Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Василий Гроссман. Жизнь и судьба 5 страница



что если она скажет: "Витя, ты даже не слышишь, что я тебе говорю", он,

продолжая косить глаза в сторону книги, скажет: "Я все слышу, могу

повторить: "когда уж ты, Витя, будешь зубы лечить", - и опять удивится,

глотнет, шизофренически накуксится, и все это будет означать, что он,

просматривая работу знакомого физика, кое в чем согласен с ним, а кое в

чем не согласен. Потом Виктор Павлович долго будет сидеть неподвижно,

потом начнет кивать головой, как-то покорно, по-старчески тоскливо, -

такое выражение лица и глаз, вероятно, бывает у людей, страдающих опухолью

мозга. И опять Людмила Николаевна будет знать: Штрум думает о матери.

И, когда он пил чай, думал о своей работе, кряхтел, охваченный тоской,

Людмила Николаевна смотрела на глаза, которые она целовала, на курчавые

волосы, которые она перебирала, на губы, целовавшие ее, на ресницы, брови,

на руки с маленькими, несильными пальцами, на которых она обрезала ногти,

говоря: "Ох, неряха ты мой".

Она знала о нем все, - его чтение детских книг в постели перед сном,

его лицо, когда он шел чистить зубы, его звонкий, чуть дрожащий голос,

когда он в парадном костюме начал свой доклад о нейтронном излучении. Она

знала, что он любит украинский борщ с фасолью, знала, как он тихонько

стонет во сне, переворачиваясь с боку на бок. Она знала, как он быстро

снашивает каблук левого ботинка и грязнит рукава сорочек; знала, что он

любит спать на двух подушках; знала его тайный страх при переходе

городских площадей, знала запах его кожи, форму дырок на его носках. Она

знала, как он напевает, когда голоден и ждет обеда, какой формы ногти на

больших пальцах его ног, знала уменьшительное имя, которым называла его в

двухлетнем возрасте мать; знала его шаркающую походку; знала имена

мальчишек, дравшихся с ним, когда он учился в старшем приготовительном

классе. Она знала его насмешливость, привычку дразнить Толю, Надю,

товарищей. Даже теперь, когда был он почти всегда в тяжелом настроении,

Штрум дразнил ее тем, что близкий ей человек, Марья Ивановна Соколова,

мало читала и однажды в разговоре спутала Бальзака с Флобером.

Дразнить Людмилу он умел мастерски, она всегда раздражалась. И теперь

она сердито, всерьез возражала ему, защищая свою подругу:

- Ты всегда насмехаешься над теми, кто мне близок. У Машеньки

безошибочный вкус, ей и не надо много читать, она всегда чувствует книгу.

- Конечно, конечно, - говорил он. - Она уверена, что "Макс и Мориц"

написал Анатоль Франс.

Она знала его любовь к музыке, его политические взгляды. Она видела его

однажды плачущим, видела, как он в бешенстве порвал на себе рубаху и,

запутавшись в кальсонах, на одной ноге поскакал к ней, подняв кулак,

готовый ударить. Она видела его жесткую, смелую прямоту, его вдохновение;

видела его декламирующим стихи; видела его пьющим слабительное.

Она чувствовала, что муж сейчас обижен на нее, хотя в отношениях их,

казалось, ничего не изменилось. Но изменение было, и выражалось оно в

одном - он перестал говорить с ней о своей работе. Он говорил с ней о

письмах от знакомых ученых, о продовольственных и промтоварных лимитах. Он

говорил иногда и о делах в институте, в лаборатории, про обсуждение плана

работ, рассказывал о сотрудниках: Савостьянов пришел на работу после

ночной выпивки и уснул, лаборантки варили картошку под тягой, Марков

готовит новую серию опытов.

Но о своей работе, о той внутренней, о которой он говорил во всем мире

с одной лишь Людмилой, - он перестал говорить.

Он как-то жаловался Людмиле Николаевне, что, читая даже близким друзьям

записи своих, не доведенных до конца размышлений, он испытывал на

следующий день неприятное чувство, - работа ему кажется поблекшей, ему

тяжело касаться ее.

