![]()
|
|||||||
ЧАСТЬ ВТОРАЯ 3 страницаголову, нахмурясь, и грустно покачивал головой. Наконец он быстро, робко посмотрел на Соколова, - ему показалось, что на глазах у Петра Лаврентьевича слезы. В этой бедной комнатке во время страшной, охватившей весь мир войны сидели два человека, и чудная связь была между ними и теми, живущими в других странах, и теми, жившими сотни лет назад людьми, чья чистая мысль стремилась к самому возвышенному и прекрасному, что суждено совершить человеку. Штруму хотелось, чтобы Соколов молчал и дальше. В этой тишине было что-то божественное... И они долго молчали. Потом Соколов подошел к Штруму, положил ему руку на плечо, и Виктор Павлович почувствовал, что сейчас заплачет. Петр Лаврентьевич сказал: - Прелесть, чудо, какая изящная прелесть. Я от всего сердца поздравляю вас. Какая удивительная сила, логика, изящество! Ваши выводы даже эстетически совершенны. И тут же, охваченный волнением, Штрум подумал: "Ах, Боже мой, Боже, ведь это хлеб, не в изяществе тут дело". - Ну, вот видите, Виктор Павлович, - сказал Соколов, - как вы были не правы, падая духом, хотели отложить все до возвращения в Москву, - и тоном учителя Закона Божьего, которого Штрум не выносил, он стал говорить: - Веры в вас мало, терпения мало. Это часто мешает вам... - Да-да, - торопливо сказал Штрум. - Я знаю. Меня этот тупик очень угнетал, мне все стало тошно. А Соколов стал рассуждать, и все, что он сейчас говорил, не нравилось Штруму, хотя Петр Лаврентьевич сразу понял значение штрумовской работы и в превосходных степенях оценивал ее. Но Виктору Павловичу любые оценки казались неприятны, ремесленно плоски. "Ваша работа сулит замечательные результаты". Что за глупое слово "сулит". Штрум и без Петра Лаврентьевича знает, что она "сулит". И почему - сулит результаты? Она сама результат, чего уж там сулить. "Применили оригинальный метод решения". Да не в оригинальности тут дело... Хлеб, хлеб, черный хлеб. Штрум нарочно заговорил о текущей работе лаборатории. - Кстати, забывал вам сказать, Петр Лаврентьевич, я получил письмецо с Урала, - выполнение нашего заказа задержится. - Вот-вот, - сказал Соколов, - аппаратура придет, а мы уже будем в Москве. В этом есть положительный элемент. А то в Казани мы бы ее все равно не стали монтировать, и нас бы обвинили, что мы тормозим выполнение нашего тематического плана. Он многословно заговорил о лабораторных делах, о выполнении тематического плана. И хотя Штрум сам перевел разговор на текущие институтские дела, он же огорчился, что Соколов так легко оставил главную, большую тему. По-особенному сильно ощутил Штрум в эти минуты свое одиночество. Неужели Соколов не понимает, что речь идет о чем-то неизмеримо большем, чем обычная институтская тематика? Это было, вероятно, самое важное научное решение из сделанных Штрумом; оно влияло на теоретические взгляды физиков. Соколов по лицу Штрума, видимо, понял, что слишком уж охотно и легко перешел к разговорам о текущих делах. - Любопытно, - сказал он, - вы совсем по-новому подтвердили эту штуковину с нейтронами и тяжелым ядром, - и он сделал движение ладонью, напоминавшее стремительный и плавный спуск саней с крутого откоса. - Вот тут-то нам и пригодится новая аппаратура. - Да, пожалуй, - сказал Штрум. - Но мне это кажется частностью. - Ну, не скажите, - проговорил Соколов, - частность эта достаточно велика, ведь гигантская энергия, согласитесь. - Ах, ну и Бог с ней, - сказал Штрум. - Тут интересно, мне кажется, изменение взгляда на природу