Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ПРИМЕЧАНИЯ 8 страница



[167]

свидетельствуют постоянные обращения их к Шпенеру; сомнения такого рода способствовали тому, что исповедь потеряла свое значение и в лютеранстве: отпущение гре­хов неминуемо ставилось теперь в зависимость от нали­чия видимого воздействия божественной благодати, да­рованной в результате покаяния и определившей пове­дение святого. Поэтому для отпущения грехов невоз­можно было удовлетвориться одним contritio*[221].

Свидетельства Цинцендорфа о своих религиозных убеждениях, которые время от времени видоизменялись под воздействием ортодоксального учения, сводились в конечном итоге к идее «орудия Бога». В остальном, правда, религиозные взгляды этого удивительного — по определению Ричля — «религиозного дилетанта» вряд ли могут быть однозначно сформулированы в важ­ных для нас пунктах[222]. Сам он постоянно говорил, что является сторонником «паулистско-лютеранского» и про­тивником «пиетистско-якобистского тропа», основываю­щегося на Законе. Однако взгляды общины братьев и ее практическая деятельность, которые Цинцендорф, не­смотря на свою постоянно подчеркиваемую близость к лютеранскому кругу идей[223], допускал и поддерживал, во многих отношениях приближались к кальвинистскому положению об аристократии святых[224], что и нашло свое отражение в нотариальном акте от 12 августа 1729 г. Многократно обсуждавшееся решение, принятое 12 ноября 1741 г., в результате которого главой общины был объяв­лен Христос, явилось неким внешним выражением той же направленности. К тому же из трех «тропов» общины братьев в двух из них — кальвинистском и моравском — реформатская этика профессионального призвания с самого начала играла большую роль. В разговоре с Джоном Уэсли Цинцендорф высказал вполне пуритан­ское по своему духу соображение, что избранничество всегда познается если не самим избранником, то другими, которые замечают это по его изменившемуся поведению[225]. Однако, с другой стороны, в специфически гернгутеровском благочестии на первый план выступал эмоциональ­ный момент, и сам Цинцендорф все время пытался осла­бить в своей общине тенденцию к аскетическому освяще­нию в его пуританском понимании[226] и преобразовать синергизм в духе лютеранских идей[227]. К тому же, по мере

[168]

того как при сохранении исповеди падало значение общин, утверждалась лютеранская по своей сущности вера в таинства как средство спасения. Характерная для Цин­цендорфа идея, согласно которой детская непосредствен­ность религиозного чувства является залогом его истин­ности, или, например, вера Цинцендорфа в то, что воля Божья может быть открыта в жребии, настолько противо­речили рациональному жизненному поведению, что в целом, в той мере, в которой действовало его влияние[228], в благочестии гернгутеров в значительно большей степени, чем в других учениях пиетизма[229], преобладали анти­рациональные, эмоционально окрашенные элементы. Связь между нравственностью и отпущением грехов, которая устанавливается Шпангенбергом в его «Idea fidei fratrum», столь же неустойчива[230], как и у других лютеранских мыслителей. Отказ Цинцендорфа следовать методистскому принципу — стремлению к совершенство­ванию — здесь, как и повсюду, проистекает из его чисто эвдемонистического идеала: помочь людям ощутить блаженство («Gluckseligkeit», по его определению) уже в настоящем[231], вместо того чтобы подготавливать его, стремиться посредством рационального самоконтроля к уверенности в том, что оно будет даровано в мире ином[232]. С другой стороны, однако, и здесь продолжала жить идея, согласно которой решающее значение брат­ской общины заключается (и это отличает ее от других церквей) в деятельной жизни ее членов, в той христиан­ской миссии, которую они несут, и в связанной с тем и другим их профессиональной деятельности[233]. Следует указать на то, что практическая рационализация жизни под углом зрения ее полезности была существенным компонентом и мировоззрения Цинцендорфа[234]. Склон­ность к практической рационализации проистекала у него, как и у других представителей пиетизма, с одной стороны, из решительной неприязни к опасным для веры философским умозрениям и предрасположения к кон­кретному эмпирическому знанию[235], с другой — из прак­тического опыта профессионального миссионера. В ка­честве миссионерского центра братская община была одновременно и деловым предприятием, направлявшим своих членов на путь мирской аскезы, которая повсюду ищет прежде всего практические «задачи» и в соот­ветствии с ними трезво и планомерно строит жизнь верующих. Препятствием для практической рационалн-

