|
|||
Часть вторая 7 страница– Что я? – говорила она, отступив еще. – Что вы? – отвечал он, взбешенный этим хладнокровием. – Вы забыли! я напомню вам, что здесь, на этом самом месте, вы сто раз клялись принадлежать мне: «Эти клятвы слышит бог!» – говорили вы. Да, он слышал их! вы должны краснеть и перед небом и перед этими деревьями, перед каждой травкой… всё свидетель нашего счастия: каждая песчинка говорит здесь о нашей любви: смотрите, оглянитесь около себя!.. вы клятвопреступница!!! Она с ужасом смотрела на него. Глаза его сверкали, губы побелели. – У! какие злые! – сказала она робко, – за что вы сердитесь? я вам не отказывала, вы еще не говорили с maman… почему же вы знаете… – Говорить после этих поступков?.. – Каких поступков? я не знаю… – Каких? сейчас скажу: что значат эти свидания с графом, эти прогулки верхом? – Не бежать же мне от него, когда maman выйдет из комнаты! а езда верхом значит… что я люблю ездить… так приятно: скачешь… ах, какая миленькая эта лошадка Люси! вы видели?.. она уж знает меня… – А перемена в обращении со мной?.. – продолжал он, – зачем граф у вас каждый день, с утра до вечера? – Ах, боже мой! я почем знаю! какие вы смешные! maman так хочет. – Неправда! maman хочет то, что вы хотите. Кому эти все подарки, ноты, альбомы, цветы? всё maman? – Да, maman очень любит цветы. Вчера еще она купила у садовника… – А о чем вы с ним говорите вполголоса? – продолжал Александр, не обращая внимания на ее слова, – посмотрите, вы бледнеете, вы сами чувствуете свою вину. Разрушить счастье человека, забыть, уничтожить все так скоро, легко: лицемерие, неблагодарность, ложь, измена!.. да, измена!.. как могли вы допустить себя до этого? Богатый граф, лев, удостоил кинуть на вас благосклонный взгляд – и вы растаяли, пали ниц перед этим мишурным солнцем; где стыд!!! Чтоб графа не было здесь! – говорил он задыхающимся голосом, – слышите ли? оставьте, прекратите с ним все сношения, чтоб он забыл дорогу в ваш дом!.. я не хочу… Он с бешенством схватил ее за руку. – Maman, maman! сюда! – пронзительным голосом закричала Наденька, вырываясь от Александра, и, вырвавшись, опрометью бросилась бежать домой. Он сел на скамью и схватился руками за голову. Она прибежала в комнату бледная, испуганная и упала на стул. – Что ты? что с тобой? что ты кричишь? – спросила встревоженная мать, идя ей навстречу. – Александр Федорыч… нездоров! – едва могла проговорить она. – Так что ж так пугаться? – Он такой страшный… maman, не пускайте его, ради бога, ко мне. – Как ты меня перепугала, сумасшедшая! Ну что ж, что нездоров? я знаю, у него грудь болит. Что тут страшного? не чахотка! потрет оподельдоком – все пройдет: видно, не послушался, не потер. Александр опомнился. Горячка прошла, но мука его удвоилась. Сомнений он не прояснил, а перепугал Наденьку и теперь, конечно, не добьется от нее ответа: не так взялся за дело. Ему, как всякому влюбленному, вдруг пришло в голову и то: «Ну, если она не виновата? может быть, в самом деле она равнодушна к графу. Бестолковая мать приглашает его каждый день: что же ей делать? Он, как светский человек, любезен; Наденька – хорошенькая девушка: может быть, он и хочет нравиться ей, да ведь это еще не значит, что уж и понравился. Ей, может быть, нравятся цветы, верховая езда, невинные развлечения, а не сам граф? Да положим даже, что тут есть немного и кокетства: разве это не простительно? другие и старше, да бог знает что делают». Он отдохнул, луч радости блеснул в душе. Влюбленные все таковы: то очень слепы, то слишком