микросил. Это может порадовать кое-кого, избавит от слепого топтания. - Ну уж и обрадуются, - сказал Соколов. - Так же, как спортсмены радуются, когда не они, а кто-нибудь другой устанавливает рекорд. Штрум не ответил. Соколов коснулся предмета недавнего спора, шедшего в лаборатории. Во время этого спора Савостьянов уверял, что работа ученого напоминает собой тренировку спортсмена, - ученые готовятся, тренируются, напряжение при решении научных вопросов не отличается от спортивного. Те же рекорды. Штрум и особенно Соколов рассердились на Савостьянова за это высказывание. Соколов произнес даже речь, обозвал Савостьянова молодым циником и говорил так, словно наука сродни религии, словно бы в научной работе выражено стремление человека к божеству. Штрум понимал, что сердится в этом споре на Савостьянова не только за его неправоту. Он ведь и сам иногда ощущал спортивную радость, спортивное волнение и зависть. Но он знал, что суета, и зависть, и азарт, и чувство рекорда, и спортивное волнение были не сутью, а лишь поверхностью его отношений с наукой. Он сердился на Савостьянова не только за правоту его, но и за неправоту. О подлинном своем чувстве к науке, зародившемся когда-то в его еще молодой душе, он не говорил ни с кем, даже с женой. И ему было приятно, что Соколов так правильно, возвышенно говорил о науке в споре с Савостьяновым. Для чего теперь Петр Лаврентьевич вдруг заговорил о том, что ученые подобны спортсменам? Почему сказал он это? Для чего сказал, и именно в особый, чрезвычайный момент для Штрума? И, чувствуя растерянность, обиду, он резко спросил Соколова: - А вы, Петр Лаврентьевич, неужели не радуетесь вот тому, о чем мы говорили, раз не вы поставили рекорд? Соколов в эту минуту думал о том, насколько решение, найденное Штрумом, просто, само собой разумелось, уже существовало в голове Соколова, вот-вот неминуемо должно было быть и им высказано. Соколов сказал: - Да, именно вот так же, как Лоренц не был в восторге, что Эйнштейн, а не он сам преобразовал его, лоренцевы, уравнения. Удивительна была простота этого признания, Штрум раскаялся в своем дурном чувстве. Но Соколов тут же добавил: - Шутки, конечно, шутки. Лоренц тут ни при чем. Не так я думаю. И все же я прав, а не вы, хотя я не так думаю. - Конечно, не так, не так, - сказал Штрум, но все же раздражение не проходило, и он решительно понял, что именно так и думал Соколов. "Нет в нем искренности сегодня, - думал Штрум, - а он чистый, как дитя, в нем сразу видна неискренность". - Петр Лаврентьевич, - сказал он, - в субботу соберутся у вас по-обычному? Соколов пошевелил толстым разбойничьим носом, готовясь сказать что-то, но ничего не сказал. Штрум вопросительно смотрел на него. Соколов проговорил: - Виктор Павлович, между нами говоря, мне что-то перестали эти чаепития нравиться. Теперь уже он вопросительно посмотрел на Штрума и, хотя Штрум молчал, сказал: - Вы спрашиваете, почему? Сами понимаете... Это ведь не шутки. Распустили языки. - Вы-то ведь не распустили, - сказал Штрум. - Вы больше молчали. - Ну, знаете, в том-то и дело. - Пожалуйста, давайте у меня, я буду очень рад, - сказал Штрум. Непонятно! Но и он был неискренен! Зачем он врал? Зачем он спорил с Соколовым, а внутренне был согласен с ним? Ведь и он убоялся этих встреч, не хотел их сейчас. - Почему у вас? - спросил Соколов. - Разговор не о том. Да и скажу вам откровенно, - поссорился я со своим родичем, с главным оратором - Мадьяровым. Штруму очень хотелось спросить: "Петр Лаврентьевич, вы