Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ПРИМЕЧАНИЯ 4 страница



До середины прошлого века жизнь скупщика изделий домашней промышленности (во всяком случае, в неко­торых отраслях текстильной промышленности континен­тальной Европы)[51] протекала, по нашим понятиям, до­вольно спокойно. Ее можно представить себе следующим образом: крестьяне приезжали в город, где жил скупщик, со своими изделиями, которые подчас (если это были ткани) преимущественно или целиком выделывались ими из своего сырья; здесь после тщательной (в ряде случаев официальной) проверки качества изделий они получали установленную оплату. Клиентами скупщика для сбыта товара на дальнее расстояние были посредники, также приезжие, которые обычно приобретали изделия не по образцам, а руководствовались знанием привычных сор­тов; они брали товар либо со склада, либо же заблаго­временно заказывали его; в этом случае скупщик в свою очередь заказывал требуемое у крестьян. Поездки с целью посещения клиентов либо вообще не предприни­мались, либо предпринимались редко, с большими проме­жутками; обычно достаточно было корреспонденции или постепенно внедрявшейся рассылки товаров. Не слишком утомительный рабочий день — около 5—6 рабочих ча­сов, — часто значительно меньше, больше лишь во вре­мена каких-либо торговых кампаний, там, где они вообще

[86]

имели место; сносный заработок, позволявший вести приличный образ жизни, а в хорошие времена и откла­дывать небольшие суммы; в целом сравнительно лояль­ные, основанные на совпадении деловых принципов отно­шения между конкурентами; частое посещение «клуба»; в зависимости от обстоятельств кружка пива по вечерам, семейные праздники и в целом размеренная спокойная жизнь.

Если исходить из коммерческих деловых свойств пред­принимателей, из наличия капиталовложений и оборота капитала, из объективной стороны экономического про­цесса или характера бухгалтерской отчетности, то сле­дует признать, что перед нами во всех отношениях «капи­талистическая» форма организации. И тем не менее это «традиционалистское» хозяйство, если принять во вни­мание дух, которым оно проникнуто. В основе подобного хозяйства лежало стремление сохранить традиционный образ жизни, традиционную прибыль, традиционный ра­бочий день, традиционное ведение дел, традиционные отношения с рабочими и традиционный, по существу, круг клиентов, а также традиционные методы в привле­чении покупателей и в сбыте — все это, как мы пола­гаем, определяло «этос» предпринимателей данного круга.

В какой-то момент, однако, эта безмятежность вне­запно нарушалась, причем часто это отнюдь не сопро­вождалось принципиальным изменением формы органи­зации — переходом к замкнутому производству или к введению механических станков и т. д. Происходило обычно скорее следующее: какой-нибудь молодой человек из среды скупщиков переселялся из города в деревню, где он тщательно подбирал ткачей, значительно усиливал степень их зависимости и контроль над их деятельностью и тем самым превращал их из крестьян в рабочих: одно­временно он старался сосредоточить в своих руках весь сбыт посредством установления тесной связи с низовыми контрагентами, то есть с магазинами розничной торговли, сам вербовал покупателей, ежегодно регулярно посещал их и направлял свои усилия на то, чтобы качество про­дукции отвечало их потребностям и желаниям, «было бы им по вкусу»; одновременно он проводил в жизнь прин­цип «низкие цены, высокий оборот». Затем происходило то, что всегда и повсеместно следует за подобным про­цессом «рационализации»: кто не поднимался, тот опу-

[87]

