Марков, - у которой широко, обширно на вершине и все уже да уже к

основанию. Шатко, колеблемся, а надо бы основание широкое - полк

Ноздриных.

А после доклада Штрума Марков сказал:

- Да, вот тебе и полк, вот тебе и пирамида.

А у Савостьянова, который проповедовал, что наука сродни спорту, после

доклада Штрума глаза стали удивительно хорошие: счастливые, добрые.

Штрум понял, что Савостьянов в эти минуты смотрел на него не как

футболист на тренера, а как верующий на апостола.

Он вспомнил свой недавний разговор с Соколовым, вспомнил спор Соколова

с Савостьяновым и подумал: "Может быть, в природе ядерных сил я кое-что

смыслю, но вот в природе человека уж ни черта действительно".

К концу рабочего дня к Штруму в кабинет вошла Анна Наумовна и сказала:

- Виктор Павлович, новый начальник отдела кадров не включил меня на

реэвакуацию. Я только что смотрела список.

- Знаю, знаю, - сказал Штрум, - не к чему огорчаться, ведь реэвакуация

будет произведена по двум спискам, - вы поедете во вторую очередь, всего

на несколько недель позже.

- Но ведь из нашей группы почему-то я одна не попала в первую очередь.

Я, кажется, с ума сойду, так мне опостылела эвакуация. Каждую ночь вижу

Москву во сне. Потом как же так: значит, начнут монтаж в Москве без меня?

- Да-да, действительно. Но понимаете, список-то утвержден, менять очень

трудно. Свечин из магнитной лаборатории уже говорил по поводу Бориса

Израилевича, с ним такая же история, как с вами, но оказалось, очень

сложно менять. Пожалуй, лучше и вам подождать.

Он вдруг вспыхнул и закричал:

- Черт их знает, каким местом они думают, напихали в список ненужных

людей, а вас, которая сразу же понадобится для основного монтажа,

почему-то забыли.

- Меня не забыли, - сказала Анна Наумовна, и ее глаза наполнились

слезами, - меня хуже...

Анна Наумовна, оглянувшись каким-то странным, быстрым, робким взглядом

на полуоткрытую дверь, сказала:

- Виктор Павлович, почему-то из списка вычеркнули только еврейские

фамилии, и мне говорила Римма, секретарь из отдела кадров, что в Уфе, в

списке украинской академии, повычеркивали почти всех евреев, только

докторов наук оставили.

Штрум, полуоткрыв рот, мгновение растерянно смотрел на нее, потом

расхохотался:

- Да вы что, с ума сошли, дорогая! Мы ведь, слава Богу, живем не в

царской России. Что это у вас за местечковый комплекс неполноценности,

выкиньте вы эту чушь из головы!

 

 

 

Дружба! Сколько различий в ней.

Дружба в труде. Дружба в революционной работе, дружба в долгом пути,

солдатская дружба, дружба в пересыльной тюрьме, где знакомство и

расставание отделены друг от друга двумя, тремя днями, а память об этих

днях хранится долгие годы. Дружба в радости, дружба в горе. Дружба в

равенстве и в неравенстве.

В чем же дружба? Только ли в общности труда и судьбы суть дружбы? Ведь

иногда ненависть между людьми, членами одной партии, чьи взгляды

отличаются лишь в оттенках, бывает больше, чем ненависть этих людей к

врагам партии. Иногда люди, вместе идущие в бой, ненавидят друг друга

больше, чем своего общего врага. Ведь иногда ненависть между заключенными

больше, чем ненависть этих заключенных к своим тюремщикам.

Конечно, друзей встретишь чаще всего среди людей общей судьбы, одной

профессии, общих помыслов, и все же преждевременно заключать, что подобная

общность определяет дружбу.

Ведь могут подружиться и, случается, дружат люди, объединенные

нелюбовью к своей профессии. Дружат ведь не только герои войны и герои

труда, дружат и дезертиры войны и труда. Однако в основе дружбы, как той,

так и другой, лежит общность.

Могут ли дружить два противоположных характера? Конечно!

Иногда дружба - это бескорыстная связь.