уверены, что Мадьяров честный человек? Вы можете за него ручаться?" Но он сказал: - Да что тут такого? Сами себе внушили, что от каждого смелого слова государство рухнет. Жаль, что вы поссорились с Мадьяровым, он мне нравится. Очень! - Неблагородно в тяжелые для России времена заниматься русским людям критиканством, - проговорил Соколов. Штруму снова хотелось спросить: "Петр Лаврентьевич, дело ведь серьезное, вы уверены в том, что Мадьяров не доносчик?" Но он не задал этого вопроса, а сказал: - Позвольте, именно теперь полегчало. Сталинград - поворот на весну. Вот мы с вами списки составили на реэвакуацию. А вспомните, месяца два назад? Урал, тайга, Казахстан, - вот что было в голове. - Тем более, - сказал Соколов. - Не вижу оснований для того, чтобы каркать. - Каркать? - переспросил Штрум. - Именно каркать. - Да что вы, ей-Богу, Петр Лаврентьевич, - сказал Штрум. Он прощался с Соколовым, а в душе его стояло недоуменное, тоскливое чувство. Невыносимое одиночество охватило его. С утра он стал томиться, думать о встрече с Соколовым. Он чувствовал: это будет особая встреча. А почти все, что говорил Соколов, казалось ему неискренним, мелким. И он не был искренен. Ощущение одиночества не оставляло его, стало еще сильней. Он вышел на улицу, и его у наружной двери окликнул негромкий женский голос. Штрум узнал этот голос. Освещенное уличным фонарем лицо Марьи Ивановны, ее щеки и лоб блестели от дождевой влаги. В стареньком пальто, с головой, повязанной шерстяным платком, она, жена доктора наук и профессора, казалась воплощением военной эвакуационной бедности. "Кондукторша", - подумал он. - Как Людмила Николаевна? - спросила она, и пристальный взгляд ее темных глаз всматривался в лицо Штрума. Он махнул рукой и сказал: - Все так же. - Я завтра пораньше приду к вам, - сказала она. - Да вы и так ее лекарь-хранитель, - сказал Штрум. - Хорошо, Петр Лаврентьевич терпит, он, дитя, без вас часа прожить не может, а вы так часто бываете у Людмилы Николаевны. Она продолжала задумчиво смотреть на него, точно слыша и не слыша его слова, и сказала: - Сегодня у вас совсем особое лицо, Виктор Павлович. У вас случилось хорошее? - Почему вы решили так? - Глаза у вас не так, как всегда, - и неожиданно сказала: - С вашей работой хорошо, да? Ну, вот видите, а вы считали, что из-за своего великого горя уже не работник. - Вы откуда это знаете? - спросил он и подумал: "Ох и болтливы бабы, неужели наболтала ей Людмила?" - А что же там видно в моих очах? - спросил он, скрывая в насмешливости свое раздражение. Она помолчала, обдумывая его слова, и сказала серьезно, не принимая предложенного им насмешливого тона: - В ваших глазах всегда страдание, а сегодня его нет. И он вдруг стал говорить ей: - Марья Ивановна, как странно все. Ведь я чувствую, - я совершил сейчас главное дело своей жизни. Ведь наука - хлеб, хлеб для души. И ведь случилось это в такое горькое, трудное время. Как странно, как все запутано в жизни. Ах, как бы мне хотелось... Да ладно, чего уж там... Она слушала, все глядя ему в глаза, тихо сказала: - Если б я могла отогнать горе от порога вашего дома. - Спасибо, милая Марья Ивановна, - сказал Штрум, прощаясь. Он вдруг успокоился, словно к ней он и шел и ей высказал то, что хотел сказать. А через минуту, забыв о Соколовых, он шагал по темной улице, холодом веяло из-под черных подворотен, ветер на перекрестках дергал полу пальто. Штрум пожимал плечами, морщил лоб, - неужели мама никогда, никогда не узнает о нынешних делах своего сына.
