Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Эка‑Ука 4 страница



Русские ошибались, они все же послали в Тбилиси специальную следственную комиссию, а тогда любая комиссия, приехавшая из Москвы, в Грузии приобретала сразу статус высших лиц. И грузины встречали их так, как это любили русские. А русские любили грузинскую кухню, грузинское вино и грузинский коньяк, и грузинские хозяева не желали осрамиться. И не осрамились, по их меркам. Грузия испокон века славилась своим гостеприимством, тем более сейчас ничего не пожалели для высоких гостей. И пока русские были способны держаться на ногах, грузины поили их и поили, а потом, когда гости валились с ног, хозяева укладывали спать уставших членов специальной комиссии.

Поэтому не стоит удивляться тому, что однажды Гега обнаружил на столе у следователя несколько бутылок боржоми. Гегу удивило, что теперь его допрашивали двое: один прежний, уже знакомый, следователь‑грузин и один новый, русский, у которого голова настолько отяжелела с похмелья, что было сомнительно, что ему мог помочь боржоми. Русские очень любили боржоми, как и все грузинское, и этот русский тоже одну за другой опустошал бутылки с газированной водой и прилежно похрустывал кислыми огурцами. Следователь‑грузин, улыбаясь, по‑дружески предложил боржоми и Геге, а когда тот отказался, предложил перейти прямо к делу.

– Да, слушаю, – сказал Гега, которому, конечно, процесс допроса не доставлял удовольствия, но когда его водили на допрос, он радовался: каждый раз Гега надеялся увидеть если не Тину, то кого‑нибудь другого из своих друзей, пусть даже случайно столкнувшись где‑нибудь в коридоре.

Следствие продолжалось девять месяцев, и на протяжении этих девяти месяцев угонщиков самолета почти каждый день водили на допросы, но никто из них ни разу, конечно, так и не встретился с другими, как об этом мечтал Гега.

Было всего лишь одно исключение, единственный случай, и как раз в то день, когда в комнате для допросов Гегу вместо одного, поджидало двое следователей. До того как его завели в комнату, так же как это делал по уставу любой конвоир, у Геги потребовали встать лицом к стене. Геге не надо было даже напоминать – он уже столько раз ходил на допрос, что, перед тем как войти в комнату следователя, инстинктивно заложил руки за спину и встал ближе к стене, повернувшись к ней лицом.

И неожиданно на этой стене, чуть выше головы, он увидел текст той английской песни, которую чаще всего слушали Гега и Тина, когда еще были вместе. На стене по‑английски было написано всего два слова из той песни – «wish you».

Гега не помнил, были ли эти слова из названия песни, или это был ее рефрен, но он точно помнил, что эта фраза действительно из той самой песни. Она была спешно написана на стене такими маленькими буквами, что Гега принял единственное возможное решение. Решение было простым – если автором надписи действительно была Тина, то Гега должен был приписать к этой фразе конец, там же, на стене, а потом ждать ответ. От радости Гега разволновался. В тот день он даже не понимал, о чем с ним беседуют, он думал лишь о том, как украсть лежавшую на столе следователя ручку, которая была нужна ему, как никогда.

Гега сидел в комнате следователя, но его мысли все еще оставались у той стены в коридоре, и в первый раз после ареста он ощутил счастье или что‑то похожее на счастье.

Даже следователь‑грузин заметил это странное волнение подследственного и удивленно сказал Геге:

– Сегодня ты выглядишь каким‑то радостным.

– Радостным?

– Ну, если и не радостным, то хотя бы довольным.

– И чем это я должен быть доволен?

– Вот и я удивляюсь.

– Наверное, вам показалось.

– Нам никогда ничего не кажется. Это тебе показалось, что в том самолете снимают кино, а ты там – в главной роли с лимонкой в руках…

– Я уже сказал, что искренне сожалею о случившемся, а граната была ненастоящей…

– Что, вы столько народу игрушечным оружием уложили?

– Мы никого не убивали.

– Они, выходит, все покончили самоубийством?

– Самоубийством покончил только Дато.

– Мы уже об этом беседовали, и, думаю, ты должен был кое о чем подумать.

– О чем?

– Ты должен был решить, кто был главарем вашей банды.

– Не было у нас главаря, я это сразу сказал.