Иногда дружба эгоистична, иногда она самопожертвенна, но удивительно,

эгоизм дружбы бескорыстно приносит пользу тому, с кем дружишь, а

самопожертвенность дружбы в основе эгоистична.

Дружба - зеркало, в котором человек видит себя. Иногда, беседуя с

другом, ты узнаешь себя - ты беседуешь с собой, общаешься с собой.

Дружба - равенство и сходство. Но в то же время дружба - это

неравенство и несходство.

Дружба бывает деловая, действенная, в совместном труде, в совместной

борьбе за жизнь, за кусок хлеба.

Есть дружба за высокий идеал, философская дружба

собеседников-созерцателей, дружба людей, работающих по-разному, порознь,

но вместе судящих о жизни.

Возможно, высшая дружба объединяет действенную дружбу, дружбу труда и

борьбы с дружбой собеседников.

Друзья всегда нужны друг другу, но не всегда друзья получают от дружбы

поровну. Не всегда друзья хотят от дружбы одного и того же. Один дружит и

дарит опытом, другой, дружа, обогащается опытом. Один, помогая слабому,

неопытному, молодому другу, познает свою силу, зрелость, другой, слабый,

познает в друге свой идеал, - силу, опыт, зрелость. Так один в дружбе

дарит, другой радуется подаркам.

Бывает, что друг - безмолвная инстанция, с ее помощью человек общается

с самим собой, находит радость в себе, в своих мыслях, которые звучат,

внятны, зримы благодаря отражению в резонирующей душе друга.

Дружба разума, созерцательная, философская, обычно требует от людей

единства взглядов, но это сходство может не быть всеобъемлющим. Иногда

дружба проявляется в споре, в несходстве друзей.

Если друзья сходны во всем, если они взаимно отражают друг друга, то

спор с другом есть спор с самим собой.

Друг тот, кто оправдывает твои слабости, недостатки и даже пороки, кто

утверждает твою правоту, талант, заслуги.

Друг тот, кто, любя, разоблачает тебя в твоих слабостях, недостатках и

пороках.

И вот дружба основывается на сходстве, а проявляется в различии,

противоречиях, несходствах. И вот человек в дружбе эгоистично стремится

получить от друга то, чего у него самого нет. И вот человек в дружбе

стремится щедро передать то, чем он владеет.

Стремление к дружбе присуще натуре человека, и тот, кто не умеет

дружить с людьми, дружит с животными - собаками, лошадьми, кошками,

мышами, пауками.

Абсолютно сильное существо не нуждается в дружбе, видимо, таким

существом мог быть лишь Бог.

Истинная дружба независима от того, находится ли твой друг на троне

или, свергнутый с трона, оказался в тюрьме, истинная дружба обращена к

внутренним свойствам души и равнодушна к славе, внешней силе.

Разнообразны формы дружбы, многообразно ее содержание, но есть одна

незыблемая основа дружбы - это вера в неизменность друга, это верность

другу. И потому особо прекрасна дружба там, где человек служит субботе.

Там, где друга и дружбу приносят в жертву во имя высших интересов, там

человек, объявленный врагом высшего идеала, теряя всех своих друзей,

верит, что не потеряет единственного друга.

 

 

 

Придя домой, Штрум увидел на вешалке знакомое пальто, - его ждал

Каримов.

Каримов отложил газету, и Штрум подумал, что, видимо, Людмила

Николаевна не хотела разговаривать с гостем.

Каримов проговорил:

- Я к вам из колхоза, читал там лекцию, - и добавил: - Только,

пожалуйста, не беспокойтесь, в колхозе меня очень кормили, - ведь наш

народ исключительно гостеприимный.

И Штрум подумал, что Людмила Николаевна не спросила Каримова, хочет ли

он чаю.

Лишь внимательно всмотревшись в широконосое, мятое лицо Каримова, Штрум

подмечал в нем едва уловимые отклонения от обычного русского, славянского

типа. А в короткие мгновения, при неожиданном повороте головы, все эти

мелкие отклонения объединялись, и лицо преображалось в лицо монгола.

Вот так же иногда на улице Штрум угадывал евреев в некоторых людях с

белокурыми волосами, светлыми глазами, вздернутыми носами. Что-то едва

ощутимое отличало еврейское происхождение таких людей, - иногда это была

улыбка, иногда манера удивленно наморщить лоб, прищуриться, иногда пожатие

плеч.