Штрум собрал сотрудников лаборатории - ученых-физиков Маркова, Савостьянова, Анну Наумовну Вайспапир, механика Ноздрина, электрика Перепелицына и сказал им, что сомнения в несовершенстве аппаратуры неосновательны. Именно особая точность измерений приводила к однородным результатам, как ни варьировались условия опытов. Штрум и Соколов были теоретиками, экспериментальные работы в лаборатории вел Марков. Он обладал удивительным талантом решать запутаннейшие экспериментальные проблемы, безошибочно точно определяя принципы новой сложной аппаратуры. Штрума восхищала уверенность, с которой Марков, подойдя к незнакомому для него прибору, не пользуясь никакими объяснениями, сам, в течение нескольких минут, ухватывал и главные принципы, и малозаметные детали. Он, видимо, воспринимал физические приборы как живые тела, - ему казалось естественным, взглянув на кошку, увидеть ее глаза, хвост, уши, когти, прощупать биение сердца, сказать, что к чему в кошачьем теле. Когда в лаборатории конструировалась новая аппаратура и нужно было подковать блоху, козырным королем становился надменный механик Ноздрин. Светловолосый веселый Савостьянов, смеясь, говорил о Ноздрине: "Когда Степан Степанович умрет, его руки возьмут на исследование в Институт мозга". Но Ноздрин не любил шуток, свысока относился к научным сотрудникам, понимал, что без его сильных рабочих рук дело в лаборатории не пойдет. Любимцем лаборатории был Савостьянов. Ему легко давались и теоретические вопросы и экспериментальные. Он все делал шутя, быстро, без труда. Его светлые, пшеничные волосы казались освещенными солнцем даже в самые хмурые осенние дни. Штрум, любуясь Савостьяновым, думал, что волосы его светлые оттого, что и ум у него ясный, светлый. И Соколов ценил Савостьянова. - Да, не нам с вами, халдеям и талмудистам, чета, помрем, - соединит в себе и вас, и меня, и Маркова, - сказал Соколову Штрум. Анну Наумовну лабораторные остряки окрестили "курица-жеребец", она обладала нечеловеческой работоспособностью и терпением, - однажды ей пришлось просидеть 18 часов за микроскопом, исследуя слои фотоэмульсии. Многие руководители институтских отделов считали, что Штруму повезло, - очень уж удачно подобрались сотрудники в его лаборатории. Штрум, обычно шутя, говорил: "Каждый зав имеет тех сотрудников, которых заслуживает..." - Мы все волновались и огорчались, - сказал Штрум, - теперь мы можем вместе радоваться - опыты ставились профессором Марковым безукоризненно. В этом, конечно, заслуги и механической мастерской, и лаборантов, проводивших огромное количество наблюдений, сделавших сотни и тысячи расчетов. Марков, быстро покашливая, сказал: - Виктор Павлович, хочется услышать возможно подробней вашу точку зрения. Понизив голос, он добавил: - Мне говорили, что работы Кочкурова в смежной области вызывают практические надежды. Мне говорили, что неожиданно запросили из Москвы о его результатах. Марков обычно знал подноготную всевозможных событий. Когда эшелон с сотрудниками института шел в эвакуацию, Марков приносил в вагон множество новостей: о заторах, смене паровоза, о предстоящих на пути продовольственных пунктах. Небритый Савостьянов озабоченно произнес: - Придется мне выпить весь лабораторный спирт по этому поводу. Анна Наумовна, большая общественница, проговорила: - Вот видите, какое счастье, а нас уже на производственных совещаниях и в месткоме обвиняли в смертных грехах. Механик Ноздрин молчал, поглаживая впалые щеки. А молодой одноногий электрик Перепелицын медленно покраснел во всю щеку и не сказал ни слова, с грохотом уронил на пол костыль. Штруму был приятен и радостен этот день. Утром с ним говорил по телефону