[169]

зации жизни, правда, и здесь служила воспринятая в качестве жизненного идеала миссия апостолов и выведенное из нее восхваление харизмы апостольской бедности, к которой должны стремиться избранники Божьи, «ученики»[236], удостоенные благодати, — все это в конечном итоге ведет к известному возрождению «consilia evangelica»* . Этим создание рациональной профессиональной этики по кальвинистскому образцу за­держивалось, хотя, как показывает преобразование баптистского учения, и не отвергалось, более того, внутренне подготовлялось представлением о работе как деятельности исключительно «в осуществление своего призвания».

В общем и целом мы вынуждены констатировать, что, рассматривая немецкий пиетизм с интересующей нас здесь точки зрения, мы обнаруживаем в религиозном обосновании пиетистской аскезы известные колебания и неуверенность, обусловленные отчасти влиянием люте­ранства, отчасти эмоциональным характером пиетистской религиозности, — черты, которые резко отличаются от железной последовательности кальвинизма. Впрочем, нам представляется совершенно неверным считать этот эмоциональный компонент пиетизма его специфической чертой, отличающей его от лютеранства[237]. Конечно, по интенсивности рационализации жизни пиетистское учение должно было уступать кальвинизму, ибо внутрен­ний импульс, направленный на постоянное испытание своей избранности, которая является залогом будущей вечной жизни, в пиетизме переносится в настоящее, создавая определенную эмоциональную настроенность; уверенность же в своем спасении, которую избранник Божий все время стремится вновь обосновать безудерж­ной и успешной профессиональной деятельностью, сме­няется покорностью и подавленностью[238], отчасти являю­щимися следствием эмоционального возбуждения, направленного на чисто внутренние переживания, отча­сти же связанными с сохранением лютеранского институ­та исповеди, который постоянно вызывал у пиетистов тяжелые сомнения, но который они в большинстве слу­чаев терпели[239]. Во всем этом обнаруживается чисто лютеранский принцип — искать спасение в «прощении грехов», а не в практическом «освящении». Вместо пла-

[170]

номерного, рационального стремления достигнуть до­стоверного знания о будущем (потустороннем) бла­женстве мы обнаруживаем здесь потребность ощутить радость примирения и общения с Богом в настоящем (посюстороннем) мире. Однако если в области эконо­мики склонность к наслаждению в настоящем препят­ствует рациональному устройству «хозяйства», которое требует забот о будущем, то в известном смысле это относится и к религиозной сфере. Совершенно очевидно, что религиозная направленность на внутреннюю аффек­тацию в настоящем содержит меньший импульс к ра­ционализации мирской деятельности, чем ориентирован­ное лишь на потустороннее существование стремление реформатских «святых» утвердиться в своем избранни­честве; по сравнению же с ортодоксальным лютеранст­вом, которое сохраняет традиционную приверженность к слову и к таинствам, пиетизм больше приспособлен к тому, чтобы способствовать методическому проникнове­нию религии в жизненную практику. В целом развитие пиетизма от Франке и Шпенера к Цинцендорфу со­провождалось усилением эмоциональных черт. Однако в этом нельзя усматривать имманентную ему «тенден­цию развития». Эти различия объясняются противо­положностью религиозной (и социальной) среды, из которой вышли ведущие представители пиетизма. Здесь мы не будем касаться ни этого вопроса, ни того, в какой мере своеобразие немецкого пиетизма связано с тем, в каких социальных слоях и в каких областях он получил наибольшее распространение[240]. Напомним в данной связи, что различные оттенки эмоциональности в пие­тизме, отличающие его представителей от пуританских святых, проявляются лишь в малозаметных постепенных переходах. Если попытаться дать некую предваритель­ную характеристику практических последствий этих различных учений, то добродетели, взращиваемые пиетизмом, можно скорее уподобить тем, которые мы находим, с одной стороны, у «верных своему призва­нию» чиновников, служащих, рабочих и кустарей[241], с другой — у патриархально настроенных работодателей, которые в своем стремлении угодить Богу снисходят до нужд своих подчиненных (наподобие Цинцендорфа). В отличие от них кальвинисты значительно ближе по своему характеру, жесткому, формальному и активному, буржуазно-капиталистическому предпринимателю[242]. И

[171]

наконец, чисто эмоциональный пиетизм является, как указал уже Ричль[243], лишь развлечением религиозного характера для «leisure classes»* . Хотя такого рода ха­рактеристика ни в коей мере не может считаться исчер­пывающей, ей и в настоящее время соответствуют из­вестные специфические различия (даже в экономике) народов, находившихся в прошлом под влиянием того или другого из этих аскетических направлений.