– У всех бандитских группировок есть главари.

– У нас не было.

– Понимаю, тебе не хочется быть предателем, но для суда ты обязательно должен кого‑нибудь назвать.

– Кого назвать?

– Главаря. Двое из вас мертвы, ты можешь назвать одного из них.

– Но это же ложь!

– Мертвые не узнают.

– Но я же буду знать, что это ложь. Не было у нас главаря.

– А кем же был тот монах?

– Монахом.

– Монахом или главарем банды?

– Если бы он был главарем, то сидел бы в том самолете.

– Да, это у вас плохо получилось, по‑дружески говорю. Человек во всем вам помог, а вы его кинули. Кинуть главаря… Такого я еще не слышал.

– Монах ничего не знал.

– Это ты можешь ему сказать, – следователь‑грузин имел в виду следователя‑русского, хотя пальцем на него и не указал, – но зачем так говорить со мной? Я же с тобой по‑дружески, вот и ты должен меня понять. Так не бывает, брат: человек вас наставил, а потом даже не сел в самолет. Почему за это только вы должны отвечать?!

– Монах ни о чем не знал, – повторил Гега, но так равнодушно, что стало ясно, что ему все равно, верит ли ему этот молодой грузинский следователь.

Душа и мысли Геги снова были у той стены, около входной двери, где были написаны два английских слова.

– Я для тебя говорю, подумай, – еще раз напутствовал заключенного молодой следователь и встал с места.

Заключенный очень обрадовался тому, что сегодняшний допрос закончился так быстро, потому что единственная ручка, которая могла связать Гегу и Тину, была уже у Геги.

Выходя из комнаты следователя, когда конвоир снова приказал повернуться лицом к стене, Гега успел спрятанной в рукаве ручкой приписать под текстом, там, где ему мерещился знак Тины, два слова – «were here…».

Возвращаясь в камеру в сопровождении охранника, Гега шел по длинному коридору и думал о том дне, когда его опять вызовут на допрос. Он хотел снова увидеть надпись на стене, надеялся, что появилось новое слово, если та фраза действительно была написана Тиной.

В ту ночь Гега был счастлив, вернее, он был в ожидании большого счастья и не мог заснуть, как и раньше, но теперь уже от радостного ожидания.

Уже на рассвете, когда он решил не думать о Тине и попытаться уснуть, он вспомнил своего следователя, но от этого стало лишь хуже – он никак не мог понять, почему ему заменили следователя, и, вообще, как могли доверить серьезное дело такому молодому и неопытному следователю. Может, это сделали специально? Чтобы следователь, почти ровесник заключенного, легче нашел с Гегой общий язык и быстрей его расколол? Но Геге нечего было сказать следователю – все действительно случилось именно так, как случилось. В ту ночь Гега думал и о том, что, возможно, в советской империи все действительно очень плохо работает, в том числе и следствие. Заснул он лишь на рассвете…

 

Братья

 

Фамилия у них была измененная, но произошло это по ошибке, в действительности грузины испокон века были Ибериели, а не Ивериели. Виной этой подмены стали новогреческий и русский языки. Но с делом это не связано. Больше всего среди заключенных страдал Паата, который вообще не отвечал на вопросы следователя, а если и отвечал, то парой слов, и очень общо. Паата чудом спасся от смерти: когда его вели по трапу, сотрудники КГБ открыли огонь, и спасла его скорость спецназовцев. Одетые в бронежилеты бойцы собственными телами прикрыли Пату – для них это было делом престижа, ведь они вели уже арестованного бандита в наручниках.

Паата Ивериели и в камере часто думал о том смертном приговоре, который власти, без суда и следствия, вынесли ему еще в аэропорту, а он попросту спасся от расстрела прямо на трапе самолета. Паата подозревал, что его хотели убить потому, что приняли за Каху – единственного оставшегося в живых из тех, кто с оружием в руках вошел в кабину пилотов и кто может знать нежелательную для властей правду. Думал Паата и о том, что обозленные кагебешники могли пытаться убить его там же, на трапе, ведь выпущенные из самолета пассажиры именно его описали как самого активного злоумышленника. Могла существовать и иная причина, но факт оставался фактом – уже в арестованного, безоружного Пату Ивериели, когда его выводили по трапу из самолета, стреляло несколько человек.