скался. Идиллия рушилась под напором ожесточенной конкуренции, крупные состояния, возникшие в новых ус­ловиях, не отдавались в рост, а вкладывались в произ­водство. Прежней уютной, спокойной жизни приходил конец, наступала пора суровой трезвости: те, кто подчи­нялся законам времени и преуспевал, хотели не по­треблять, а приобретать; другие стремились сохранить прежний строй жизни, но вынуждены были ограничить[52] свои потребности. При этом — что самое главное — не приток новых денег совершал, как правило, этот пере­ворот (в ряде известных нам случаев весь процесс рево­люционизирования совершался при помощи нескольких тысяч, взятых взаймы у родственников), но вторжение нового духа, а именно «духа современного капитализма». Вопрос о движущих силах экспансии современного капитализма не сводится к вопросу об источнике используе­мых капиталистом денежных ресурсов. Это в первую оче­редь вопрос о развитии капиталистического духа. Там, где он возникает и оказывает свое воздействие, он добывает необходимые ему денежные ресурсы, но не наоборот[53]. Однако утверждение его шло отнюдь не мирным путем. Бездна недоверия, подчас ненависти, прежде всего морального возмущения всегда встречала сторонника новых веяний; часто — нам известен ряд таких случаев — создавались даже настоящие легенды о темных пятнах его прошлого. Вряд ли кто-либо станет отрицать, что лишь необычайная сила характера могла уберечь подобного предпринимателя «нового стиля» от потери самообладания, от морального и экономического краха, что наряду со способностью трезво оценивать ситуацию и с активностью он должен был обладать пре­жде всего совершенно определенными, ярко выражен­ными «этическими» качествами, которые только и могли обеспечить необходимое при введении новых методов доверие клиентов и рабочих; только эти качества могли придать ему должную энергию для преодоления бесчис­ленных препятствий и прежде всего подготовить почву для того безграничного роста интенсивности и произво­дительности труда, который необходим в капиталистиче­ском предпринимательстве и несовместим с безмятежным существованием и наслаждением жизнью; эти (этические) качества по самой своей специфике относятся к иному типу, чуждому традиционализму прежних времен и адекватным ему свойствам.

[88]

Столь же несомненно и то, что этот внешне почти неприметный, но по существу решающий для проник­новения нового духа в экономическую жизнь сдвиг совер­шался, как правило, не отважными и беспринципными спекулянтами или авантюристами, которых мы встречаем на протяжении всей экономической истории, не обладате­лями «больших денег», а людьми, прошедшими суровую жизненную школу, осмотрительными и решительными одновременно, людьми сдержанными, умеренными и упор­ными по своей природе, полностью преданными своему делу, со строго буржуазными воззрениями и «принципами». На первый взгляд можно предположить, что эти личные моральные качества не имеют ничего общего с какими-либо этическими максимами и тем более с рели­гиозными воззрениями, что адекватной подобному дело­вому образу жизни должна быть скорее некая негативная направленность, способность освободиться от власти тра­диций, то есть нечто близкое либерально-«просветительским» устремлениям. И это в целом верно для нашего времени, когда связь между жизненным укладом и рели­гиозными убеждениями обычно либо полностью отсут­ствует, либо носит негативный характер; так, во всяком случае, обстоит дело в Германии. Люди, преисполненные «капиталистического духа», теперь если не враждебны, то совершенно безразличны по отношению к церкви. Благочестивая скука рая не прельщает столь деятельные натуры, а религия представляется им лишь средством отвлечь людей от трудовой деятельности в этом мире. Если спросить этих людей о «смысле» их безудержной погони за наживой, плодами которой они никогда не пользуются и которая именно при посюсторонней жиз­ненной ориентации должна казаться совершенно бес­смысленной, они в некоторых случаях, вероятно, ответили бы (если бы они вообще пожелали ответить на этот вопрос), что ими движет «забота о детях и внуках»; вер­нее же, они просто сказали бы (ибо первая мотивировка не является чем-то специфическим для предпринимателей данного типа, а в равной степени свойственна и «традиционалистски» настроенным деятелям), что само дело с его неустанными требованиями стало для них «необходи­мым условием существования». Надо сказать, что это действительно единственная правильная мотивировка, выявляющая к тому же всю иррациональность подобного образа жизни с точки зрения личного счастья, образа

[89]

