|
|||
Часть вторая 6 страницаОн, в подтверждение чистоты исповедуемого им учения об изящном, призывал тень Байрона, ссылался на Гете и на Шиллера. Героем, возможным в драме или в повести, он воображал не иначе как какого-нибудь корсара или великого поэта, артиста и заставлял их действовать и чувствовать по-своему. В одной повести местом действия избрал он Америку; обстановка была роскошная; американская природа, горы, и среди всего этого изгнанник, похитивший свою возлюбленную. Целый мир забыл их; они любовались собой да природой, и когда пришла весть о прощении и возможность возвратиться на родину, они отказались. Потом, лет через двадцать, какой-то европеец приехал туда, пошел в сопровождении индейцев на охоту и нашел на одной горе хижину и в ней скелет. Европеец был соперник героя. Как казалась ему хороша эта повесть! с каким восторгом читал он ее в зимние вечера Наденьке! как жадно она внимала ему! – и не принять этой повести! Об этой неудаче он ни полслова Наденьке; проглотил обиду молча – и концы в воду. «Что же повесть, – спрашивала она, – напечатали?» – «Нет! – говорил он, – нельзя; там много такого, что у нас покажется дико и странно…» Если б он знал, какую правду сказал он, думая сказать ее совсем в другом смысле. Трудиться казалось ему тоже странным. «Зачем же талант? – говорил он. – Трудится бездарный труженик; талант творит легко и свободно…» Но, вспомнив, что статьи его о сельском хозяйстве, да и стихи тоже, были сначала так, ни то ни се, а потом постепенно совершенствовались и обратили на себя особенное внимание публики, он задумался, понял нелепость своего заключения и со вздохом отложил изящную прозу до другого времени: когда сердце будет биться ровнее, мысли придут в порядок, тогда он дал себе слово заняться как следует. Дни шли за днями, дни беспрерывных наслаждений для Александра. Он счастлив был, когда поцелует кончик пальца Наденьки, просидит против нее в картинной позе часа два, не спуская с нее глаз, млея и вздыхая или декламируя приличные случаю стихи. Справедливость требует сказать, что она иногда на вздохи и стихи отвечала зевотой. И не мудрено: сердце ее было занято, но ум оставался празден. Александр не позаботился дать ему пищи. Год, назначенный Наденькою для испытания, проходил. Она жила с матерью опять на той же даче. Александр заговаривал о ее обещании, просил позволения поговорить с матерью. Наденька отложила было до переезда в город, но Александр настаивал. Наконец, однажды вечером, при прощанье, она позволила Александру переговорить на другой день с матерью. Александр не уснул целую ночь, не ходил в должность. В голове у него вертелся завтрашний день; он все придумывал, как говорить с Марьей Михайловной, сочинил было речь, приготовился, но едва вспомнил, что дело идет о Наденькиной руке, растерялся в мечтах и опять все забыл. Так он приехал вечером на дачу, не приготовившись ни в чем; да и не нужно было: Наденька встретила его, по обыкновению, в саду, но с оттенком легкой задумчивости в глазах и без улыбки, а как-то рассеянно. – Нынче нельзя говорить с маменькой, – сказала она, – у нас этот гадкий граф сидит! – Граф! какой граф? – Вот не знаете, какой граф! граф Новинский, известно, наш сосед; вот его дача; сколько раз сами хвалили сад! – Граф Новинский! у вас! – сказал изумленный Александр, – по какому случаю? – Я еще и сама не знаю хорошенько, – отвечала Наденька, – я сидела здесь и читала вашу книжку, а маменьки дома не было; она пошла к Марье Ивановне. Только стал накрапывать дождь, я иду в комнату, вдруг к крыльцу подъезжает коляска, голубая с белой обивкой, та