Единственный человек, которому он выворачивал свои сомнения, читал

отрывочные записи, фантастические и самонадеянные предположения, не

испытывая после никакого осадка, была Людмила Николаевна.

Теперь он перестал говорить с ней.

Теперь, тоскуя, он находил облегчение в том, что обвинял Людмилу. Он

постоянно и неотступно думал о матери. Он думал о том, о чем никогда не

думал и о чем его заставил думать фашизм, - о своем еврействе, о том, что

мать его еврейка.

Он в душе упрекал Людмилу за то, что она холодно относилась к его

матери. Однажды он сказал ей:

- Если б ты сумела наладить с мамой отношения, она бы жила с нами в

Москве.

А она перебирала в уме все грубое и несправедливое, что совершил Виктор

Павлович по отношению к Толе, и, конечно, ей было что вспомнить.

Сердце ее ожесточалось, так несправедлив он был к пасынку, столько

видел он в Толе плохого, так трудно прощал ему недостатки. А Наде отец

прощал и грубость, и лень, и неряшливость, и нежелание помочь матери в

домашних делах.

Она думала о матери Виктора Павловича, - судьба ее ужасна. Но как мог

Виктор требовать от Людмилы дружбы к Анне Семеновне - ведь Анна Семеновна

нехорошо относилась к Толе. Каждое ее письмо, каждый ее приезд в Москву

были из-за этого невыносимы Людмиле. Надя, Надя, Надя... У Нади глаза

Виктора... Надя держит вилку, как Виктор... Надя рассеянна, Надя

остроумна, Надя задумчива. Нежность, любовь Анны Семеновны к сыну

соединялась с любовью и нежностью к внучке. А ведь Толя не держал вилку

так, как держал ее Виктор Павлович.

И странно, - в последнее время она чаще, чем прежде, вспоминала

Толиного отца, своего первого мужа. Ей хотелось разыскать его родных, его

старшую сестру, и они радовались бы глазам Толи, сестра Абарчука узнавала

бы в Толиных глазах, искривленном большом пальце, широком носе - глаза,

руки, нос своего брата.

И так же, как она не хотела вспомнить Виктору Павловичу все хорошее в

его отношении к Толе, она прощала Абарчуку все плохое, даже то, что он

бросил ее с грудным ребенком, запретил дать Толе фамилию Абарчук.

Утром Людмила Николаевна оставалась дома одна. Она ждала этого часа,

близкие мешали ей. Все события в мире, война, судьба сестер, работа мужа,

Надин характер, здоровье матери, ее жалость к раненым, боль о погибших в

немецком плену, - все рождалось ее болью о сыне, ее тревогой о нем.

Она чувствовала, что совсем из иной руды выплавляются чувства матери,

мужа, дочери. Их привязанность и любовь к Толе казались ей неглубокими.

Для нее мир был в Толе, для них Толя был лишь частью мира.

Шли дни, шли недели, письма от Толи не было.

Каждый день радио передавало сводки Совинформбюро, каждый день газеты

были полны войной. Советские войска отступали. В сводках и газетах

писалось об артиллерии. Толя служил в артиллерии. Письма от Толи не было.

Ей казалось: один человек по-настоящему понимал ее тоску - Марья

Ивановна, жена Соколова.

Людмила Николаевна не любила дружить с профессорскими женами, ее

раздражали разговоры о научных успехах мужей, платьях, домашних

работницах. Но, вероятно, потому, что мягкий характер  застенчивой Марьи

Ивановны был противоположен ее характеру, и потому, что ее трогало

отношение Марьи Ивановны к Толе, она очень привязалась к Марье Ивановне.

С ней Людмила говорила о Толе свободней, чем с мужем и матерью, и

каждый раз ей становилось спокойней, легче на душе. И хотя Марья Ивановна

почти каждый день заходила к Штрумам, Людмила Николаевна удивлялась, чего

ж это так давно не приходит ее подруга, поглядывала в окно, не видно ли

худенькой фигуры Марьи Ивановны, ее милого лица.

А писем от Толи не было.