молодой директор Пименов, наговорил Штруму много хороших слов. Пименов на самолете улетал в Москву, - шли последние приготовления к возвращению в Москву почти всех отделов института. - Виктор Павлович, - сказал, прощаясь, Пименов, - скоро уж увидимся в Москве. Я счастлив, я горжусь, что директорствую в институте в ту пору, когда вы завершили свое замечательное исследование. И на собрании сотрудников лаборатории все было очень приятно Штруму. Марков обычно посмеивался над лабораторными порядками, говорил: - Докторов, профессоров у нас полк, кандидатов и младших научных сотрудников у нас батальон, а солдат - один Ноздрин! - В этой шутке было недоверие к физикам-теоретикам. - Мы, как странная пирамида, - пояснил Марков, - у которой широко, обширно на вершине и все уже да уже к основанию. Шатко, колеблемся, а надо бы основание широкое - полк Ноздриных. А после доклада Штрума Марков сказал: - Да, вот тебе и полк, вот тебе и пирамида. А у Савостьянова, который проповедовал, что наука сродни спорту, после доклада Штрума глаза стали удивительно хорошие: счастливые, добрые. Штрум понял, что Савостьянов в эти минуты смотрел на него не как футболист на тренера, а как верующий на апостола. Он вспомнил свой недавний разговор с Соколовым, вспомнил спор Соколова с Савостьяновым и подумал: "Может быть, в природе ядерных сил я кое-что смыслю, но вот в природе человека уж ни черта действительно". К концу рабочего дня к Штруму в кабинет вошла Анна Наумовна и сказала: - Виктор Павлович, новый начальник отдела кадров не включил меня на реэвакуацию. Я только что смотрела список. - Знаю, знаю, - сказал Штрум, - не к чему огорчаться, ведь реэвакуация будет произведена по двум спискам, - вы поедете во вторую очередь, всего на несколько недель позже. - Но ведь из нашей группы почему-то я одна не попала в первую очередь. Я, кажется, с ума сойду, так мне опостылела эвакуация. Каждую ночь вижу Москву во сне. Потом как же так: значит, начнут монтаж в Москве без меня? - Да-да, действительно. Но понимаете, список-то утвержден, менять очень трудно. Свечин из магнитной лаборатории уже говорил по поводу Бориса Израилевича, с ним такая же история, как с вами, но оказалось, очень сложно менять. Пожалуй, лучше и вам подождать. Он вдруг вспыхнул и закричал: - Черт их знает, каким местом они думают, напихали в список ненужных людей, а вас, которая сразу же понадобится для основного монтажа, почему-то забыли. - Меня не забыли, - сказала Анна Наумовна, и ее глаза наполнились слезами, - меня хуже... Анна Наумовна, оглянувшись каким-то странным, быстрым, робким взглядом на полуоткрытую дверь, сказала: - Виктор Павлович, почему-то из списка вычеркнули только еврейские фамилии, и мне говорила Римма, секретарь из отдела кадров, что в Уфе, в списке украинской академии, повычеркивали почти всех евреев, только докторов наук оставили. Штрум, полуоткрыв рот, мгновение растерянно смотрел на нее, потом расхохотался: - Да вы что, с ума сошли, дорогая! Мы ведь, слава Богу, живем не в царской России. Что это у вас за местечковый комплекс неполноценности, выкиньте вы эту чушь из головы!
Дружба! Сколько различий в ней. Дружба в труде. Дружба в революционной работе, дружба в долгом пути, солдатская дружба, дружба в пересыльной тюрьме, где знакомство и расставание отделены друг от друга двумя, тремя днями, а память об этих днях хранится долгие годы. Дружба в радости, дружба в горе. Дружба в равенстве и в неравенстве. В чем же дружба? Только ли в общности труда и судьбы суть дружбы? Ведь иногда ненависть между людьми, членами одной партии, чьи взгляды отличаются лишь в оттенках, бывает больше, чем ненависть этих людей к врагам