жизни, при котором человек существует для дела, а не дело для человека. Конечно, известную роль играет и стремление к власти, к почету, которые даются богат­ством, а там, где устремления всего народа направлены на достижение чисто количественного идеала, как, напри­мер, в США, там, разумеется, эта романтика цифр имеет неотразимое очарование для «поэтов» коммерческих кру­гов. Однако ведущие предприниматели капиталистиче­ского мира, достигающие прочного успеха, обычно не руководствуются в свой деятельности подобными сообра­жениями. Что же касается стремления пристать к тихой гавани в виде имения и жалованного дворянства, видеть своих детей студентами университета или офицерами, чье блестящее положение заставляет забыть об их пле­бейском происхождении, стремления, характерного для выскочек из среды немецких капиталистов, то это лишь продукт эпигонства и упадка. «Идеальный тип» капита­листического предпринимателя[54], к которому прибли­жаются и отдельные выдающиеся предприниматели Гер­мании, не имеет ничего общего с такого рода чванством ни в его более грубом, ни в его более тонком выражении. Ему чужды показная роскошь и расточительство, а так­же упоение властью и внешнее выражение того почета, которым он пользуется в обществе. Его образу жизни свойственна — на историческом значении этого важного для нас явления мы еще остановимся — известная аске­тическая направленность, отчетливо проступающая в цитированной выше «проповеди» Франклина. В харак­тере капиталистического предпринимателя часто обнару­живаются известная сдержанность и скромность, значи­тельно более искренние, чем та умеренность, которую столь благоразумно рекомендует Бенджамин Франклин. Самому предпринимателю такого типа богатство «ничего не дает», разве что иррациональное ощущение хорошо «исполненного долга в рамках своего призвания».

Именно это и представляется, однако, человеку дока­питалистической эпохи столь непонятным и таинствен­ным, столь грязным и достойным презрения. Что кто-либо может сделать единственной целью своей жизненной деятельности накопление материальных благ, может стремиться к тому, чтобы сойти в могилу обремененным деньгами и имуществом, люди иной эпохи способны были воспри­нимать лишь как результат извращенных наклонностей, «auri sacra fames».

[90]

В наше время, при современных политических, част­ноправовых и коммуникационных институтах, при нынеш­ней хозяйственной структуре и формах производства, «дух капитализма» можно было бы рассматривать как результат приспособления. Хозяйственному строю капи­тализма необходима эта преданность делу, это служение своему «призванию», сущность которого заключается в добывании денег: это своего рода установка по отноше­нию к внешним благам, столь адекватная данной струк­туре, столь неотделимая от условий борьбы за экономи­ческое существование, что в настоящее время действи­тельно не может быть и речи о какой-либо обязательной связи между вышеназванным «хрематистическим»* об­разом жизни и каким-либо цельным мировоззрением. Капиталистическое хозяйство не нуждается более в санк­ции того или иного религиозного учения и видит в любом влиянии церкви на хозяйственную жизнь (в той мере, в какой оно вообще ощутимо) такую же помеху, как регламентирование экономики со стороны государства. «Мировоззрение» теперь, как правило, определяется интересами торговой или социальной политики. Тот, кто не приспособился к условиям, от которых зависит успех в капиталистическом обществе, терпит крушение или не продвигается по социальной лестнице. Однако все это — явления той эпохи, когда капитализм, одержав победу, отбрасывает ненужную ему больше опору. Подобно тому как он в свое время сумел разрушить старые средневеко­вые формы регламентации хозяйства только в союзе со складывающейся государственной властью, он, быть может (пока мы еще только предполагаем это), исполь­зовал и религиозные убеждения. Так ли это было в дейст­вительности и если было, то в какой форме, нам надле­жит установить. Ибо едва ли требует доказательства то утверждение, что концепция наживы как самоцели, как «призвания» противоречит нравственным воззрениям целых эпох. Перенесенное в каноническое право положие «Deo placere vix potest»**, относящееся к деятель­ности торговца (в те времена оно, подобно евангельскому тексту о лихоимстве[55], считалось подлинным), и опреде-

[91]

ление жажды наживы у Фомы Аквинского как turpitudo* (сюда включалось и связанное с предприниматель­ством, то есть этически дозволенное получение прибыли) были уже известной уступкой (по сравнению с радикаль­на антихрематистическими взглядами довольно широких, слоев населения) со стороны католической доктрины интересам политически столь связанного с церковью финансового капитала итальянских городов[56].