 

 

 

Александра Владимировна, Людмила и Надя сидели на кухне. Время от

времени Надя подкладывала в печь смятые листы ученической тетрадки, и

угасавший красный свет осветлялся, печь заполнялась ворохом недолговечного

пламени. Александра Владимировна, искоса поглядывая на дочь, сказала:

- Я вчера заходила к одной лаборантке на дом, господи, какая теснота,

нищета, голодуха, мы тут, как цари; собрались соседки, зашел разговор, кто

что больше любил до войны: одна говорит - телятину, вторая - рассольник. А

девочка этой лаборантки говорит: "А я больше всего любила отбой".

Людмила Николаевна молчала, а Надя проговорила:

- Бабушка, у вас здесь уже образовалось больше миллиона знакомых.

- А у тебя никого.

- Ну и очень хорошо, - сказала Людмила Николаевна. - Витя стал часто

ходить к Соколову. Там собирается всякий сброд, и я не понимаю, как Витя и

Соколов могут целыми часами болтать с этими людьми... Как им не надоедает

- толочь языками табачок. И как не жалеют Марью Ивановну, ей нужен покой,

а при них ни прилечь, ни посидеть, да еще дымят вовсю.

- Каримов, татарин, мне нравится, - сказала Александра Владимировна.

- Противный тип.

- Мама в меня, ей никто не нравится, сказала Надя, - вот только Марья

Ивановна.

- Удивительный вы народ, - сказала Александра Владимировна, - у вас

есть какая-то своя московская среда, которую вы с собой привезли. В

поездах, в клубе, в театре, - все это не ваш круг, а ваши - это те, что с

вами в одном месте дачи построили, это и у Жени я наблюдала... Есть

ничтожные признаки, по которым вы определяете людей своего круга: "Ах, она

ничтожество, не любит Блока, а он примитив, не понимает Пикассо... Ах, она

ему подарила хрустальную вазу. Это безвкусно..." Вот Виктор демократ, ему

плевать на все это декадентство.

- Чепуха, - сказала Людмила. - При чем тут дачи! Есть мещане с дачами и

без дач, и не надо с ними встречаться, противно.

Александра Владимировна замечала, что дочь все чаще раздражается против

нее.

Людмила Николаевна давала мужу советы, делала замечания Наде,

выговаривала ей за проступки и прощала ей проступки, баловала ее и

отказывала в баловстве и ощущала, что у матери свое отношение к ее

действиям. Александра Владимировна не высказывала этого своего отношения,

но оно существовало. Случалось, что Штрум переглядывался с тещей и в

глазах его появлялось выражение насмешливого понимания, словно он

предварительно обсуждал странности Людмилиного характера с Александрой

Владимировной. И тут не имело значения, обсуждали они или не обсуждали, а

дело было в том, что появилась в семье новая сила, изменившая одним своим

присутствием привычные отношения.

Виктор Павлович однажды сказал Людмиле, что на ее месте уступил бы

матери главенство, пусть чувствует себя хозяйкой, а не гостьей.

Людмиле Николаевне слова мужа показались неискренними, ей даже

подумалось, что он хочет подчеркнуть свое особенное, сердечное отношение к

ее матери и этим невольно напоминает о холодном отношении Людмилы к Анне

Семеновне.

Смешно и стыдно было бы признаться ему в этом, она иногда к детям

ревновала его, особенно к Наде. Но сейчас это не была ревность. Как

признаться даже самой себе в том, что мать, потерявшая кров, нашедшая

приют в ее доме, раздражает ее и тяготит. Да и странным было это

раздражение, оно ведь существовало рядом с любовью, ряд ом с готовностью

отдать Александре Владимировне, если понадобится, свое последнее платье,

поделиться последним куском хлеба.

А Александра Владимировна вдруг чувствовала, что ей хочется то

беспричинно заплакать, то умереть, то не прийти вечером домой и остаться

ночевать на полу у сослуживицы, то вдруг собраться и уехать в сторону

Сталинграда, разыскать Сережу, Веру, Степана Федоровича.

Александра Владимировна большей частью одобряла поступки и высказывания

зятя, а Людмила почти всегда не одобряла его. Надя заметила это и говорила

отцу:

- Пойди пожалуйся бабушке, что мама тебя обижает.

Вот и теперь Александра Владимировна сказала:

- Вы живете, как совы. А Виктор нормальный человек.