Сочетание эмоциональной и вместе с тем все-таки аскетической религиозности с растущей индифферент­ностью к догматическим основам кальвинистской аскезы (или даже с отказом от них) характерно и для англо­американской разновидности континентального пиетизма, для методизма[244]. Уже само его наименование пока­зывает, что в глазах современников характеризовало его последователей, а именно: «методически» система­тизированное жизненное поведение с целью обрести sertitudo salutis, ибо речь постоянно идет об этом; уве­ренность в спасении оставалась по-прежнему центром религиозных устремлений верующих. Несомненная, несмотря на все различия, родственность этого движения ряду направлений немецкого пиетизма[245] обнаружива­ется прежде всего в том, что эта методичность пере­носилась и в сферу подготовки чисто эмоционального акта «обращения». Причем эмоциональность, сложив­шаяся в учении Джона Уэсли под влиянием гернгутеровского и лютеранского учений, получила в методизме (особенно в его американском варианте) резко выра­женный характер, поскольку методизм с самого начала был рассчитан на миссионерскую деятельность среди масс. Покаяние, подчас доходившее до сильнейшего экстаза, в Америке преимущественно на «почве страха», вело к вере в незаслуженную милость Божью и вместе с тем в оправдание и примирение с Богом. Эта эмоцио­нальная религиозность, преодолевая серьезные внутрен­ние затруднения, вступала в своеобразные взаимоот­ношения с аскетической этикой, раз навсегда рациональ­но сформулированной пуританизмом. Здесь в отличие от кальвинизма, который во всяком проявлении чувств по­дозревал обман, единственной бесспорной основой certitude salutis считалась принципиально данная толь­ко в чувстве, проистекающая из непосредственного

[172]

духовного восприятия, абсолютная уверенность избран­ника, причем возникновение этой уверенности обычно связывалось с определенным днем и даже часом. Воз­рожденный таким образом может в соответствии с уче­нием Уэсли (которое представляет собой последователь­ную разработку доктрины освящения, но вместе с тем и решительное отклонение от ее ортодоксального толко­вания) в силу нисхождения на него божественной бла­годати достигнуть уже в этой жизни ощущения совершен­ства, то есть безгрешности: это происходит посредством второго, наступающего, как правило, изолированно от первого, акта столь же внезапного внутреннего пере­живания, «освящения». Как ни трудно достигнуть дан­ной цели — обычно это удается лишь к концу жизни, — стремиться к ней необходимо, ибо она является залогом certitude salutis и дает радостную уверенность вместо «брюзгливой» озабоченности кальвинистов[246]: подлинно обращенный должен доказать себе и другим, что грех, уж во всяком случае, «не имеет больше власти над ним». Поэтому, несмотря на решающее значение сви­детельства чувства, в методизме сохраняется требование святой жизни, ориентированной на Закон. Уэсли, борясь против веры в праведность через добрые дела, распро­страненной в его время, тем самым просто возрождал старую пуританскую идею, согласно которой добрые дела — не реальная причина избранности, а лишь способ распознавать ее, и это лишь в тех случаях, когда они творятся во славу Божью. Однако одного аскетического поведения недостаточно для уверенности в спасении — Уэсли знал это по своему опыту, — к нему должно при­совокупиться ощущение своей избранности. Уэсли сам иногда определял добрые дела как «условия» благодати и в декларации от 9 августа 1771 г.[247] подчеркивал, что тот, кто не творит добрых дел, не является истинно верующим; вообще же методисты постоянно указывали на то, что они отличаются от официальной церкви не уче­нием, а характером своего благочестия. Значение «пло­да» веры определяется ими большей частью по Еван­гелию от Иоанна (3, 9), а аскетическое поведение рас­сматривается как явный признак возрождения. Несмотря на все это, перед методистами возникли трудности[248]. Для тех методистов, которые были сторонниками учения о предопределении, то обстоятельство, что certitude sa­lutis уже не осознавалась как избранность, постоянно