Если бы Паата точно знал, что его убивали из‑за брата, может, он не переживал бы из‑за тех пуль – братья безумно любили друг друга. Они даже отложили срок угона самолета и вообще бегства из Советского Союза на один год, потому что старший – Каха Ивериели, – категорически отказался покидать Союз без младшего, Пааты.

 

В отличие от Геги, с самого начала Паату допрашивал немолодой, опытный и известный следователь. Кто знает, в который уже раз он записывал совершенно ничего не значившие ответы.

Но в тот день, когда у Пааты совершенно неожиданно начались боли в животе, на допросе его встретил совсем другой, молодой следователь, который с очень доброжелательной улыбкой обратился к Паате и даже предложил ему сигарету.

Паата молча прикурил, молчание нарушил сам следователь.

– Мы из одного района.

– Я вас не помню.

– И не можешь помнить, вы с братом в Москве учились, а я во Владивостоке.

– Может, мы вместе в детсад ходили, – широко улыбнулся Паата.

– Мы из одного района, действительно могли в один и тот же садик ходить, я помню, в моей группе были какие‑то братья.

– Я в садик не ходил, не любил суп с луком.

– А твой брат?

– Он тоже не ходил, пюре не любил.

– Я его видел, но про пюре он не говорил.

– И часто видите моего брата?

– Когда хочу. Если по делу нужно.

– Как он?

– Для арестанта неплохо: я на него обычно обращаю больше внимания. Ведь мы из одного района, ты же понимаешь.

– Он тоже в этом здании?

– Говорю же, с ним все в порядке.

В действительности Паата сам не знал, в каком здании находился, но подозревал, что до суда его поместили в тюрьму КГБ вместе с другими политзаключенными, а это здание находилось на проспекте Руставели, за старой почтой. Снаружи ничего не было заметно: при коммунистах камеры располагались не в здании, а в подземных лабиринтах.

Соседнее здание почты‑телеграфа красивым фасадом выходило прямо на проспект, и когда Паата проходил мимо, он всегда останавливался у стены, на которой все еще были видны следы пуль: несмотря на то, что после 9 марта 1956 года прошло уже столько лет. Именно здесь расстреляли безоружных грузинских студентов.

– Когда ты его еще увидишь? – спросил Паата следователя, хотя и не надеялся на правдивый ответ.

– Хочешь что‑нибудь передать?

– А передашь?

– Что хочешь, то и передам.

– Скажи, что со мной все в порядке, больше ничего.

– Ничего?

– Ничего.

– Не стесняйся, если хочешь что‑нибудь сказать, я передам. Все скажу, что поручишь.

– Больше ничего, я же сказал.

– Если хочешь что‑нибудь сказать брату до суда, или предупредить… Ну ты понимаешь, о чем я. По‑дружески советую, брат.

– Передай то, что я сказал, больше ничего.

– Смотрите, чтобы так не получилось, что на суде один скажет одно, другой – другое. Для вас же лучше, сам понимаешь.

– Что нового может сказать кто‑то на суде? О том, что было, и так все знают, а больше ничего и не было.

– Все так думали, но сейчас выяснилось, что вашим главарем был какой‑то монах…

– Какой монах?

– Отец Тевдоре.

– Кто это выдумал?

– Он сам признал.

– Под пыткой?

– Тебе не стыдно? И какой смысл в пытках? Нам скажет, а на суде потом откажется. Нас так не устраивает.

– И как же он мог признаться, его даже в самолете не было и он ничего не знал?

– Нас это тоже удивляет, сильно удивляет. А знаешь, что еще меня удивляет? Я это уже по‑дружески тебе говорю. Вот как это он сам остался в монастыре, а вас послал на бойню?

– Он ничего про самолет не знал.

– Потому что вы ему не сказали.

– А если б и сказали, он все равно был бы против.

– Не знаю, не знаю. Теперь он совсем другое говорит.

– Что говорит?

– Говорит, что был организатором. Кто ж такое дело напрасно на себя брать будет?

– Врет.

– Почему?

– Хочет нас спасти.

– Значит, он действительно был организатором.

– Монах с нашим делом не связан, и в самолете его вообще не было.