- Все это слова, - сказала, морщась, Людмила. - А придет день Отъезда в

Москву, и вы с Виктором будете счастливы.

Александра Владимировна вдруг сказала:

- Знаешь что, милая моя, когда придет день возвращения в Москву, я не

поеду с вами, а останусь здесь, мне в Москве в твоем доме места нет.

Понятно тебе? Уговорю Женю сюда перебраться либо к ней соберусь  в

Куйбышев.

То был трудный миг в отношениях матери и дочери. Все, что лежало

тяжелого на душе у Александры Владимировны, было высказано в ее отказе

ехать в Москву. Все, что собралось тяжелого на душе у Людмилы Николаевны,

стало от этого явным, как будто бы произнесенным. Но Людмила Николаевна

обиделась, словно она ни в чем не была виновата перед матерью.

А Александра Владимировна глядела на страдающее лицо Людмилы и

чувствовала себя виноватой. По ночам Александра Владимировна чаще всего

думала о Сереже, - то вспоминала его вспышки, споры, то представляла себе

его в военной форме, его глаза, вероятно, стали еще больше, он ведь

похудел, щеки ввалились. Особое чувство вызывал в ней Сережа - сын ее

несчастного сына, которого она любила, казалось, больше всех на свете...

Она говорила Людмиле:

- Не мучься ты так о Толе, поверь, что я беспокоюсь о нем не меньше

тебя.

Что-то было фальшивое, оскорблявшее ее любовь к дочери в этих словах, -

не так уж она беспокоилась о Толе. Вот и сейчас обе, прямые до жестокости,

испугались своей прямоты и отказывались от нее.

- Правда хорошо, а любовь лучше, новая пьеса Островского, - протяжно

произнесла Надя, и Александра Владимировна неприязненно, даже с каким-то

испугом посмотрела на девочку-десятиклассницу, сумевшую разобраться в том,

в чем она сама еще не разобралась.

Вскоре пришел Виктор Павлович. Он открыл дверь своим ключом и внезапно

появился на кухне.

- Приятная неожиданность, - сказала Надя. - Мы считали, что ты

застрянешь допоздна у Соколовых.

- А-а, все уже дома, все у печки, очень рад, чудесно, чудесно, -

произнес он, протянул руки к печному огню.

- Вытри нос, - сказала Людмила. - Что же чудесного, я не пойму?

Надя прыснула и сказала, подражая материнской интонации:

- Ну, вытри нос, тебе ведь русским языком говорят.

- Надя, Надя, - предостерегающе сказала Людмила Николаевна: она ни с

кем не делила свое право воспитывать мужа.

Виктор Павлович произнес:

- Да-да, очень холодный ветер.

Он пошел в комнату, и через открытую дверь было видно, как он сел за

стол.

- Папа опять пишет на переплете книги, - проговорила Надя.

- Не твое дело, - сказала Людмила Николаевна и стала объяснять матери:

- Почему он так обрадовался, - все дома? У него псих, беспокоится, если

кого-нибудь нет дома. А сейчас он чего-то там недодумал и обрадовался, не

надо будет отвлекаться беспокойствами.

- Тише, ведь действительно ему мешаем, - сказала Александра

Владимировна.

- Наоборот, - сказала Надя, - говоришь громко, он не обращает внимания,

а если говорить шепотом, он явится и спросит: "Что это вы там шепчетесь?"

- Надя, ты говоришь об отце, как экскурсовод, который рассказывает об

инстинктах животных.

Они одновременно рассмеялись, переглянулись.

- Мама, как вы могли так обидеть меня? - сказала Людмила Николаевна.

Мать молча погладила ее по голове.

Потом они ужинали на кухне. Виктору Павловичу казалось - какой-то

особой прелестью обладало в этот вечер кухонное тепло.

То, что составляло основу его жизни, продолжалось. Мысль о неожиданном

объяснении противоречивых опытов, накопленных лабораторией, неотступно

занимала его последнее время.

Сидя за кухонным столом, он испытывал странное счастливое нетерпение, -

пальцы рук сводило от сдерживаемого желания взяться за карандаш.