[173]

подтверждаемая аскетическим поведением, а непосред­ственно ощущалась[249] как благодать, и дарованное ею совершенство (в этом случае уверенность в «perseverantia»* связывается с однократным покаянием) могло иметь два последствия: слабые натуры приходили к анти-номистическому** толкованию «христианской свободы» и, следовательно, к отказу от методического строя жизни: в тех же случаях, когда последовательное развитие идей не вело к подобному заключению, результатом была само­уверенность святых, доходившая до головокружительной высоты[250], то есть эмоционально усиленный вариант пуританского типа. Предотвращая нападки своих против­ников, методисты стремились устранить эти последствия усилением нормативной значимости Библии и обязатель­ным испытанием своего избранничества[251]; вместе с тем названные явления могли, взяв верх, привести к упроче­нию внутри методистских кругов антикальвинистского учения Уэсли, согласно которому благодать может быть утеряна. Сильное влияние лютеранства, которое через посредство братской общины гернгутеров испытывал Уэсли[252], усиливало эти тенденции и увеличивало не­определенность религиозной ориентации методистской нравственности[253]. В конечном итоге, по существу, в качестве необходимого фундамента было сохранено лишь понятие «regeneration», то есть интуитивной уверенности в спасении, появляющейся как плод веры, и понятие освя­щения с его свободой от греха (по крайней мере потен­циально возможной), которая служит доказательством избранности; соответственно уменьшилось, конечно, и значение внешних средств спасения, особенно таинств. Несомненно, что «general awakening»*** , сопутствовав­шее методизму повсюду, в том числе и в Новой Англии, вело к утверждению учения о спасении избранных[254].

С интересующей нас точки зрения методизм оказывается учением, столь же неустойчивым по своему этичес­кому обоснованию, как и пиетизм. Однако и в методизме стремление к higher life**** , ко «второму благословению», играло роль некоего суррогата доктрины о предопределе-

[174]

нии, а его выросшая на английской почве практическая этика была целиком и полностью ориентирована на прак­тическую этику местного реформатского христианства, revival* которого методизм, собственно говоря, и стремил­ся стать. Эмоциональный акт обращения методически подготовлялся. Однако, будучи достигнут, он мыслил­ся отнюдь не как благочестивое наслаждение от обще­ния с Богом в духе эмоционального пиетизма Цинцен-дорфа: пробужденное чувство направлялось в колею ра­ционального стремления к совершенству. Поэтому эмо­циональный характер методистского благочестия не при­водил к внутренней христианской религиозности типа не­мецкого пиетизма. То, что это объяснялось (отчасти имен­но вследствие эмоционального характера обращения) менее острым ощущением греха, показал уже Шнеккенбургер: в дальнейшей критике методизма эта идея встре­чается постоянно. Решающими остаются основные чер­ты реформатского религиозного учения. Эмоциональная взволнованность лишь в некоторых случаях принимала в методизме характер подлинного экстаза (но тогда уже корибантоподобного** ); впрочем, этот экстаз ни в коей ме­ре не препятствовал рационализации жизненного поведе­ния[255]. Таким образом, «regeneration» методизма созда­ло лишь дополнение к чистому синергизму, а именно: рели­гиозное обоснование аскетического жизненного поведе­ния, которое сменило потерявшее свое значение учение о предопределении. Признаки обращения, необходимые для проверки его подлинности, его «условия», как говорил Уэсли, по существу, ничем не отличались от кальвинист­ских. В дальнейшем ходе нашего исследования идеи про­фессионального призвания мы можем оставить методизм вне сферы нашего внимания, поскольку это позднее обра­зование[256], по существу, не привнесло ничего нового[257].