прозорливы. Притом же так приятно оправдать любимый предмет! «А отчего же перемена в обращении со мной? – вдруг спрашивал он себя и снова бледнел. – Зачем она убегает меня, молчит, будто стыдится? зачем вчера, в простой день, оделась так нарядно? гостей, кроме его, не было. Зачем спросила, скоро ли начнутся балеты?» Вопрос простой; но он вспомнил, что граф вскользь обещал доставать всегда ложу, несмотря ни на какие трудности: следовательно, он будет с ними. «Зачем вчера ушла из саду? зачем не пришла в сад? зачем спрашивала то, зачем не спрашивала…» И снова впал он в тяжкие сомнения и снова жестоко мучился и дошел до заключения, что Наденька даже никогда его и не любила. «Боже, боже! – говорил он в отчаянье, – как тяжело, как горько жить! Дай мне это мертвое спокойствие, этот сон души…» Через четверть часа он пришел в комнату унылый, боязливый. – Прощайте, Надежда Александровна, – сказал он робко. – Прощайте, – отвечала она отрывисто, не поднимая глаз. – Когда позволите мне прийти? – Когда вам угодно. Впрочем… мы на той неделе переезжаем в город: мы вам дадим знать тогда… Он уехал. Прошло более двух недель. Все уже переехали с дач. Аристократические салоны засияли снова. И чиновник засветил две стенные лампы в гостиной, купил полпуда стеариновых свеч, расставил два карточных стола, в ожидании Степана Иваныча и Ивана Степаныча, и объявил жене, что у них будут вторники. А Адуев все не получал от Любецких приглашения. Он встретил и повара их, и горничную. Горничная, завидя его, бросилась бежать прочь: видно было, что она действовала в духе барышни. Повар остановился. – Что это вы, сударь, забыли нас? – сказал он, – а мы уж недели полторы как переехали. – Да, может быть, вы… не разобрались, не принимаете? – Какое, сударь, не принимаем: уж все перебывали, только вас нет; барыня не надивится. Вот его сиятельство так каждый день изволит жаловать… такой добрый барин. Я намедни ходил к нему с какой-то тетрадкой от барышни – красненькую пожаловал. – Какой же ты дурак! – сказал Адуев и бросился бежать от болтуна. Он прошел вечером мимо квартиры Любецких. Светло. У подъезда карета. – Чья карета? – спросил он. – Графа Новинского. На другой, на третий день то же. Наконец однажды он вошел. Мать приняла его радушно, с упреками за отсутствие, побранила, что не трет грудь оподельдоком; Наденька – покойно, граф – вежливо. Разговор не вязался. Так был он раза два. Напрасно он выразительно глядел на Наденьку; она как будто не замечала его взглядов, а прежде как замечала! бывало, он говорит с матерью, а она станет напротив него, сзади Марьи Михайловны, делает ему гримасы, шалит и смешит его. Им овладела невыносимая тоска. Он думал о том только, как бы свергнуть с себя этот добровольно взятый крест. Ему хотелось добиться объяснения. «Какой бы ни был ответ, – думал он, – все равно, лишь бы превратить сомнение в известность». Долго обдумывал он, как приняться за дело, наконец выдумал что-то и пошел к Любецким. Все благоприятствовало ему. Кареты у подъезда не было. Тихо прошел он залу и на минуту остановился перед дверями гостиной, чтобы перевести дух. Там Наденька играла на фортепиано. Дальше через комнату сама Любецкая сидела на диване и вязала шарф. Наденька, услыхавши шаги в зале, продолжала играть тише и вытянула головку вперед. Она с улыбкой ожидала появления гостя. Гость появился, и улыбка мгновенно исчезла; место ее заменил испуг. Она немного изменилась в лице и встала со стула. Не этого гостя ожидала она. Александр молча поклонился и, как