– Он‑то говорит, что сам все запланировал, но…

– Что «но»?

– Если бы кто‑нибудь, хотя бы один, подтвердил это на суде…

– Не найдете вы такого – этот монах вообще был против угона самолета.

– Ты же говорил, что он ничего не знал…

– Я тебе потому это говорю, что мы из одного района, и я хочу вам помочь. Я же хочу спокойно ходить по нашему району, дети у меня там растут…

– Монах ни при чем, и я ничем не могу вам помочь.

– Себе помоги, нам помогать никто тебя и не просит.

– Я пойду.

– Иди и подумай, я – тут, если надо, помогу. Близкие мы, это мой долг… Если что понадобится, не стесняйся.

– А что может мне понадобиться?

– Не знаю, мы же мужчины: печали, боль, тысячи забот. Я иногда так устаю, что трудно что‑нибудь не принять – работа, дом, нервотрепки, тысячи проблем. Про меня никто не скажет, что я наркоман, но иногда без этого не получается.

– Мне не нужно.

– Знаю, но врач сказал, что у тебя какие‑то боли. Вот и я подумал, что могу что‑нибудь тебе достать вместо болеутоляющего.

– Ничего мне не надо.

– Как хочешь. Я тебе, как друг, предложил.

– Не нужно.

Паата привстал, улыбнулся, и следователь позвал конвоира. Когда его выводили из комнаты, следователь еще что‑то говорил, но Паата его не слушал, он думал о мучавшей его боли. Какие‑то странные боли начались у него сразу после вчерашнего обеда – если то, чем их кормили, можно было называть обедом. Но Паата думал о другом. Он думал о том, откуда мог знать о его болях следователь, если сам Паата никому ничего не говорил.

Вернувшись в камеру, он решил потребовать доктора, у которого, конечно же, не оказалось болеутоляющего, тем более от этой боли…

 

Когда Геге сказали, что его снова ведут на допрос, он готовился с такой радостью, что удивил охранника. По коридору он шел очень быстро, даже получил от конвоира несколько замечаний. Но сейчас Гега думал только о стене у входа в комнату следователя, где ожидал найти ответ Тины, и когда ему велели там остановиться, сердце Геги забилось так же часто, как и тогда, на их первом свидании.

Рядом с написанными им несколько дней назад двумя английскими словами, теперь мелкими буквами, но вполне разборчиво было уже приписано начало той строфы из «Витязя в тигровой шкуре», которую однажды прочла ему Тина, – «В башне я». И Гега в ответ спешно приписал продолжение «сижу высокой».

И хотя они были узниками не в высокой крепости, а в подземельях КГБ, сейчас для Геги это не имело значения. Ни сейчас, ни потом, неизвестно на котором по счету допросе, он вообще не слушал уже не раз сменившихся следователей. На этот раз это был уже пожилой. Точнее, он не мог их слушать. Гега думал о той ночи, когда на море Тина достала с полки хозяев «Витязя в тигровой шкуре».

Они лежали очень близко от окна, откуда было видно море, а луна была такой большой и светлой, что им даже не пришлось зажигать свет, чтобы читать книгу.

Это была идея Тины:

– Я закрою глаза, открою наугад «Витязя» и прочту то, что сразу попадется на глаза. А потом и ты закрой глаза, положи руку и прочти.

И в комнате следователя Гега точно вспомнил, что тогда Тине сразу же попалась именно эта строфа: «В башне я сижу высокой…».

Но следователь никак не мог понять, почему у заключенного, которого ожидал самый страшный, смертный приговор, такое счастливое выражение лица. Не знал он и того, что в жизни Геги это был самый счастливый день – в этот день Гега убедился, что Тина жива, что с ней все в порядке и, главное, она не одна. Их было двое: Тина и еще не родившийся малыш, который вместе с Тиной жил в тбилисской тюрьме КГБ. Гега не знал точно, в какой камере жили его жена и еще не родившийся ребенок, но главным для него было то, что они живы. И в комнате следователя он думал только о том, чтобы поскорее закончился допрос и когда его снова поставят у той стены, он успел бы написать еще два слова: «наш ребенок», «привет малышу» или «береги ребенка»…

 

Сосо Церетели, Дато Микаберидзе, Гия Табидзе

 

Думал Гега и о том, как ласкала Тина еще не родившегося ребенка, как трогала прекрасными пальцами свой живот, где уже жил новый человек…

А следователь решил, что раз арестант в таком хорошем настроении, то лучшего момента для того, чтобы сказать главное, не следует и ждать. У следователя в действительности и не было никаких желаний, но было задание, которое надо было выполнить, поэтому он прямо сказал Геге:

– На суде вы должны подтвердить, что угоном самолета руководил тот монах.