самая, что все мимо нас ездила, – еще вы хвалили. Смотрю, выходит маменька с каким-то мужчиной. Вошли; маменька и говорит: «Вот, граф, это моя дочь; прошу любить да жаловать». Он поклонился, и я тоже. Мне стыдно стало, я покраснела и убежала в свою комнату. А маменька – такая несносная – слышу, говорит: «Извините, граф, она у меня такая дикарка…» Тут я и догадалась, что это должен быть наш сосед, граф Новинский. Верно, он завез маменьку в экипаже от Марьи Ивановны, от дождя. – Он… старик? – спросил Александр. – Какой старик, фи! что вы: молодой, хорошенький!.. – Уж вы успели рассмотреть, что хорошенький! – с досадой сказал Александр. – Вот прекрасно! долго ли рассмотреть? Я с ним уж говорила. Ах! он прелюбезный: расспрашивал, что я делаю; о музыке говорил; просил спеть что-нибудь, да я не стала, я почти не умею. Нынешней зимой непременно попрошу maman взять мне хорошего учителя пения. Граф говорит, что это нынче очень в моде – петь. Все это было сказано с необыкновенною живостью. – Я думал, Надежда Александровна, – заметил Адуев, – что нынешней зимой у вас, кроме пения, будет занятие… – Какое же? – Какое! – с упреком сказал Александр. – Ах! да… что, вы на лодке сюда приехали? Он молча смотрел на нее. Она повернулась и пошла к дому. Адуев не совсем покойно вошел в залу. Что за граф? Как с ним вести себя? каков он в обращении? горд? небрежен? Вошел. Граф первый встал и вежливо поклонился. Александр отвечал принужденным и неловким поклоном. Хозяйка представила их друг другу. Граф почему-то не нравился ему; а он был прекрасный мужчина: высокий, стройный блондин, с большими выразительными глазами, с приятной улыбкой. В манерах простота, изящество, какая-то мягкость. Он, кажется, расположил бы к себе всякого, но Адуева не расположил. Александр, несмотря на приглашение Марьи Михайловны – сесть поближе, сел в угол и стал смотреть в книгу, что было очень не светски, неловко, неуместно. Наденька стала за креслом матери, с любопытством смотрела на графа и слушала, что и как он говорит: он был для нее новостью. Адуев не умел скрыть, что граф не нравился ему. Граф, казалось, не замечал его грубости: он был внимателен и обращался к Адуеву, стараясь сделать разговор общим. Все напрасно: тот молчал или отвечал: да и нет. Когда Любецкая случайно повторила его фамилию, граф спросил, не родня ли ему Петр Иваныч. – Дядя! – отвечал отрывисто Александр. – Я с ним часто встречаюсь в свете, – сказал граф. – Может быть. Что ж тут мудреного? – отвечал Адуев и пожал плечами. Граф скрыл улыбку, закусив немного нижнюю губу. Наденька переглянулась с матерью, покраснела и потупила глаза. – Ваш дядюшка умный и приятный человек! – заметил граф тоном легкой иронии. Адуев молчал. Наденька не вытерпела, подошла к Александру и, пока граф говорил с ее матерью, шепнула ему: «Как вам не стыдно! граф так ласков с вами, а вы?..» – Ласков! – с досадой, почти вслух отвечал Александр, – я не нуждаюсь в его ласках, не повторяйте этого слова… Наденька отскочила от него прочь и издали долго глядела на него неподвижно, сделав большие глаза, потом стала опять за стулом матери и не обращала уже внимания на Александра. А Адуев все ждал: вот граф уйдет, и он наконец успеет переговорить с матерью. Но пробило десять, одиннадцать часов, граф не уходит и все говорит. Все предметы, около которых обыкновенно вертится разговор в начале знакомства, истощились. Граф начал шутить. Он шутил умно: в его шутках – ни малейшей принужденности, ни претензии на остроумие, а так что-то занимательное, какая-то особенная способность забавно рассказать даже не анекдот, а