тень, прошел дальше, к матери. Он шел тихо, без прежней уверенности, с поникшей головой. Наденька села и продолжала играть, озираясь по временам беспокойно назад. Через полчаса мать зачем-то вызвали из комнаты. Александр пришел к Наденьке. Она встала и хотела идти. – Надежда Александровна! – сказал он уныло, – подождите, уделите мне пять минут, не более. – Я не могу слушать вас! – сказала она и пошла было прочь, – в последний раз вы были… – Я был виноват тогда. Теперь буду говорить иначе, даю вам слово: вы не услышите ни одного упрека. Не отказывайте мне, может быть, в последний раз. Объяснение необходимо: ведь вы мне позволили просить у маменьки вашей руки. После того случилось много такого… что… словом – мне надо повторить вопрос. Сядьте и продолжайте играть: маменька лучше не услышит; ведь это не в первый раз… Она машинально повиновалась: слегка краснея, начала брать аккорды и в тревожном ожидании устремила на него взгляд. – Куда же вы ушли, Александр Федорыч? – спросила мать, воротясь на свое место. – Я хотел поговорить с Надеждой Александровной о… литературе, – отвечал он. – Ну поговорите, поговорите: в самом деле, давно вы не говорили. – Отвечайте мне коротко и искренно на один только вопрос, – начал он вполголоса, – и наше объяснение сейчас кончится… Вы меня не любите более? – Quelle idee![14] – отвечала она, смутившись, – вы знаете, как maman и я ценили всегда вашу дружбу… как были всегда рады вам… Адуев посмотрел на нее и подумал: «Ты ли это, капризное, но искреннее дитя? эта шалунья, резвушка? Как скоро выучилась она притворяться? как быстро развились в ней женские инстинкты! Ужели милые капризы были зародышами лицемерия, хитрости?.. вот и без дядиной методы, а как проворно эта девушка образовалась в женщину! и все в школе графа, и в какие-нибудь два, три месяца! О дядя, дядя! и в этом ты беспощадно прав!» – Послушайте, – сказал он таким голосом, что маска вдруг слетела с притворщицы, – оставим маменьку в стороне: сделайтесь на минуту прежней Наденькой, когда вы немножко любили меня… и отвечайте прямо: мне это нужно знать, ей-богу, нужно. Она молчала, только переменила ноты и стала пристально рассматривать и разыгрывать какой-то трудный пассаж. – Ну, хорошо, я изменю вопрос, – продолжал Адуев, – скажите, не заменил ли – не назову даже кто – просто, не заменил ли кто-нибудь меня в вашем сердце?.. Она сняла со свечки и долго поправляла светильню, но молчала. – Отвечайте же, Надежда Александровна: одно слово избавит меня от муки, вас – от неприятного объяснения. – Ах, боже мой, перестаньте! что я вам скажу? мне нечего сказать! – отвечала она, отворачиваясь от него. Другой удовольствовался бы таким ответом и увидел бы, что ему не о чем больше хлопотать. Он понял бы все из этой безмолвной, мучительной тоски, написанной и на лице ее, проглядывавшей и в движениях. Но Адуеву было не довольно. Он, как палач, пытал свою жертву и сам был одушевлен каким-то диким, отчаянным желанием выпить чашу разом и до конца. – Нет! – говорил он, – кончите эту пытку сегодня; сомнения, одно другого чернее, волнуют мой ум, рвут на части сердце. Я измучился; я думаю, у меня лопнет грудь от напряжения… мне нечем увериться в своих подозрениях; вы должны решить все сами; иначе я никогда не успокоюсь. Он смотрел на нее и ждал ответа. Она молчала. – Сжальтесь надо мной! – начал он опять, – посмотрите на меня: похож ли я на себя? все пугаются меня, не узнают… все жалеют, вы одни только… Точно: глаза его горели диким блеском. Он был худ, бледен, на лбу выступил