- Изумительная сегодня гречневая каша, - сказал он, стуча ложкой в

пустой тарелке.

- Это намек? - спросила Людмила Николаевна.

Пододвигая жене тарелку, он спросил:

- Люда, ты помнишь, конечно, гипотезу Проута?

Людмила Николаевна, недоумевая, подняла ложку.

- Это о происхождении элементов, - сказала Александра Владимировна.

- Ах, ну помню, - проговорила Людмила, - все элементы из водорода. Но

при чем тут каша?

- Каша? - переспросил Виктор Павлович. - А вот с Проутом произошла

такая история: он высказал правильную гипотезу в большой мере потому, что

в его время существовали грубые ошибки в определении атомных весов. Если

бы при нем определили атомные веса с точностью, какой достигли Дюма и

Стас, он бы не решился предположить, что атомные веса элементов кратны

водороду. Оказался прав потому, что ошибался.

- А при чем тут все же каша? - спросила Надя.

- Каша? - переспросил удивленно Штрум и, вспомнив, сказал: - Каша ни

при чем... В этой каше трудно разобраться, понадобилось сто лет, чтобы

разобраться.

- Это тема вашей лекции сегодняшней? - спросила Александра

Владимировна.

- Нет, пустое, я ведь и лекций не читаю, ни к селу ни к городу.

Он поймал взгляд жены и почувствовал, - она понимала: интерес к работе

вновь будоражил его.

- Как жизнь? - спросил Штрум. - Приходила к тебе Марья Ивановна? Читала

тебе небось "Мадам Бовари", сочинение Бальзака?

- А ну тебя, - сказала Людмила Николаевна.

Ночью Людмила Николаевна ждала, что муж заговорит с ней о своей работе.

Но он молчал, и она ни о чем не спросила его.

 

 

 

Какими наивными представились Штруму идеи физиков в середине

девятнадцатого века, взгляды Гельмгольца, сводившего задачи физической

науки к изучению сил притяжения и отталкивания, зависящих от одного лишь

расстояния.

Силовое поле - душа материи! Единство, объединяющее волну энергии и

материальную корпускулу... зернистость света... ливень ли он светлых

капель или молниеносная волна?

Квантовая теория поставила на место законов, управляющих физическими

индивидуальностями, новые законы - законы вероятностей; законы особой

статистики, отбросившей понятие индивидуальности, признающей лишь

совокупности, физики прошлого века напоминали Штруму людей с нафабренными

усами, в костюмах со стоячими крахмальными воротниками и с твердыми

манжетами, столпившихся вокруг бильярдного стола. Глубокомысленные мужи,

вооруженные линейками и часами-хронометрами, хмуря густые брови, измеряют

скорости и ускорения, определяют массы упругих шаров, заполняющих мировое

зеленое суконное пространство.

Но пространство, измеренное металлическими стержнями и линейками,

время, отмеренное совершеннейшими часами, вдруг стали искривляться,

растягиваться и сплющиваться. Их незыблемость оказалась не фундаментом

науки, а решетками и стенами ее тюрьмы. Пришла пора Страшного Суда,

тысячелетние истины были объявлены заблуждениями. В старинных

предрассудках, ошибках, неточностях, словно в коконах, столетиями спала

истина.

Мир стал неевклидовым, его геометрическая природа формировалась массами

и их скоростями.

С нараставшей стремительностью шло научное движение в мире,

освобожденном Эйнштейном от оков абсолютного времени и пространства.

Два потока - один, стремящийся вместе со Вселенными, второй,

стремящийся проникнуть в атомное ядро, - разбегаясь, не терялись один для

другого, хотя один бежал в мире парсеков, другой мерился миллимикронами.

Чем глубже уходили физики в недра атома, тем ясней становились для них

законы, определяющие свечение звезд. Красное смещение по лучу зрения в

спектрах далеких галактик породило представление о разбегающихся в

бесконечном пространстве Вселенных. Но стоило предпочесть конечное

чечевицеобразное, искривленное скоростями и массами пространство, и можно

было представить себе, что расширением охвачено само пространство,

увлекающее за собой галактики.