Однако даже там, где католическая доктрина еще больше видоизменялась, как, например, у Антонина Флорентинского, никогда полностью не исчезало ощущение того, что деятельность, для которой нажива является самоцелью, есть, в сущности, нечто pudendum** , нечто такие, с чем можно лишь мириться как с некоей данно­стью жизненного устройства. Некоторые моралисты того времени, в первую очередь сторонники номинализма, принимали начатки капиталистического ведения дел как данность и пытались — не без известного противодей­ствия — доказать, что они приемлемы и необходимы (особенно в торговле), что проявляющаяся в капиталис­тической деятельности «industria»*** есть законный, этически безупречный источник прибыли; однако самый «дух» капиталистического приобретательства господст­вующее учение отвергало как turpitude и, уж во всяком случае, не оправдывало его с этических позиций. «Этиче­ские» нормы, подобные тем, которыми руководствовался Бенджамин Франклин, были для этого времени просто немыслимы. Исключение не составляли и взгляды пред­ставителей самих капиталистических кругов: пока они сохраняли связь с церковной традицией, они видели в своей деятельности в лучшем случае нечто этически ин­дифферентное, терпимое, но вместе с тем — хотя бы из-за постоянной опасности преступить церковный запрет лихо­имства—нечто, ставящее под сомнение спасение души. Источники свидетельствуют о том, что после смерти богатых людей весьма значительные суммы поступали в церковную казну в виде «покаянных денег», а в иных случаях и возвращались прежним должникам в качестве несправедливо взятых с них «usura»**** . Дело обстоит иначе — если оставить в стороне еретические или рас-

[92]

сматриваемые как сомнительные по своим учениям на­правления — лишь в патрицианских кругах, которые внутренне были уже свободны от власти традиции. Од­нако даже скептически настроенные или далекие от цер­ковности люди предпочитали на всякий случай прими­риться с церковью, пожертвовав в ее казну определенную сумму денег[57], ввиду полной неизвестности того, что ждет человека после смерти, тем более что (согласно весьма распространенному более мягкому воззрению) для спасения души достаточно было выполнить предпи­сываемые церковью внешние обряды. Именно в этом отчетливо проявляется отношение самих носителей новых веяний к своей деятельности, в которой они усматривают некие черты, выводящие ее за рамки нравственных ус­тоев или даже противоречащие им. Каким же образом эта деятельность, которую в лучшем случае признавали этически допустимой, могла превратиться в «призвание» в понимании Бенджамина Франклина? И как историче­ски объяснить тот факт, что деятельность, которая во Флоренции XIV и XV вв., в центре тогдашнего капита­листического развития, на этом рынке денег и капиталов всех великих держав того времени, казалась сомнитель­ной с моральной точки зрения — в лучшем случае ее только терпели, — в провинциальной мелкобуржуазной Пенсильвании XVIII в., стране, где из-за простого не­достатка денег постоянно возникала угроза экономиче­ского краха и возвращения к натуральному обмену, где не было и следа крупных промышленных предприятий, а банки находились на самой ранней стадии своего раз­вития, считалась смыслом и содержанием высоконравственного жизненного поведения, к которому надлежит всячески стремиться? Усматривать здесь «отражение» в идеологической надстройке «материальных» условий было бы просто нелепо. Какой же круг идей способст­вовал тому, что деятельность, направленная внешне то­лько на получение прибыли, стала подводиться под кате­горию «призвания», по отношению к которому индивид ощущает известное обязательство. Ибо именно эта идея служила этической основой и опорой жизненного пове­дения предпринимателей «нового стиля».