крупный пот. Она украдкою бросила на него взгляд, и во взгляде мелькнуло что-то похожее на сожаление. Она взяла его даже за руку, но тотчас же оставила ее со вздохом и все молчала. – Что же? – спросил он. – Ах, оставьте меня в покое! – сказала она с тоской, – вы мучите меня вопросами… – Умоляю вас, ради бога! – говорил он, – кончите все одним словом… К чему послужит вам скрытность? У меня останется глупая надежда, я не отстану, я буду ежедневно являться к вам бледный, расстроенный… Я наведу на вас тоску. Откажете от дому – стану бродить под окнами, встречаться с вами в театре, на улице, всюду, как привидение, как memento mori[15]. Все это глупо, может быть смешно, кому до смеху, – но мне больно! Вы не знаете, что такое страсть, до чего она доводит! дай бог вам и не узнать никогда!.. Что ж пользы? не лучше ли сказать вдруг? – Да о чем вы меня спрашиваете? – сказала Наденька, откинувшись на спинку кресла. – Я совсем растерялась… у меня голова точно в тумане… Она судорожно прижала руку ко лбу и тотчас же отняла. – Я спрашиваю: заменил ли меня кто-нибудь в вашем сердце? Одно слово – да или нет – решит все; долго ли сказать! Она хотела что-то сказать, но не могла и, потупив глаза, начала ударять пальцем по одному клавишу. Видно было, что она сильно боролась сама с собой. «Ах!» – произнесла она наконец с тоской. Адуев отер платком лоб. – Да или нет? – повторил он, притаив дыхание. Прошло несколько секунд. – Да или нет! – Да! – прошептала Наденька чуть слышно, потом совсем наклонилась к фортепиано и, как будто в забытьи, начала брать сильные аккорды. Это да раздалось едва внятно, как вздох, но оно оглушило Адуева; сердце у него будто оторвалось, ноги подкосились под ним. Он опустился на стул подле фортепиано и молчал. Наденька боязливо взглянула на него. Он смотрел на нее бессмысленно. – Александр Федорыч! – закричала вдруг мать из своей комнаты, – в котором ухе звенит? Он молчал. – Maman вас спрашивает, – сказала Наденька. – А? – В котором ухе звенит? – кричала мать, – да поскорее! – В обоих! – мрачно произнес Адуев. – Экие какие, в левом! А я загадала, будет ли граф сегодня. – Граф! – произнес Адуев. – Простите меня! – сказала Наденька умоляющим голосом, бросившись к нему, – я сама себя не понимаю… Это все сделалось нечаянно, против моей воли… не знаю как… я не могла вас обманывать… – Я сдержу свое слово, Надежда Александровна, – отвечал он, – не сделаю вам ни одного упрека. Благодарю вас за искренность… вы много, много сделали… сегодня… мне трудно было слышать это да … но вам еще труднее было сказать его… Прощайте; вы более не увидите меня: одна награда за вашу искренность… но граф, граф! Он стиснул зубы и пошел к дверям. – Да, – сказал он, воротясь, – к чему это вас поведет? Граф на вас не женится: какие у него намерения?.. – Не знаю! – отвечала Наденька, печально качая головой. – Боже! как вы ослеплены! – с ужасом воскликнул Александр. – У него не может быть дурных намерений… – отвечала она слабым голосом. – Берегитесь, Надежда Александровна! Он взял ее руку, поцеловал ее и неровными шагами вышел из комнаты. На него страшно было смотреть. Наденька осталась неподвижна на своем месте. – Что ж ты не играешь, Наденька? – спросила мать через несколько минут. Наденька очнулась как будто от тяжелого сна и вздохнула. – Сейчас, maman! – отвечала она и, задумчиво склонив голову немного на сторону, робко начала перебирать клавиши. Пальцы у ней дрожали. Она, видимо, страдала от угрызений совести и от сомнения, брошенного в нее словом: «Берегитесь!» Когда приехал граф, она была молчалива, скучна; в манерах ее было что-то принужденное. Она под предлогом головной боли рано ушла в свою комнату. И ей в этот вечер казалось горько жить на свете. Адуев только что спустился с лестницы, как силы изменили ему: он сел на последней ступени, закрыл глаза платком и вдруг начал рыдать громко, но без слез. В это время мимо сеней проходил дворник. Он остановился и послушал. – Марфа, а Марфа! – закричал он, подошедши к своей засаленной двери, – подь-ка сюда, послушай, как тут кто-то ревет, словно зверь. Я думал, не арапка ли наша сорвалась с цепи, да нет, это не арапка. – Нет, это не арапка! – повторила, вслушиваясь, Марфа. – Что за диковина? – Поди-ка принеси фонарик: там, за печкой висит. Марфа принесла фонарик. – Все ревет? – спросила она. – Ревет! Уж не мошенник ли какой забрался? – Кто тут? – спросил дворник. Нет ответа. – Кто тут? – повторила Марфа. Все тот же рев. Они вошли оба вдруг. Адуев бросился вон. – Ах, да это барин какой-то, – сказала Марфа, глядя ему вслед, – а ты выдумал: мошенник! Вишь, ведь хватило ума сказать! Станет мошенник реветь в чужих сенях! – Ну, так, видно, хмелен! – Еще лучше! – отвечала Марфа, – ты думаешь, все в тебя? не все же пьяные ревут, как ты. – Так что ж он, с голоду, что ли? – с досадой заметил дворник. – Что! – говорила Марфа, глядя на него и не зная, что сказать, – почем знать, может, обронил что-нибудь – деньги… Они оба вдруг присели и начали с фонариком шарить по полу во всех углах. – Обронил! – ворчал дворник, освещая пол, – где тут обронить? лестница чистая, каменная, тут и иголку увидишь… обронил! Оно бы слышно было, кабы обронил: звякнет об камень; чай, поднял бы! где тут обронить? нигде! обронил! как не обронил: таковский, чтоб обронил! того и гляди – обронит! нет: этакой небось сам норовит как бы в карман положить! а то обронит! знаем мы их, мазуриков! вот и обронил! где он обронил? И долго еще ползали они по полу, ища потерянных денег. – Нет, нету! – сказал наконец дворник со вздохом, потом задул свечку и, сжав двумя пальцами светильню, отер их о тулуп.
VI
В этот же вечер, часов в двенадцать, когда Петр Иваныч, со свечой и книгой в одной руке, а другой придерживая полу халата, шел из кабинета в спальню ложиться спать, камердинер доложил ему, что Александр Федорыч желает с ним видеться. Петр Иваныч сдвинул брови, подумал немного, потом покойно сказал: – Проси в кабинет, я сейчас приду. – Здравствуй, Александр, – приветствовал он, воротясь туда, племянника, – давно мы с тобой не видались. То днем тебя не дождешься, а тут вдруг – бац ночью! Что так поздно? Да что с тобой? на тебе лица нет. Александр, не отвечая ни слова, сел в кресла в крайнем изнеможении. Петр Иваныч смотрел на него с любопытством. Александр вздохнул. – Здоров ли ты? – спросил Петр Иваныч заботливо. – Да, – отвечал Александр слабым голосом, – двигаюсь, ем, пью, следовательно здоров. – Ты не шути, однако: посоветуйся с доктором. – Мне уж советовали и другие, но никакие доктора и оподельдоки не помогут: мой недуг не физический… – Что же с тобой? Не проигрался ли ты, или не потерял ли деньги? – с живостью спросил Петр Иваныч. – Вы никак не можете представить себе безденежного горя! – отвечал Александр, стараясь улыбнуться. – Что ж за горе, если оно медного гроша не стоит, как иногда твое?.. – Да, вот как, например, теперь. Вы знаете ли мое настоящее горе? – Какое горе? Дома у тебя все обстоит благополучно: это я знаю из писем, которыми матушка твоя угощает меня ежемесячно; в