партии. Иногда люди, вместе идущие в бой, ненавидят друг друга больше, чем своего общего врага. Ведь иногда ненависть между заключенными больше, чем ненависть этих заключенных к своим тюремщикам. Конечно, друзей встретишь чаще всего среди людей общей судьбы, одной профессии, общих помыслов, и все же преждевременно заключать, что подобная общность определяет дружбу. Ведь могут подружиться и, случается, дружат люди, объединенные нелюбовью к своей профессии. Дружат ведь не только герои войны и герои труда, дружат и дезертиры войны и труда. Однако в основе дружбы, как той, так и другой, лежит общность. Могут ли дружить два противоположных характера? Конечно! Иногда дружба - это бескорыстная связь. Иногда дружба эгоистична, иногда она самопожертвенна, но удивительно, эгоизм дружбы бескорыстно приносит пользу тому, с кем дружишь, а самопожертвенность дружбы в основе эгоистична. Дружба - зеркало, в котором человек видит себя. Иногда, беседуя с другом, ты узнаешь себя - ты беседуешь с собой, общаешься с собой. Дружба - равенство и сходство. Но в то же время дружба - это неравенство и несходство. Дружба бывает деловая, действенная, в совместном труде, в совместной борьбе за жизнь, за кусок хлеба. Есть дружба за высокий идеал, философская дружба собеседников-созерцателей, дружба людей, работающих по-разному, порознь, но вместе судящих о жизни. Возможно, высшая дружба объединяет действенную дружбу, дружбу труда и борьбы с дружбой собеседников. Друзья всегда нужны друг другу, но не всегда друзья получают от дружбы поровну. Не всегда друзья хотят от дружбы одного и того же. Один дружит и дарит опытом, другой, дружа, обогащается опытом. Один, помогая слабому, неопытному, молодому другу, познает свою силу, зрелость, другой, слабый, познает в друге свой идеал, - силу, опыт, зрелость. Так один в дружбе дарит, другой радуется подаркам. Бывает, что друг - безмолвная инстанция, с ее помощью человек общается с самим собой, находит радость в себе, в своих мыслях, которые звучат, внятны, зримы благодаря отражению в резонирующей душе друга. Дружба разума, созерцательная, философская, обычно требует от людей единства взглядов, но это сходство может не быть всеобъемлющим. Иногда дружба проявляется в споре, в несходстве друзей. Если друзья сходны во всем, если они взаимно отражают друг друга, то спор с другом есть спор с самим собой. Друг тот, кто оправдывает твои слабости, недостатки и даже пороки, кто утверждает твою правоту, талант, заслуги. Друг тот, кто, любя, разоблачает тебя в твоих слабостях, недостатках и пороках. И вот дружба основывается на сходстве, а проявляется в различии, противоречиях, несходствах. И вот человек в дружбе эгоистично стремится получить от друга то, чего у него самого нет. И вот человек в дружбе стремится щедро передать то, чем он владеет. Стремление к дружбе присуще натуре человека, и тот, кто не умеет дружить с людьми, дружит с животными - собаками, лошадьми, кошками, мышами, пауками. Абсолютно сильное существо не нуждается в дружбе, видимо, таким существом мог быть лишь Бог. Истинная дружба независима от того, находится ли твой друг на троне или, свергнутый с трона, оказался в тюрьме, истинная дружба обращена к внутренним свойствам души и равнодушна к славе, внешней силе. Разнообразны формы дружбы, многообразно ее содержание, но есть одна незыблемая основа дружбы - это вера в неизменность друга, это верность другу. И потому особо прекрасна дружба там, где человек служит субботе. Там, где друга и дружбу приносят в жертву во имя высших интересов, там человек, объявленный врагом высшего идеала, теряя всех своих друзей, верит, что не потеряет единственного друга.