– Почему?

– Потому что он и был организатором угона.

– Я уже объяснил следствию, что это абсурд: не может человек руководить тем, категорическим противником чего был и остался.

– Следствие и так все знает. То, что он был организатором, уже доказано фактами и подтверждено твердыми аргументами. И монах утверждает, что сам всем руководил.

– А что вы тогда от меня хотите?

– Для суда важно, чтобы кто‑нибудь из вас подтвердил это.

– Почему я? Я его вообще не знал.

– Для нас это не имеет значения. Главное, чтобы кто‑нибудь из вас подтвердил, что именно монах был организатором, а вам это сделать легче всего.

– Почему мне?

– Потому что ваша жена ждет ребенка, а по советским законам нельзя сажать беременных женщин.

– Никогда закон не соблюдали. Что ж теперь о нем вспомнили?

– Мы всегда соблюдаем закон, и сейчас тоже.

– Значит, мою жену освободят?

– Террористов мы не освобождаем!

– Что вы хотите сказать?

– Я, по‑моему, все ясно сказал. Но вы и сами должны понимать, что судьба вашего будущего ребенка зависит как раз от того, какие вы дадите показания в суде…

– Если я не скажу того, что вы хотите, что тогда будет?

– Ничего, сынок, воля твоя, я по‑отечески советую подтвердить, что тот монах был организатором и…

– А если не подтвержу, что произойдет?

– Сказал же уже, ничего не произойдет. И так докажут, что тот монах был главарем вашей бандитской группировки, но твои показания были бы для нас дополнительной помощью.

– А если я вам не помогу?

– Тогда и мы тебе не поможем. То, что в тюрьме беременной женщине нужен особый уход, думаю, ты и сам понимать должен.

– Но с ними же все в порядке?

– Пока да, но вы же знаете, какие условия в тюрьме. Каждую минуту может случиться что‑нибудь такое, что…

– Что моя жена может потерять ребенка?

– Я этого не говорил, но вы должны знать, что террористку, угонщицу самолета, из тюрьмы никто не выпустит.

– Но ребенок же ни в чем не виноват, он еще даже не родился!

– Вот я тебе и говорю, сынок: их судьба и будущее зависят от тебя.

– Если у моей жены и ребенка все будет хорошо, я скажу все, что понадобится следствию и суду.

– Ты сообразительный парень, и почему из‑за этого подонка монаха должны погибнуть столько людей?!

Обрадованный следователь сказал еще несколько фраз, но Гега не слушал, сейчас он думал только о той стене, на которой должен был успеть написать два слова. Он успел, и написал не два, а три слова:

«береги нашего малыша…»

Но, вернувшись в камеру, он размышлял уже о следователе, которому даст именно те показания, которые от него требовали, и этим спасет своего ребенка. Сейчас для него главным было рождение маленького человека, который должен был родиться до суда. Потом Гега сказал бы правду, во время суда он рассказал бы все, только правду, иначе поступить он не мог. Он не мог подтвердить того, что от него требовали, – ведь это была ложь, и монах не был виновен, он даже не сидел в самолете. Поэтому Гега сказал бы только правду, но – после того как с громким криком в одной из камер тбилисской тюрьмы КГБ появится на свет его ребенок. Он родится, как рождаются все малыши, когда их легкие впервые наполняются воздухом, и они еще не знают, что это всего лишь первая боль.

Гега тоже не знал, что те, кто выносил приговор, были гораздо более жестокими, чем он мог себе представить. Впрочем, представить, каким окажется этот первый приговор, никто не мог, даже в той жестокой стране…

 

Приговор

 

Первый приговор вынесли еще до суда и в ту же ночь привели в исполнение – всего через несколько дней после того, как убедились, что Гега не сможет дать на суде нужных показаний.