Штрум не сомневался, нет в мире человека счастливей ученого... Иногда -

утром, по дороге в институт, и во время вечерней прогулки, и вот сегодня

ночью, когда он думал о своей работе, - его охватывало чувство счастья,

смирения и восторга.

Силы, наполняющие Вселенную тихим светом звезд, высвобождались при

превращении водорода в гелий...

За два года до войны два молодых немца расщепили нейтронами тяжелые

атомные ядра, и советские физики в своих исследованиях, придя другими

путями к сходным результатам, вдруг ощутили то, что сто тысяч лет назад

испытал пещерный человек, зажигая свой первый костер...

Конечно, в двадцатом веке главное направление определяет физика... Вот

так же, как в 1942 году направлением главного удара для всех фронтов

мировой войны стал Сталинград.

Но следом, вплотную, по пятам, шли за Штрумом сомнения, страдание,

неверие.

 

 

 

"Витя, я уверена, мое письмо дойдет до тебя, хотя я за линией фронта и

за колючей проволокой еврейского гетто. Твой ответ я никогда не получу,

меня не будет. Я хочу, чтобы ты знал о моих последних днях, с этой мыслью

мне легче уйти из жизни.

Людей, Витя, трудно понять по-настоящему... Седьмого июля немцы

ворвались в город. В городском саду радио передавало последние известия, я

шла из поликлиники после приема больных и остановилась послушать, дикторша

читала по-украински статью о боях. Я услышала отдаленную стрельбу, потом

через сад побежали люди, я пошла к дому и все удивлялась, как это

пропустила сигнал воздушной тревоги. И вдруг я увидела танк, и кто-то

крикнул: "Немцы прорвались!"

Я сказала: "Не сейте панику"; накануне я заходила к секретарю

горсовета, спросила его об отъезде, он рассердился: "Об этом рано

говорить, мы даже списков не составляли". Словом, это были немцы. Всю ночь

соседи ходили друг к другу, спокойней всех были малые дети да я. Решила -

что будет со всеми, то будет и со мной. Вначале я ужаснулась, поняла, что

никогда тебя не увижу, и мне страстно захотелось еще раз посмотреть на

тебя, поцеловать твой лоб, глаза, а я потом подумала - ведь счастье, что

ты в безопасности.

Под утро я заснула и, когда проснулась, почувствовала страшную тоску. Я

была в своей комнате, в своей постели, но ощутила себя на чужбине,

затерянная, одна.

Этим же утром мне напомнили забытое за годы советской власти, что я

еврейка. Немцы ехали на грузовике и кричали: "Juden kaputt!"

А затем мне напомнили об этом некоторые мои соседи. Жена дворника

стояла под моим окном и говорила соседке: "Слава Богу, жидам конец".

Откуда это? Сын ее женат на еврейке, и старуха ездила к сыну в гости,

рассказывала мне о внуках.

Соседка моя, вдова, у нее девочка 6 лет, Аленушка, синие, чудные глаза,

я тебе писала о ней когда-то, зашла ко мне и сказала: "Анна Семеновна,

попрошу вас к вечеру убрать вещи, я переберусь в вашу комнату". "Хорошо, я

тогда перееду в вашу". "Нет, вы переберетесь в каморку за кухней".

Я отказалась, там ни окна, ни печки.

Я пошла в поликлинику, а когда вернулась, оказалось: дверь в мою

комнату взломали, мои вещи свалили в каморке. Соседка мне сказала: "Я

оставила у себя диван, он все равно не влезет в вашу новую комнатку".

Удивительно, она кончила техникум, и покойный муж ее был славный и

тихий человек, бухгалтер в Укоопспилке. "Вы вне закона", - сказала она

таким тоном, словно ей это очень выгодно. А ее дочь Аленушка сидела у меня

весь вечер, и я ей рассказывала сказки. Это было мое новоселье, и она не

хотела идти спать, мать ее унесла на руках. А затем, Витенька, поликлинику

нашу вновь открыли, а меня и еще одного врача-еврея уволили. Я попросила

деньги за проработанный месяц, но новый заведующий мне сказал: "Пусть вам

Сталин платит за то, что вы заработали при советской власти, напишите ему

в Москву". Санитарка Маруся обняла меня и тихонько запричитала: "Господи,

Боже мой, что с вами будет, что с вами всеми будет". И доктор Ткачев пожал

мне руку. Я не знаю, что тяжелей: злорадство или жалостливые взгляды,

которыми глядят на подыхающую, шелудивую кошку. Не думала я, что придется

мне все это пережить.