службе уж ничего не может быть хуже того, что было; подчиненного на шею посадили: это последнее дело. Ты говоришь, что ты здоров, денег не потерял, не проиграл… вот что важно, а с прочим со всем легко справиться; там следует вздор, любовь, я думаю… – Да, любовь; но знаете ли, что случилось? когда узнаете, так, может быть, перестанете так легко рассуждать, а ужаснетесь… – Расскажи-ка; давно я не ужасался, – сказал дядя, садясь, – а впрочем, не мудрено и угадать: вероятно, надули… Александр вскочил, хотел что-то сказать, но ничего не сказал и сел на свое место. – Что, правда? видишь: ведь я говорил, а ты: «Нет, как можно!» – Можно ли было предчувствовать?.. – сказал Александр, – после всего… – Надо было не предчувствовать, а предвидеть, то есть знать – это вернее – да и действовать так. – Вы так покойно можете рассуждать, дядюшка, когда я… – сказал Александр. – Да мне-то что? – Я и забыл: вам хоть весь город сгори или провались – все равно! – Слуга покорный! а завод? – Вы шутите, а я страдаю не шутя; мне тяжело, я точно болен. – Да неужели ты от любви так похудел? Какой срам! Нет: ты был болен, а теперь начинаешь выздоравливать, да и пора! шутка ли, года полтора тянется глупость. Еще немного, так, пожалуй, и я бы поверил неизменной и вечной любви. – Дядюшка! – сказал Александр, – пощадите меня: теперь ад в моей душе… – Да! так что же? Александр подвинул свои кресла к столу, а дядя начал отодвигать от племянника чернильницу, presse-papier и прочее. «Пришел ночью, – подумал он, – в душе ад… непременно опять разобьет что-нибудь». – Утешения я у вас не найду, да и не требую, – начал Александр, – я прошу вашей помощи как у дяди, как у родственника… Я кажусь вам глуп – не правда ли? – Да, если б ты не был жалок. – Так вам жаль меня? – Очень. Разве я дерево? Малый добрый, умный, порядочно воспитанный, а пропадает ни за копейку – и отчего? от пустяков! – Докажите же, что вам жаль меня. – Чем же? Денег, ты говоришь, не нужно… – Денег, денег! о, если б мое несчастие было только в безденежье, я бы благословил свою судьбу! – Не говори этого, – серьезно заметил Петр Иваныч, – ты молод – проклянешь, а не благословишь судьбу! Я, бывало, не раз проклинал – я! – Выслушайте же меня терпеливо… – Ты долго пробудешь, Александр? – спросил дядя. – Да, мне нужно все ваше внимание; а что? – Так вот видишь ли: мне хочется поужинать. Я было собрался спать без ужина, а теперь, если просидим долго, так поужинаем, да выпьем бутылку вина, а между тем ты мне все расскажешь. – Вы можете ужинать? – спросил Александр с удивлением. – Да, и очень могу; а ты разве не станешь? – Я – ужинать! да и вы не проглотите куска, когда узнаете, что дело идет о жизни и смерти. – О жизни и смерти?.. – повторил дядя, – да, это, конечно, очень важно, а впрочем – попробуем, авось проглотим. Он позвонил. – Спроси, – сказал он вошедшему камердинеру, – что там есть поужинать, да вели достать бутылку лафиту, за зеленой печатью. Камердинер ушел. – Дядюшка! вы не в таком расположении духа, чтоб слушать печальную повесть моего горя, – сказал Александр, взявши шляпу, – я лучше приду завтра… – Нет, нет, ничего, – живо заговорил Петр Иваныч, удерживая племянника за руку, – я всегда в одном расположении духа. Завтра, того гляди, тоже застанешь за завтраком или еще хуже – за делом. Лучше уж кончим разом. Ужин не портит дела. Я еще лучше выслушаю и пойму. На голодный желудок, знаешь, оно неловко… Принесли ужин. – Что же, Александр, давай… – сказал Петр Иваныч. – Да я не хочу, дядюшка, есть! – сказал