Намного важнее, чем показания Геги, для них была проблема беременной Тины. Осуждение беременной женщины вызвало бы в обществе волну сострадания, а допустить сочувствие к угонщикам самолета советская власть, естественно, не могла. В ЦК подумали и о том, что если ребенок родится до суда, это создаст властям новую проблему. Поэтому решение приняли быстро и в ту же ночь привели в исполнение первый, страшный, приговор.

Тину будить не стали. Им было все равно, проснется ли беременная заключенная, ей и так должны были сделать укол снотворного. Поэтому когда Тина проснулась, люди в белых халатах, не обращая внимания на ее вопрошающие, полные ужаса глаза, быстро, хладнокровно, холодными руками сделали заключенной укол в вену. Тина сразу догадалась, что они сейчас здесь, чтобы свершить то зло, мысль о котором уже не раз приходила ей в голову. Но каждый раз она укоряла себя за то, что плохо думает о людях.

Но они не были людьми. Это были обыкновенные хладнокровные убийцы, сердца и души которых совершенно не трогали обреченные крики Тины и мольба не убивать младенца, который пока даже не успел родиться. Тина боролась до конца, до последней секунды, пока не потеряла сознание. Пока она еще могла, Тина умоляла каждого из тех, кто в ту ночь был в ее камере, и всех их вместе не убивать ее ребенка. Но лекарство, которое ей вкололи, как только вошли в камеру, было сильнодействующим препаратом. Убийцы несколько раз даже удивленно переглянулись, не понимая, как может эта молодая женщина сопротивляться так долго. В конце концов глаза Тины все же закрылись. Обессилевшая и побежденная, она уснула и уже ничего не видела, не чувствовала, как из ее тела извлекали плод, которому было уже несколько месяцев.

Единственное, что связывало ее с этим миром, была слеза, вернее, слезы, текущие по лицу, Тина плакала, спала глубоким сном и все же плакала…

 

Наверное, во всем мире не было заключенного, которого бы так радовал вызов на допрос, как Гегу. Гега обнаружил, что он ходит на свидания: он шел на допрос, как на свидание, и та стена, на которой он обычно читал Тинины слова, была для него самым дорогим местом на земле.

Но в тот день на стене не оказалось новых слов, и Гега подумал, что Тину не приводили на допрос, или что она просто не успела написать ни одного слова, и в тот день он оставил на стене для Тины только вопрос – «как малыш?».

Но и через несколько дней, когда Гегу снова вызвали на допрос и до того, как ввести в комнату следователя, поставили лицом к стене, на которой он рассчитывал увидеть ответ, от Тины ничего не было.

Гега опять подумал, что этому могло быть много причин, в том числе и самая простая – например, теперь Тину водят на допрос в другую комнату, и поэтому она не отвечает мужу на нацарапанные на стене письма. Но все же Гега почувствовал странную слабость в коленях, виски у него повлажнели.

Когда его ввели в комнату следователя, Гега попросил воды и стал думать о том, как узнать, что же произошло в действительности, но так ничего и не смог придумать. Тогда он решил прямо спросить о Тине у следователя. Он не верил в искренность этого пожилого человека, но и ничего не терял.

Гега выпил воду, постарался успокоиться и довольно спокойно спросил следователя о том, что его интересовало больше всего на свете:

– Как Тина?

– С вашей женой все хорошо.

– Вы и ее следователь?

– Вашу жену допрашивают мои коллеги.

– А откуда вы знаете, что с ней все в порядке?

– Говорю то, что знаю.

– У вас есть дети?

– У меня хорошие дети.

– В отличие от нас? Вы когда‑нибудь писали письма любимой?

– Кажется, здесь я задаю вопросы.

– Рано или поздно и вам придется ответить.

– Ты это мне говоришь?

– Вам всем.

– Угрожаешь?

– Не я, но другие обязательно призовут к ответу.

– За что?

– За все.

– Сначала вы будете держать ответ за то, что сделали. Пожертвовали жизнью стольких человек, и не считает себя виновными.

– Я никого не убивал, но все же считаю себя виновным.

– И в чем это выражается?

– Я же говорил, что скажу все, что надо, если с моей женой и ребенком все будет хорошо. Показания против того монаха я уже дал.