Пиетизм Европейского континента и методизм англо­саксонских народов являются вторичными образования­ми[258] как по своему идейному содержанию, так и по своему историческому развитию. В отличие от них вторым оригинальным направлением протестантского аскетизма можно (наряду с кальвинизмом) считать перекрещенство и вышедшие из него в течение XVI—XVII вв. (непосред­ственно или путем восприятия форм его религиозного мышления) секты[259] баптистов, меннонитов и прежде

[175]

всего квакеров[260]. Эти секты предстают перед нами в виде религиозных общин, этика которых основана на прин­ципиально иной основе, чем реформатское учение. По­следующий набросок, в котором рассматриваются лишь важные для нашего исследования черты, ни в коей степени не претендует на исчерпывающую характеристику этого сложного и многообразного явления. Основной интерес для нас и в данном случае представляет, конечно, эволю­ция названных сект в странах раннего развития капита­лизма. Выше мы уже касались в ее начатках той важней­шей для всех этих деноминаций, как в историческом, так и в теоретическом плане, идеи, все значение которой для развития культуры может быть вполне отчетливо понято лишь в другой связи. Мы имеем в виду «believers' church»*[261]. Само это наименование означает, что рели­гиозная община, «видимая церковь», по терминологии реформированных учений[262], рассматривается уже не как своего рода фидеикомисс по делам загробной жизни, не как учреждение, по самой природе своей призванное охва­тывать как праведников, так и грешников, будь то к вящей славе Божьей (как в кальвинизме) или в качестве посред­ника для передачи людям средств спасения (как в като­личестве и лютеранстве), а исключительно как сообщество лично верующих и возрожденных, и только их одних. Другими словами, перед нами уже не «церковь», а «сек­та»[263]. Именно это должно было символизировать само по себе чисто внешнее требование — крестить только взрослых, внутренне сознательно воспринявших веру и исповедующих ее[264]. «Оправдание» посредством этой веры, что постоянно подчеркивалось во всех религиозных беседах перекрещенцев, резко отличалось от идеи «внеш­него» понимания заслуги Христа, господствовавшей в ортодоксальной догматике старого пpoтecтaнтизмa[265]. Для перекрещенцев оправдание верой состояло во внут­реннем восприятии искупительной жертвы Христа. И до­стигалось оно лишь индивидуально, воспринятым открове­нием, то есть действием в отдельном человеке духа Гос­подня, и только им. Откровение доступно каждому: для этого достаточно пребывать в готовности и не препят­ствовать приближению святого духа грешной привержен­ностью к мирской жизни. Значение веры как знания цер­ковного учения или как готовности покаянием обрести

[176]

спасение тем самым отошло на второй план, вытесненное своего рода возрождением богодухновенной религиозно­сти раннего христианства, возрождением, безусловно ока­завшим большое преобразующее влияние. Так, например, секта, для которой Менно Симонс в своем «Fondarnent-boek» (1539) впервые создал некоторое подобие закончен­ного учения, стремилась, подобно другим сектам, вышед­шим из перекрещенства, к тому, чтобы быть истинной и незапятнанной Христовой церковью, поскольку она, подоб­но первой христианской общине, состояла исключительно из людей, пробужденных и призванных Богом. Возрож­денные, и только они, — братья Христовы, потому что они, подобно ему, духовно непосредственно созданы Богом[266]. Из этого для первых анабаптистских общин следовало отдаление от «мира», то есть отказ от всякого общения с мирянами вне рамок абсолютной необходимости, и стро­жайшее следование Библии на пути построения своей жизни по образцу первых поколений христиан. Это тре­бование отдаления от мира не теряло своей силы[267], пока был жив дух учения первых общин. Баптистские секты восприняли из этих господствовавших на заре их истории идей принцип, известный нам с несколько иным обосно­ванием уже из анализа кальвинизма, фундаментальное значение которого станет очевидным в ходе дальнейшего изложения. Речь идет о полном отказе от «обожествления рукотворного», ибо оно обесценивает то благоговение, объектом которого может быть только Бог[268]. Первые поколения швейцарских и верхненемецких анабаптистов полностью подчиняли свою жизнь требованиям Библии, которую они толковали столь же радикально, как некогда св. Франциск: в их понимании речь шла о полном забве­нии всех мирских радостей, о жизни по апостольскому образцу. И в самом деле, жизнь многих анабаптистов пер­вых поколений возвращает нас ко временам св. Эгидия. Однако это строгое следование Библии[269] не могло быть достаточно последовательным ввиду богодухновенного характера этой религиозности. То, что Бог открыл проро­кам и апостолам, отнюдь не составляло всего того, что он вообще мог и хотел открыть. Напротив, как учил Швенкфельд, выступая против Лютера, а позже Фоке, выступая против просвитериан, единственным признаком истинной церкви, по свидетельству первых христианских общин, было продолжающееся действие слова не как письменного свидетельства, а как постоянно действующей