Многие люди поразили меня. И не только темные, озлобленные,

безграмотные. Вот старик педагог, пенсионер, ему 75 лет, он всегда

спрашивал о тебе, просил передать привет, говорил о тебе: "Он наша

гордость". А в эти дни проклятые, встретив меня, не поздоровался,

отвернулся. А потом мне рассказывали, - он на собрании в комендатуре

говорил: "Воздух очистился, не пахнет чесноком". Зачем ему это - ведь эти

слова его пачкают. И на том же собрании сколько клеветы на евреев было...

Но, Витенька, конечно, не все пошли на это собрание. Многие отказались. И,

знаешь, в моем сознании с царских времен антисемитизм связан с квасным

патриотизмом людей из "Союза Михаила Архангела". А здесь я увидела, - те,

что кричат об избавлении России от евреев, унижаются перед немцами,

по-лакейски жалки, готовы продать Россию за тридцать немецких сребреников.

А темные люди из пригорода ходят грабить, захватывают квартиры, одеяла,

платья; такие, вероятно, убивали врачей во время холерных бунтов. А есть

душевно вялые люди, они поддакивают всему дурному, лишь бы их не

заподозрили в несогласии с властями.

Ко мне беспрерывно прибегают знакомые с новостями, глаза у всех

безумные, люди как в бреду. Появилось странное выражение: "перепрятывать

вещи". Кажется, что у соседа надежней. Перепрятывание вещей напоминает мне

игру.

Вскоре объявили о переселении евреев, разрешили взять с собой 15

килограммов вещей. На стенах домов висели желтенькие объявленьица: "Всем

жидам предлагается переселиться в район Старого города не позднее  шести

часов вечера 15 июля 1941 года". Не переселившимся - расстрел.

Ну вот, Витенька, собралась и я. Взяла я с собой подушку, немного

белья, чашечку, которую ты мне когда-то подарил, ложку, нож, две тарелки.

Много ли человеку нужно? Взяла несколько инструментов медицинских. Взяла

твои письма, фотографии покойной мамы и дяди Давида, и ту, где ты с папой

снят, томик Пушкина, "Lettres de mon moulin", томик Мопассана, где "Une

vie", словарик, взяла Чехова, где "Скучная история" и "Архиерей", - вот и,

оказалось, заполнила всю свою корзинку. Сколько я под этой крышей тебе

писем написала, сколько часов ночью проплакала, теперь уж скажу тебе, о

своем одиночестве.

Простилась с домом, с садиком, посидела несколько минут под деревом,

простилась с соседями. Странно устроены некоторые люди. Две соседки при

мне стали спорить о том, кто возьмет себе стулья, кто письменный столик, а

стала с ними прощаться, обе заплакали. Попросила соседей Басанько, если

после войны ты приедешь узнать обо мне, пусть расскажут поподробней - и

мне обещали. Тронула меня собачонка, дворняжка Тобик, - последний вечер

как-то особенно ласкалась ко мне.

Если приедешь, ты ее покорми за хорошее отношение к старой жидовке.

Когда я собралась в путь и думала, как мне дотащить корзину до Старого

города, неожиданно пришел мой пациент Щукин, угрюмый и, как мне казалось,

черствый человек. Он взялся понести мои вещи, дал мне триста рублей и

сказал, что будет раз в неделю приносить мне хлеб к ограде. Он работает в

типографии, на фронт его не взяли по болезни глаз. До войны он лечился у

меня, и если бы мне предложили перечислить людей с отзывчивой, чистой

душой, - я назвала бы десятки имен, но не его. Знаешь, Витенька, после его

прихода я снова почувствовала себя человеком, значит, ко мне не только

дворовая собака может относиться по-человечески.

Он рассказал мне, - в городской типографии печатается приказ: евреям

запрещено ходить по тротуарам, они должны носить на груди желтую лату в



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.