В ряде случаев указывалось на то, что основным принципом современного хозяйства следует считать «эко­номический рационализм» — так, в частности, полагает Зомбарт, который развивает эту мысль в своих подчас

[93]

очень плодотворных и убедительных исследованиях. Это, несомненно, справедливо, если под экономическим рационализмом понимать такое повышение производительности труда, которое достигается посредством научно обосно­ванного расчленения производственного процесса, спо­собствующего устранению «органического» предела, установленного природой. Подобным процессом рацио­нализации в области техники и экономики, несомненно, обусловлена и значительная часть «жизненных идеалов» современного буржуазного общества: труд, направлен­ный на создание рационального способа распределения материальных благ, без сомнения, являл собой для пред­ставителей «капиталистического духа» одну из главных целей. Достаточно ознакомиться хотя бы с тем, что Фран­клин сообщает о своих усилиях по улучшению ком­мунального хозяйства Филадельфии, чтобы полностью ощутить эту очевидную истину. Радость и гордость ка­питалистического предпринимателя от сознания того, что при его участии многим людям «дана работа», что он содействовал экономическому «процветанию» родного города в том ориентированном на количественный рост населения и торговли смысле, который капитализм вкла­дывает в понятие процветания, — все это, безусловно, является составной частью той специфической и, несом­ненно, «идеалистической» радости жизни, которая ха­рактеризует представителей современного предпринима­тельства. Столь же несомненной фундаментальной осо­бенностью капиталистического частного хозяйства явля­ется то, что оно рационализировано на основе строгого расчета, планомерно и трезво направлено на реализацию поставленной перед ним цели; этим оно отличается от хозяйства живущих сегодняшним днем крестьян, от при­вилегий и рутины старых цеховых мастеров и от «авантю­ристического капитализма», ориентированного на поли­тическую удачу и иррациональную спекуляцию.

Создается впечатление, что развитие «капиталисти­ческого духа» может быть легче всего понято в рамках общего развития рационализма и должно быть выведено из его принципиального подхода к последним вопросам бытия. В этом случае историческое значение протестан­тизма сводилось бы к тому, что он сыграл известную роль в качестве «предтечи» чисто рационалистического миро­воззрения. Однако при первой же серьезной попытке такого рода становится очевидным, что подобная упро-

[94]

щенная постановка проблемы невозможна хотя бы по одному тому, что общая история рационализма отнюдь не является совокупностью параллельно прогрессирую­щих рационализаций отдельных сторон жизни. Рациона­лизация частного права, например, если понимать под этим упрощение юридических понятий и расчленение юридического материала, достигла своей высшей формы в римском праве поздней античности и была наименее развитой в ряде достигших наибольшей экономической рационализации стран, в частности в Англии, где рецеп­ция римского права в свое время потерпела неудачу ввиду решительного противодействия со стороны мощной юридической корпорации, тогда как в католических стра­нах Южной Европы римское право пустило глубокие корни. Чисто посюсторонняя рациональная философия XVIII в. нашла свое пристанище отнюдь не только (и даже не преимущественно) в наиболее развитых капита­листических странах. Вольтерьянство и поныне еще яв­ляется общим достоянием высших и — что практически более важно — средних слоев населения именно роман­ских католических стран. Если же под «практическим рационализмом» понимать тот тип жизненного поведе­ния, который базируется на сознательной оценке миро­здания и отношении к нему с точки зрения посюсторон­них интересов отдельной личности, то этот стиль жизни как в прошлом, так и в настоящем типичен для народов liberum arbitrium* , входит в плоть и кровь итальянцев и французов. Между тем мы уже могли убедиться в том, что отнюдь не на этой почве, сформировалось то отноше­ние человека к своему «призванию» как цели жизни, которое является необходимой предпосылкой для развития капитализма. Ибо жизнь можно «рационализировать» с весьма различных точек зрения и в самых различных направлениях (этот простой часто забываемый тезис нужно было бы ставить во главу угла каждого исследо­вания проблемы «рационализма»). «Рационализм— историческое понятие, заключающее в себе целый мир противоположностей. Нам надлежит здесь выяснить, какой дух породил ту конкретную форму «рационального» мышления и «рациональной» жизни, из которой выросли идея «призвания» и та — столь иррациональная с точки зрения чисто эвдемонистических интересов отдельной

[95]

личности — способность полностью отдаваться деятель­ности в рамках своей профессии, которая всегда была одной из характернейших черт нашей капиталистической культуры и является таковой и поныне. Нас интересует здесь в первую очередь происхождение тех иррациональ­ных элементов, которые лежат в основе как данного, так и любого другого понятия «призвания».