с нетерпением Александр и пожал плечами, глядя, как дядя хлопотал над ужином. – По крайней мере хоть выпей рюмку вина: вино недурно! Александр потряс отрицательно головой. – Ну так возьми сигару да рассказывай, а я буду слушать обоими ушами, – сказал Петр Иваныч и живо принялся есть. – Вы знаете графа Новинского? – спросил Александр, помолчав. – Графа Платона? – Да. – Приятели; а что? – Поздравляю вас с таким приятелем – подлец! Петр Иваныч вдруг перестал жевать и с удивлением посмотрел на племянника. – Вот тебе на! – сказал он, – а ты разве знаешь его? – Очень хорошо. – Давно ли? – Месяца три. – Как же так? Я лет пять его знаю и все считал порядочным человеком, да и от кого ни послышишь – все хвалят, а ты вдруг так уничтожил его. – Давно ли вы стали защищать людей, дядюшка? а прежде, бывало… – Я и прежде защищал порядочных людей. А ты давно ли стал бранить их, перестал называть ангелами? – Пока не знал, а теперь… о люди, люди! жалкий род, достойный слез и смеха! [16] Сознаюсь, кругом виноват, что не слушал вас, когда вы советовали остерегаться всякого… – И теперь посоветую; остерегаться не мешает: если окажется негодяй – не обманешься, а порядочный человек – приятно ошибешься. – Укажите, где порядочные люди? – говорил Александр с презрением. – Вот хоть мы с тобой – чем не порядочные? Граф, если уж о нем зашла речь, тоже порядочный человек; да мало ли? У всех есть что-нибудь дурное… а не все дурно и не все дурны. – Все, все! – решительно сказал Александр. – А ты? – Я? я, по крайней мере, унесу из толпы разбитое, но чистое от низостей сердце, душу растерзанную, но без упрека во лжи, в притворстве, в измене, не заражусь… – Ну, хорошо, посмотрим. Что же сделал тебе граф? – Что сделал? похитил все у меня. – Говори определительнее. Под словом все можно разуметь бог знает что, пожалуй, деньги: он этого не сделает… – То, что для меня дороже всех сокровищ в мире, – сказал Александр. – Что ж бы это такое было? – Все – счастье, жизнь. – Ведь ты жив! – К сожалению – да! Но эта жизнь хуже ста смертей. – Скажи же прямо, что случилось? – Ужасно! – воскликнул Александр. – Боже! боже! – Э! да не отбил ли он у тебя твою красавицу, эту… как ее? да! он мастер на это: тебе трудно тягаться с ним. Повеса! повеса! – сказал Петр Иваныч, положив в рот кусок индейки. – Он дорого заплатит за свое мастерство! – сказал Александр, вспыхнув, – я не уступлю без спора… Смерть решит, кому из нас владеть Наденькой. Я истреблю этого пошлого волокиту! не жить ему, не наслаждаться похищенным сокровищем… Я сотру его с лица земли!.. Петр Иваныч засмеялся. – Провинция! – сказал он, – à propos[17] о графе, Александр, – он не говорил, привезли ли ему из-за границы фарфор? Он весной выписывал партию: хотелось бы взглянуть… – Не о фарфоре речь, дядюшка; вы слышали, что я сказал? – грозно перебил Александр. – Мм-м! – промычал утвердительно дядя, обгладывая косточку. – Что же вы скажете? – Да ничего. Я слушаю, что ты говоришь. – Выслушайте хоть раз в жизни внимательно: я пришел за делом, я хочу успокоиться, разрешить миллион мучительных вопросов, которые волнуют меня… я растерялся… не помню сам себя, помогите мне… – Изволь, я к твоим услугам; скажи только, что нужно… я даже готов деньгами… если только не на пустяки… – Пустяки! нет, не пустяки, когда, может быть, через несколько часов меня не станет на свете, или я сделаюсь убийцей… а вы смеетесь, хладнокровно ужинаете. – Прошу покорно! сам, я думаю, наужинался, а другой не ужинай! – Я двое суток не знаю, что такое есть. – О, это