[177]

в повседневной жизни верующих силы святого духа, ко­торый непосредственно обращается к каждому, готовому услышать его. Из этой идеи продолжающегося откровения вышло известное учение, последовательно разработанное квакерами, о решающем значении внутреннего голоса, непосредственного свидетельства святого духа, познавае­мого разумом и совестью. Тем самым устранялось если не значение, то абсолютное господство Библии и одно­временно было положено начало тому развитию, в ходе которого было полностью покончено с церковным учением о спасении души, а в конечном итоге у квакеров — и с крещением и причащением[270]. Баптистские деноминации так же, как и сторонники учения о предопределении, прежде всего строгие кальвинисты, осуществили ради­кальное обесценение всех таинств в качестве средств спасения и тем самым произвели религиозное «раскол-дование» мира со всеми вытекающими отсюда послед­ствиями. Лишь «внутренний свет» продолжающегося от­кровения ведет к подлинному пониманию того божест­венного откровения, которое дано в Библии[271]. С другой стороны, действие внутреннего света могло, по крайней мере согласно учению квакеров, которые довели эту идею до ее логического конца, простираться и на людей, вообще не знавших божественного откровения, данного в Библии. Слова «extra ecclesiam nulla salus»* это учение относило к невидимой церкви осененных божественной благодатью людей. Без внутреннего света природный человек, даже руководствующийся естественным разумом[272], остается лишь тварью, и его отдаленность от Бога ощущается баптистами всех типов и квакерами едва ли не острее, чем кальвинистами. С другой стороны, возрождение, ко­торое творится духом, если мы ждем его и внутренне отдаем себя в его власть, может, поскольку оно от Бога, привести к состоянию столь полного преодоления греха[273], что возврат в прежнее состояние или даже утрата со­стояния благодати становятся фактически невозможными, хотя, как позже утверждали методисты, достижение по­добного состояния не считалось правилом и степень со­вершенства отдельного человека рассматривалась скорее в некоем развитии. Все баптистские объединения хотели быть «чистыми» общинами в том смысле, что обращение их членов должно быть безупречным. Внутреннее отъеди-

[178]

нение от мира и его интересов, безусловная покорность Богу, говорящему нам через посредство нашей совести, были единственно безошибочным признаком подлинного возрождения, а соответствующее ему поведение, следо­вательно, — необходимой предпосылкой спасения. Его нельзя было заслужить, это — дар божественной благо­дати. Однако считать себя возрожденным мог лишь тот, кто руководствовался внутренним голосом совести. В этом смысле «добрые дела» были causa sine qua nоn* . Оче­видно, что этот ход мыслей Барклея, который мы здесь из­лагали, практически ничем не отличался от реформатско­го учения; нет никакого сомнения в том, что эти идеи раз­вивались под влиянием кальвинистской аскезы, которое баптистские секты испытали в Англии и Нидерландах; весь первый период миссионерской деятельности Фокса был посвящен проповеди о необходимости воспринять со всей серьезностью основные положения кальвинистской аскезы.

Поскольку учение о предопределении потеряло свое прежнее значение, психологической основой специфиче­ски методического характера баптистской нравственности стало прежде всего «ожидание-» воздействия святого духа — идея, и в наши дни еще накладывающая свой отпечаток на квакерский «meeting», сущность которого Барклей прекрасно определил следующим образом: цель этого молчаливого ожидания — преодоление всего ин­стинктивного и иррационального, страстей и субъективно­сти «природного» человека. Он должен молчать для того, чтобы в душе его установилась та глубокая тишина, которая является необходимым условием для восприятия гласа Божьего. Правда, подобное «ожидание» могло при­вести к истерическому состоянию, пророчеству и, пока еще живы были эсхатологические чаяния, подчас и к взрыву хилиастического энтузиазма, что вполне возможно в рам­ках религиозных учений такого рода и действительно было свойственно уничтоженным в Мюнстере анабаптистским общинам. Однако по мере того, как баптизм входил в сферу светской профессиональной жизни, идея, согласно которой глас Божий слышен лишь там, где молчит тварь, стала содействовать воспитанию в человеке способности спокойно взвешивать свои поступки и анализировать их посредством постоянного обращения к своей совести[274]. Эти черты спокойствия, трезвости и исключительной