Придя домой, Штрум увидел на вешалке знакомое пальто, - его ждал Каримов. Каримов отложил газету, и Штрум подумал, что, видимо, Людмила Николаевна не хотела разговаривать с гостем. Каримов проговорил: - Я к вам из колхоза, читал там лекцию, - и добавил: - Только, пожалуйста, не беспокойтесь, в колхозе меня очень кормили, - ведь наш народ исключительно гостеприимный. И Штрум подумал, что Людмила Николаевна не спросила Каримова, хочет ли он чаю. Лишь внимательно всмотревшись в широконосое, мятое лицо Каримова, Штрум подмечал в нем едва уловимые отклонения от обычного русского, славянского типа. А в короткие мгновения, при неожиданном повороте головы, все эти мелкие отклонения объединялись, и лицо преображалось в лицо монгола. Вот так же иногда на улице Штрум угадывал евреев в некоторых людях с белокурыми волосами, светлыми глазами, вздернутыми носами. Что-то едва ощутимое отличало еврейское происхождение таких людей, - иногда это была улыбка, иногда манера удивленно наморщить лоб, прищуриться, иногда пожатие плеч. Каримов стал рассказывать о своей встрече с лейтенантом, приехавшим пекле ранения к родителям в деревню. Очевидно, ради этого рассказа Каримов и пришел к Штруму. - Хороший мальчик, - сказал Каримов, - рассказывал все откровенно. - По-татарски? - спросил Штрум. - Конечно, - сказал Каримов. Штрум подумал, что встреться ему такой раненый лейтенант-еврей, он бы не стал с ним говорить по-еврейски; он знал не больше десятка еврейских слов, причем служили они для шутливого обращения к собеседнику, - вроде "бекицер", "халоймес". Лейтенант осенью 1941 года попал в плен под Керчью. Немцы послали его убирать засыпанный снегом, неубранный хлеб - на корм лошадям. Лейтенант, улучив минуту, скрылся в зимних сумерках, бежал. Население, русское и татарское, укрывало его. - Я теперь полон надежды увидеть жену и дочь, - сказал Каримов, - у немцев, оказывается, как и у нас, карточки разных категорий. Лейтенант говорит, что много крымских татар уходит в горы, хотя немцы их не трогают. - Я когда-то, студентом, лазил по Крымским горам, - проговорил Штрум и вспомнил, как мать прислала ему деньги на эту поездку. - А евреев видел ваш лейтенант? В дверь заглянула Людмила Николаевна и сказала: - Мама до сих пор не пришла, я беспокоюсь. - Да, да, где же это она? - рассеянно сказал Штрум и, когда Людмила Николаевна закрыла дверь, снова спросил: - Что ж говорит о евреях лейтенант? - Он видел, как гнали на расстрел еврейскую семью, старуху, двух девушек. - Боже мой! - сказал Штрум. - Да, кроме того, он слышал о каких-то лагерях в Польше, куда свозят евреев, убивают и разделывают их тела, как на скотобойнях. Но, видимо, это фантазия. Я его специально расспрашивал о евреях, знал, что вас это интересует. "Почему же только меня? - подумал Штрум. - Неужели других это не интересует?" Каримов задумался на мгновение и сказал: - Да, забыл, еще он рассказывал мне, будто немцы приказывают приносить в комендатуры грудных еврейских детей, и им смазывали губы каким-то бесцветным составом, и они сразу умирали. - Новорожденным? - переспросил Штрум. - Мне кажется, что это такая же выдумка, как и фантазия о лагерях, где разделывают трупы. Штрум прошелся по комнате и сказал: - Когда думаешь о том, что в наши дни убивают новорожденных, ненужными кажутся все усилия культуры. Ну, чему же научили людей Гете, Бах? Убивают новорожденных! - Да, страшно, - проговорил Каримов. Штрум видел сочувствие Каримова, но он видел и его радостное волнение, - рассказ лейтенанта укрепил в нем надежду на встречу с женой. А Штрум знал, что после победы уж не встретит свою мать. Каримов собрался домой, Штруму было жалко расставаться с ним, и он решил проводить его. - Вы знаете, - вдруг сказал Штрум, - мы, советские ученые, счастливые люди. Что должен чувствовать честный немецкий физик или химик, зная, что его открытия идут на пользу Гитлеру? Вы представляете себе физика-еврея, чьих родных вот так убивают, как бешеных собак, а он счастлив, совершая свое открытие, а оно, помимо его воли, придает военную мощь фашизму? Он все видит, понимает и все же не может не радоваться своему открытию. Ужасно! - Да-да, - сказал Каримов, - но ведь мыслящий человек не может себя заставить не думать. Они вышли на улицу, и Каримов сказал: - Мне неудобно, что вы провожаете меня. Погода ужасная, а вы ведь недавно пришли домой и снова вышли на улицу. - Ничего, ничего, - ответил Штрум. - Я вас доведу только до угла. Он поглядел на лицо своего спутника и сказал: - Мне приятно пройтись с вами по улице, хотя погода плохая.
|
|||||||
|