– А я уже говорил, что угонщицу, террористку, даже если она беременна, никто не выпустит.

– Я этого и не просил. Я потому согласился дать нужные вам показания, чтобы родился мой ребенок, чтобы хотя бы он остался, если меня приговорят к расстрелу.

– Не бойся, к расстрелу не приговорят. Если ты все признаешь, расстрела не бойся.

– Я не боюсь ни расстрела, ни смерти.

– А чего ты боишься?

– Я боюсь за своего ребенка, боюсь, чтобы его не убили…

– Он еще не родился, как же его можно убить?

– Но он же родится, а рожденному в тюрьме нужен особый уход и забота.

– Ну, ты же понимаешь, что тюремные условия не лучшие для беременной женщины.

– Но вы же обещали, и я дал показания. Написал все, что вы хотели.

– Очень хорошо, что написал.

– А если я на суде изменю показания?

– Для суда это не имеет значения. Главное – те показания, которые ты уже дал следствию. По советским законам это так.

– Как?

– Сначала надо было выучить законы, а потом уже угонять самолет…

– А мой ребенок?

– Я же объяснил, что террористку, даже беременную, домой отпустить не можем.

– Но она же может родить тут, в тюрьме.

– Может, но…

– Но что?

– Но я же сказал и уже несколько раз повторил, что тюрьма – не место для беременных. Я нее в любой момент может случиться выкидыш. Если твоя жена хотела родить ребенка, она должна была остаться дома…

Следователь еще что‑то говорил Геге, но Гега уже не слушал. Сильным ударом кулака он свалил пожилого на пол, и, не давая подняться, прыгнул сверху, обеими руками обхватил его горло, пытаясь задушить этого человека:

– Твою мать! Ты же обещал позаботиться о ребенке! Всех вас! Убийцы!..

Позже, в камере, когда Гега открыл глаза и утер кровь, он так и не смог вспомнить или понять, откуда так быстро появились в комнате следователя те, кто избивал Гегу, сначала кулаками, а потом уже ногами, и били до тех пор, пока Гега не потерял сознание.

Когда он пришел в себя в залитой кровью камере, он почувствовал во рту вкус собственной крови и попытался сплюнуть, но это оказалось совсем не просто, впрочем, как и пошевелиться. У Геги болело все – болело все тело, и он помнил фразу следователя:

– Не по лицу, бейте ниже!

Гега помнил и то, что его очень удивила активность этого следователя, который хрипел и еле дышал всего лишь на несколько минут раньше.

Но это была лишь абсурдная секунда, неожиданная идея‑фикс. Единственное, о чем действительно мечтал Гега, – чтобы весь этот ужас поскорей закончился. Но этот ужас продолжался до тех пор, пока они не устали – те, кому просто доставляло удовольствие избивать заключенного…

 

После того дня Гегу на допросы не водили по одной простой причине – до суда им уже не нужны были его показания. Гега с нетерпением ждал судебного процесса, где он должен будет увидеть Тину, он и ждал, и боялся этой встречи. Боялся той правды, которую мог узнать, – увидеть, что Тина уже не беременна. Ведь пока он окончательно не убедится, надежда еще была, маленькая, но все же надежда.

Суда он ждал и по другой причине – он увидел бы мать, о которой ничего не знал со дня угона. Если бы сумел, он бы объяснил ей все, сказал бы, что не собирался ее бросать, что он уезжал и думал, что потом заберет из этой страшной страны и мать.

Еще он хотел увидеть друзей, которые сидели вместе с ним в самолете, и о которых он ничего не знал со дня ареста.

Думал он и о тех друзьях, которых не было самолете. Он подозревал, что их тоже изводят допросами, и был прав.

На допросы вызывали и других, но больше всех следствие заинтересовал Иракли Чарквиани, который был близким другом Геги и должен был больше других знать об угоне самолета. Прибывший из Москвы следователь сначала думал, что Гега не предложил Иракли лететь вместе с ними потому, что дед Иракли, Кандид Чарквиани, – бывший секретарь ЦК. Но после первого же допроса понял, что причина была совсем в другом: этот странный парень с самого начала удивил русского следователя тем, что отвечал на вопросы только по‑грузински.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.