[179]

совестливости в самом деле характеризуют жизненную практику позднейших баптистских общин, и в первую оче­редь квакеров. Радикальное расколдование мира внутрен­не не допускало иного пути, кроме мирской аскезы. Для общин, не желавших вступать в какие бы то ни было отношения с политической властью, формально оставалась лишь одна возможность — направить названные аскети­ческие добродетели в колею профессиональной деятельно­сти. Если основатели анабаптистских общин были в своем неприятии мира последовательны и радикальны, то уже для первого поколения анабаптистов строгая апостоль­ская жизнь не была обязательным для всех условием возрождения. Уже в этом поколении к анабаптистам при­надлежит ряд зажиточных бюргеров, и уже до Менно, полностью признававшего мирские профессиональные добродетели и частную собственность, суровая строгость анабаптистской нравственности практически пошла по пути, проложенному реформатской этикой[275], именно по­тому, что развитие монашеских форм внемирской аскезы со времен Лютера (которому в этом вопросе анабаптисты следовали) считалось противоречащим Библии и было объявлено синергизмом. Правда (даже если оставить в стороне некоторые полукоммунистические общины ранних периодов), следует указать на то, что отказ от образования и от всякого имущества сверх необходимого для сущест­вования не только вплоть до наших дней входит в програм­му баптистской секты так называемых «тункеров» (dom-pelaers, dunckgards), но и Барклей рассматривал вер­ность человека своему призванию не в кальвинистском или хотя бы в лютеранском, а скорее в томистском духе как naturali ratione* неизбежное следствие жизни верую­щих в миру[276]. Несмотря на то что эти взгляды являли собой такое же ослабление кальвинистской теории про­фессионального призвания, как ряд высказываний Шпе-нера и немецких пиетистов, в силу ряда моментов интен­сивность экономических профессиональных интересов в баптистских сектах усиливалась — отчасти из-за отказа занимать государственные должности, первоначально воспринимаемого как религиозный долг, связанный с уходом от мира. Из-за строгого запрещения носить оружие и приносить присягу, что неизбежно вело к не­возможности занимать многие государственные должно-

[180]

сти, этот отказ сохранял, во всяком случае у меннонитов и квакеров, свою практическую действенность даже тогда, когда он утерял свое принципиальное значение. Ему сопутствовала глубокая, непреодолимая антипатия всех баптистских деноминаций ко всему, что было связано с аристократическим образом жизни: это отчасти объяс­нялось тем, что баптизм (как и кальвинизм) запрещал восхваление рукотворного, отчасти же было следствием вышеупомянутых аполитичных или даже антиполитич­ных принципов. Тем самым трезвая и контролируемая голосом совести методичность жизненного поведения бап­тистов полностью направлялась в русло не связанной с политикой профессиональной деятельности. При этом громадное значение, которое баптистское учение о спа­сении души придавало контролированию своих действий совестью (воспринимаемому как акт божественного откровения индивида), накладывало на деловую практику баптистов глубокий отпечаток; с его ролью в развитии важных аспектов капиталистического духа мы познако­мимся ближе в ходе дальнейшего изложения, да и то лишь постольку, поскольку это возможно в рамках данной работы, не затрагивающей область политической и со­циальной этики протестантской аскезы. Тогда мы увидим (мы несколько забегаем вперед), что специфическая форма, которую мирская аскеза принимает у баптистов, в частности у квакеров[277], уже по мнению людей XVII в., находила свое отражение в практическом утверждении важного принципа капиталистической «этики», согласно которому «honesty is the best policy»*[278], получившего свою классическую формулировку в цитированном выше трактате Франклина. Что же касается воздействия каль­винизма, то мы предполагаем, что оно сказывалось глав­ным образом в освобождении частнохозяйственной энер­гии внутри предприятия, ибо, несмотря на формальную легальность практической деятельности «святых», и у кальвинистов часто возникало сомнение, которое Гёте выразил в следующих словах: «Действующий всегда бес­совестен, совесть может быть лишь у наблюдающего»[279].



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.