 

3. КОНЦЕПЦИЯ ПРИЗВАНИЯ У ЛЮТЕРА

ЗАДАЧА ИССЛЕДОВАНИЯ

Совершенно очевидно, что в немецком слове «Beruf»* и, быть может, в еще большей степени в английском «calling» наряду с другими мотивами звучит религиозный мотив — представление о поставленной Богом задаче, и звучит он тем сильнее, чем больше в каждом конкретном случае подчеркивается это слово. Если мы проследим историческую эволюцию этого слова во всех культурных языках мира, то окажется, что у народов, тяготеющих в преобладающей своей части к католицизму, как и у народов классической древности[58], отсутствует понятие, аналогичное тому, что в немецком языке именуется «Веruf», в смысле определенного жизненного положения, четко ограниченной сферы деятельности, тогда как оно существует у всех протестантских (по преимуществу) народов. Далее оказывается, что дело здесь отнюдь не в какой-либо этической особенности определенных язы­ков, не в выражении некоего «германского народного духа», что слово это в его нынешнем смысле впервые появилось в переводах Библии и что оно соответствует не духу подлинника, а духу перевода[59]. В лютеровском переводе Библии это слово в своем теперешнем значении, по-видимому, впервые встречается в переводе одного текста из Книги Иисуса сына Сирахова (11, 20—21)[60]. Очень скоро оно обрело современное значение в светских языках всех протестантских народов, тогда как ранее ни в одном языке не было даже намека на подобное его употребление в светской литературе. Не встречается оно, насколько нам известно, и в проповедях; исключение составляет лишь один из немецких мистиков (Таулер — см. ниже), влияние которого на Лютера хорошо известно.

[96]

Новым является не только значение данного слова, нова (что в общем, вероятно, известно) и сама идея, созданная Реформацией. Это не означает, конечно, что элементов оценки мирской повседневной деятельности, которые содержатся в понятии «Beruf», не было уже в средние века или даже в древности (в эпоху позднего эллинизма),—об этом будет сказано ниже. Безусловно новым было, однако, следующее: в этом понятии заклю­чена оценка, согласно которой выполнение долга в рам­ках мирской профессии рассматривается как наивысшая задача нравственной жизни человека. Неизбежным след­ствием этого были представление о религиозном значении мирского будничного труда и создание понятия «Beruf» в вышеуказанном смысле. Следовательно, в понятии «Beruf» находит свое выражение тот центральный догмат всех протестантских исповеданий, который отвергает ка­толическое разделение нравственных заветов христианст­ва на «praecepta»* и «consilia»** , — догмат, который единственным средством стать угодным Богу считает не пренебрежение мирской нравственностью с высот мона­шеской аскезы, а исключительно выполнение мирских обязанностей так, как они определяются для каждого человека его местом в жизни; тем самым эти обязанности становятся для человека его «призванием».

Эта идея Лютера[61] сложилась на протяжении пер­вого десятилетия его реформаторской деятельности. Вна­чале Лютер (вполне в духе господствующей средневеко­вой традиции — так, как она выражена, например, у Фомы Аквинского[62]) относит мирскую деятельность к сфере рукотворного: будучи угодной Богу и являясь не­обходимой естественной основой религиозной жизни, она сама по себе нравственно индифферентна, подобно еде или питью[63]. Однако чем последовательнее Лютер про­водит идею «sola fide»*** и чем резче в связи с этим он подчеркивает противоположность своего учения «еван­гельским советам» католического монашества, которые «продиктованы дьяволом», тем большее значение полу­чает у него профессиональное призвание (Beruf). С точ­ки зрения Лютера, монашеский образ жизни не только бессмыслен для оправдания перед Богом, но и являет

[97]

собой лишь порождение эгоизма и холодного равнодушия, пренебрегающего мирскими обязанностями человека. Мирская же деятельность, напротив, характерризуется им как проявление христианской любви к ближнему, причем обоснования Лютера весьма далеки от мирских понятий и находятся едва ли не в гротескном противоречии с известным утверждением Адама Смита[64] так, он аргументирует свою мысль, в частности, тем, что разделение труда принуждает каждого работать для других. Вскоре, однако, это по сути своей схоластическое обоснование опять исчезает, остается же и все более подчеркивается указание на то, что выполнение мирских обязанностей служит при любых обстоятельствах единственным средством быть угодным Богу, что это — и только это — диктуется божественной волей и что поэтому все дозволенные профессии равны перед Богом[65].        