просто новость, случай, или одним неожиданным словом серьезную вещь превратить в смешную. И мать и дочь совершенно поддались влиянию его шуток, и сам Александр не раз прикрывал книгой невольную улыбку. Но он бесился в душе. Граф говорил обо всем одинаково хорошо, с тактом, и о музыке, и о людях, и о чужих краях. Зашел разговор о мужчинах, о женщинах: он побранил мужчин, в том числе и себя, ловко похвалил женщин вообще и сделал несколько комплиментов хозяйкам в особенности. Адуев подумал о своих литературных занятиях, о стихах. «Вот тут бы я его срезал», – подумал он. Заговорили и о литературе; мать и дочь рекомендовали Александра как писателя. «Вот сконфузится-то!» – подумал Адуев. Вовсе нет. Граф говорил о литературе, как будто никогда ничем другим не занимался; сделал несколько беглых и верных замечаний о современных русских и французских знаменитостях. Вдобавок ко всему оказалось, что он находился в дружеских сношениях с первоклассными русскими литераторами, а в Париже познакомился с некоторыми и из французских. О немногих отозвался он с уважением, других слегка очертил в карикатуре. О стихах Александра он сказал, что не знает их и не слыхал… Наденька как-то странно посмотрела на Адуева, как будто спрашивая: «Что ж, брат, ты? недалеко уехал…» Александр оробел. Дерзкая и грубая мина уступила место унынию. Он походил на петуха с мокрым хвостом, прячущегося от непогоды под навес. Вот в буфете зазвенели стаканами, ложками, накрывают стол, а граф не уходит. Исчезла всякая надежда. Он даже согласился на приглашение Любецкой остаться и поужинать простокваши. «Граф, а ест простоквашу!» – шептал Адуев, с ненавистью глядя на графа. Граф ужинал с аппетитом, продолжая шутить, как будто он был у себя. – В первый раз в доме, бессовестный, а ест за троих! – шепнул Александр Наденьке. – Что ж! он кушать хочет! – отвечала она простодушно. Граф наконец ушел, но говорить о деле было поздно. Адуев взял шляпу и побежал вон. Наденька нагнала его и успела успокоить. – Так завтра? – спросил Александр. – Завтра нас дома не будет. – Ну, послезавтра. Они расстались. Послезавтра Александр приехал пораньше. Еще в саду до него из комнаты доносились незнакомые звуки… виолончель не виолончель… Он ближе… поет мужской голос, и какой голос! звучный, свежий, который так, кажется, и просится в сердце женщины. Он дошел до сердца и Адуева, но иначе: оно замерло, заныло от тоски, зависти, ненависти, от неясного и тяжелого предчувствия. Александр вошел в переднюю со двора. – Кто у вас? – спросил он у человека. – Граф Новинский. – Давно? – С шести часов. – Скажи тихонько барышне, что я был и зайду опять. – Слушаю-с. Александр вышел вон и пошел бродить по дачам, едва замечая, куда идет. Часа через два он воротился. – Что, все еще у вас? – спросил он. – У нас; да, кажется, кушать останутся. Барыня приказала жарить рябчиков к ужину. – А ты говорил барышне обо мне? – Говорил-с. – Ну, что ж она? – Ничего не изволила приказывать. Александр уехал домой и не являлся два дня. Бог знает, что он передумал и перечувствовал; наконец поехал. Вот он завидел дачу, встал в лодке и, прикрыв глаза рукой от солнца, смотрел вперед. Вон между деревьями мелькает синее платье, которое так ловко сидит на Наденьке; синий цвет так к лицу ей. Она всегда надевала это платье, когда хотела особенно нравиться Александру. У него отлегло от сердца. «А! она хочет вознаградить меня за временную, невольную небрежность, – думал он, – не она, а я виноват: как можно было так непростительно вести себя? этим только вооружишь против себя; чужой человек, новое знакомство… очень