в самом деле что-нибудь важное? – Скажите одно слово: окажете ли вы мне величайшую услугу? – Какую? – Согласитесь ли вы быть моим свидетелем?.. – Котлеты совсем холодные! – заметил Петр Иваныч с неудовольствием, отодвигая от себя блюдо. – Вы смеетесь, дядюшка? – Сам посуди, как слушать серьезно такой вздор: зовет в секунданты! – Что же вы? – Разумеется, что: не пойду. – Хорошо; найдется другой, посторонний, кто примет участие в моей горькой обиде. Вы только возьмите на себя труд поговорить с графом, узнать условия… – Не могу: у меня язык не поворотится предложить ему такую глупость. – Так прощайте! – сказал Александр, взяв шляпу. – Что! уж ты идешь? вина не хочешь выпить?.. Александр пошел было к дверям, но у дверей сел на стул в величайшем унынии. – К кому пойти, в ком искать участия?.. – сказал он тихо. – Послушай, Александр! – начал Петр Иваныч, отирая салфеткой рот и подвигая к племяннику кресло, – я вижу, что с тобой точно надо поговорить не шутя. Поговорим же. Ты пришел ко мне за помощью: я помогу тебе, только иначе, нежели как ты думаешь, и с уговором – слушаться. Не зови никого в свидетели: проку не будет. Из пустяков сделаешь историю, она разнесется везде, тебя осмеют или, еще хуже, сделают неприятность. Никто не пойдет, а если наконец найдется какой-нибудь сумасшедший, так все напрасно: граф не станет драться; я его знаю. – Не станет! так в нем нет ни капли благородства! – с злостью заметил Александр, – я не полагал, чтоб он был низок до такой степени! – Он не низок, а только умен. – Так, по вашему мнению, я глуп? – Н… нет, влюблен, – сказал Петр Иваныч с расстановкой. – Если вы, дядюшка, намерены объяснять мне бессмысленность дуэли как предрассудка, то я предупреждаю вас – это напрасный труд: я останусь тверд. – Нет: это уж давно доказано, что драться – глупость вообще; да все дерутся; мало ли ослов? их не вразумишь. Я хочу только доказать, что тебе именно драться не следует. – Любопытно, как вы убедите меня. – Вот послушай. Скажи-ка, ты на кого особенно сердит: на графа или на нее… как ее… Анюта, что ли? – Я его ненавижу, ее презираю, – сказал Александр. – Начнем с графа: положим, он примет твой вызов, положим даже, что ты найдешь дурака свидетеля – что ж из этого? Граф убьет тебя, как муху, а после над тобой же все будут смеяться; хорошо мщение! А ты ведь не этого хочешь: тебе бы вон хотелось истребить графа. – Неизвестно, кто кого убьет, – сказал Александр. – Наверное он тебя. Ты ведь, кажется, вовсе стрелять не умеешь, а по правилам первый выстрел – его. – Тут решит божий суд. – Ну так воля твоя, – он решит в его пользу. Граф, говорят, в пятнадцати шагах пулю в пулю так и сажает, а для тебя, как нарочно, и промахнется! Положим даже, что суд божий и попустил бы такую неловкость и несправедливость: ты бы как-нибудь ненарочно и убил его – что ж толку? разве ты этим воротил бы любовь красавицы? Нет, она бы тебя возненавидела, да притом тебя бы отдали в солдаты… А главное, ты бы на другой же день стал рвать на себе волосы с отчаяния и тотчас охладел бы к своей возлюбленной… Александр презрительно пожал плечами. – Вы так ловко рассуждаете об этом, дядюшка, – сказал он, – рассудите же, что мне делать в моем положении? – Ничего! оставить дело так: оно уже испорчено. – Оставить счастье в его руках, оставить его гордым обладателем… о! может ли остановить меня какая-нибудь угроза? Вы не знаете моих мучений! вы не любили никогда, если думали помешать мне этой холодной моралью… в ваших жилах течет молоко, а не кровь…
|
|||
|