Каримов стал рассказывать о своей встрече с лейтенантом, приехавшим

пекле ранения к родителям в деревню. Очевидно, ради этого рассказа Каримов

и пришел к Штруму.

- Хороший мальчик, - сказал Каримов, - рассказывал все откровенно.

- По-татарски? - спросил Штрум.

- Конечно, - сказал Каримов.

Штрум подумал, что встреться ему такой раненый лейтенант-еврей, он бы

не стал с ним говорить по-еврейски; он знал не больше десятка еврейских

слов, причем служили они для шутливого обращения к собеседнику, - вроде

"бекицер", "халоймес".

Лейтенант осенью 1941 года попал в плен под Керчью. Немцы послали его

убирать засыпанный снегом, неубранный хлеб - на корм лошадям. Лейтенант,

улучив минуту, скрылся в зимних сумерках, бежал. Население, русское и

татарское, укрывало его.

- Я теперь полон надежды увидеть жену и дочь, - сказал Каримов, - у

немцев, оказывается, как и у нас, карточки разных категорий. Лейтенант

говорит, что много крымских татар уходит в горы, хотя немцы их не трогают.

- Я когда-то, студентом, лазил по Крымским горам, - проговорил Штрум и

вспомнил, как мать прислала ему деньги на эту поездку. - А евреев видел

ваш лейтенант?

В дверь заглянула Людмила Николаевна и сказала:

- Мама до сих пор не пришла, я беспокоюсь.

- Да, да, где же это она? - рассеянно сказал Штрум и, когда Людмила

Николаевна закрыла дверь, снова спросил: - Что ж говорит о евреях

лейтенант?

- Он видел, как гнали на расстрел еврейскую семью, старуху, двух

девушек.

- Боже мой! - сказал Штрум.

- Да, кроме того, он слышал о каких-то лагерях в Польше, куда свозят

евреев, убивают и разделывают их тела, как на скотобойнях. Но, видимо, это

фантазия. Я его специально расспрашивал о евреях, знал, что вас это

интересует.

"Почему же только меня? - подумал Штрум. - Неужели других это не

интересует?"

Каримов задумался на мгновение и сказал:

 - Да, забыл, еще он рассказывал мне, будто немцы приказывают приносить

в комендатуры грудных еврейских детей, и им смазывали губы каким-то

бесцветным составом, и они сразу умирали.

- Новорожденным? - переспросил Штрум.

- Мне кажется, что это такая же выдумка, как и фантазия о лагерях, где

разделывают трупы.

Штрум прошелся по комнате и сказал:

- Когда думаешь о том, что в наши дни убивают новорожденных, ненужными

кажутся все усилия культуры. Ну, чему же научили людей Гете, Бах? Убивают

новорожденных!

- Да, страшно, - проговорил Каримов.

Штрум видел сочувствие Каримова, но он видел и его радостное волнение,

- рассказ лейтенанта укрепил в нем надежду на встречу с женой. А Штрум

знал, что после победы уж не встретит свою мать.

Каримов собрался домой, Штруму было жалко расставаться с ним, и он

решил проводить его.

- Вы знаете, - вдруг сказал Штрум, - мы, советские ученые, счастливые

люди. Что должен чувствовать честный немецкий физик или химик, зная, что

его открытия идут на пользу Гитлеру? Вы представляете себе физика-еврея,

чьих родных вот так убивают, как бешеных собак, а он счастлив, совершая

свое открытие, а оно, помимо его воли, придает военную мощь фашизму? Он

все видит, понимает и все же не может не радоваться своему открытию.

Ужасно!

- Да-да, - сказал Каримов, - но ведь мыслящий человек не может себя

заставить не думать.

Они вышли на улицу, и Каримов сказал:

- Мне неудобно, что вы провожаете меня. Погода ужасная, а вы ведь

недавно пришли домой и снова вышли на улицу.

- Ничего, ничего, - ответил Штрум. - Я вас доведу только до угла.

Он поглядел на лицо своего спутника и сказал:

- Мне приятно пройтись с вами по улице, хотя погода плохая.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.