Не подлежит никакому сомнению, что такого рода нравственная квалификация мирской профессиональной деятельности — одна из самых важных идей, созданных Реформацией и, в частности, Лютером, — чревата необычайно серьезными последствиями; более того, подобное утверждение настолько очевидно, что граничит с трюизмом[66]. Как безгранично далека эта концепция от глубокой ненависти, с которой созерцательно настроенный Паскаль отвергал всякую положительную оценку мир­ской деятельности, будучи глубоко убежден в том, что в основе ее может лежать лишь суетность или лукавство![67] И еще более чужда она тому утилитарному приспособлению к миру, которое характеризует пробабилизм иезуитов. Однако как следует конкретно представлять себе практическое значение этой протестантской идеи, нами обычно лишь смутно ощущается, но отчетливо не ocoзнается.                                        

Едва ли есть необходимость констатировать, что не может быть и речи ни о каком внутреннем родстве лютеровских взглядов с «капиталистическим духом» в том смысле, который мы вкладываем в это понятие, да и вообще в каком бы то ни было смысле. Даже те церковные круги, которые в наши дни наиболее ревностно прославляют «дело» Реформации, в целом отнюдь не явля­ются сторонниками капитализма в каком бы то ни было смысле. И уж конечно, сам Лютер решительно отмежевался бы от любой концепции, близкой к той, которая выражена в трудах Франклина. Вместе с тем не следует

[98]

ссылаться в этой связи на сетования Лютера по поводу деятельности крупных торговцев, подобных Фуггерам[68] и др. Ибо борьба, которая в XVI и XVII вв. велась против юридических и фактических привилегий крупных торговых компаний, более всего напоминает современные выступления против трестов и так же, как эти выступ­ления, сама по себе отнюдь не является выражением традиционалистского образа мыслей. Против упомянутых торговых компаний, против ломбардцев, «трапезитов», против монополистов, крупных спекулянтов и банкиров, пользовавшихся покровительством англиканской церкви, а также королей и парламентов в Англии и Франции вели ведь борьбу и пуритане, и гугеноты[69]. После Денбарской битвы (сентябрь 1650 г.) Кромвель писал Дол­гому парламенту: «Прошу вас прекратить злоупотребле­ния внутри всех профессий; если же существует какая-либо профессия, которая, разоряя многих, обогащает немногих, то это отнюдь не служит благу общества». Наряду с этим, однако, есть ряд данных в пользу того, что воззрения Кромвеля были преисполнены специфиче­ски «капиталистического духа»[70]. У Лютера в его много­численных высказываниях против ростовщичества и про­тив любого взимания процентов, напротив, совершенно недвусмысленно проявляется «отсталость» его представ­ления (с капиталистической точки зрения) о сущности капиталистического приобретательства — даже по срав­нению с позднесхоластическими взглядами[71]. К этому, в частности, относится аргумент о непроизводительности денег, несостоятельность которого показал уже Антонин Флорентийский. Нет, впрочем, никакой необходимости ос­танавливаться на частных вопросах, так как совершенно очевидно, что последствия идеи «профессионального при­звания» в религиозном ее понимании могли принимать самые различные формы в ходе тех преобразований, которые она вносила в мирскую деятельность. Резуль­татом Реформации как таковой было прежде всего то, что в противовес католической точке зрения моральное значение мирского профессионального труда и религиоз­ное воздаяние за него чрезвычайно возросли. Дальней­шее развитие идеи «призвания», в которой нашло свое выражение это новое отношение к мирской деятельности, зависело от конкретной интерпретации благочестия в отдельных реформированных церквах. Авторитет Библии, 113 которой Лютер, как ему представлялось, почерпнул



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.