натурально, что она, как хозяйка… А! вон выходит из-за куста с узенькой тропинки, идет к решетке, тут остановится и будет ждать…» Она точно вышла на большую аллею… но кто ж еще с ней поворачивает с дорожки?.. – Граф! – горестно, вслух воскликнул Александр и не верил своим глазам. – Ась? – откликнулся один гребец. – Одна с ним в саду… – шепнул Александр, – как со мной… Граф с Наденькой подошли к решетке и, не взглянув на реку, повернулись и медленно пошли по аллее назад. Он наклонился к ней и говорил что-то тихо. Она шла потупя голову. Адуев все стоял в лодке, с раскрытым ртом, не шевелясь, протянув руки к берегу, потом опустил их и сел. Гребцы продолжали грести. – Куда вы? – бешено закричал на них Александр, опомнившись. – Назад! – Назад ехать? – повторил один, глядя на него разинув рот. – Назад! глух, что ли, ты? – А туда не понадобится? Другой гребец молча, проворно стал забирать веслом слева, потом ударили в два весла, и лодка быстро помчалась обратно. Александр нахлобучил шляпу чуть не до плеч и погрузился в мучительную думу. После того он не ездил к Любецким две недели. Две недели: какой срок для влюбленного! Но он все ждал: вот пришлют человека узнать, что с ним? не болен ли? как это всегда делалось, когда он захворает или так, закапризничает. Наденька сначала, бывало, от имени матери сделает вопрос по форме, а потом чего не напишет от себя! Какие милые упреки, какое нежное беспокойство! что за нетерпение! «Нет, теперь я не сдамся скоро, – думал Александр, я ее помучаю. Я научу ее, как должно обходиться с посторонним мужчиной; примирение будет не легко!» И он задумал жестокий план мщения, мечтал о раскаянии, о том, как он великодушно простит и даст наставление. Но к нему не шлют человека и не несут повинной; он как будто не существовал для них. Он похудел, сделался бледен. Ревность мучительнее всякой болезни, особенно ревность по подозрениям, без доказательств. Когда является доказательство, тогда конец и ревности, большею частию и самой любви, тогда знают по крайней мере, что делать, а до тех пор – мука! и Александр испытывал ее вполне. Наконец он решился поехать утром, думая застать Наденьку одну и объясниться с ней. Приехал. В саду никого не было, в зале и гостиной тоже. Он вышел в переднюю, отворил дверь на двор… Какая сцена представилась ему! Два жокея, в графской ливрее, держали верховых лошадей. На одну из них граф и человек сажали Наденьку; другая приготовлена была для самого графа. На крыльце стояла Марья Михайловна. Она, наморщившись, с беспокойством смотрела на эту сцену. – Крепче сиди, Наденька, – говорила она. – Посмотрите, граф, за ней, ради Христа! Ах! я боюсь, ей-богу, боюсь. Придерживайся за ухо лошади, Наденька: видишь, она точно бес – так и юлит. – Ничего, maman, – весело сказала Наденька, – я ведь уж умею ездить: посмотрите. Она хлестнула лошадь, та бросилась вперед и начала прыгать и рваться на месте. – Ах, ах! держите! – закричала Марья Михайловна, махая рукой, – перестань, убьет! Но Наденька потянула поводья, и лошадь стала. – Видите, как она меня слушается! – сказала Наденька и погладила лошадь по шее. Адуева никто и не заметил. Он, бледный, молча смотрел на Наденьку, а она, как на смех, никогда не казалась так хороша, как теперь. Как шла к ней амазонка и эта шляпка с зеленой вуалью! как обрисовывалась ее талия! Лицо одушевлено было стыдливою гордостью и роскошью нового ощущения. Румянец то пропадал, то выступал от удовольствия на щеках. Лошадь слегка прыгала и заставляла стройную наездницу грациозно наклоняться и откидываться назад. Стан ее покачивался на седле, как стебель цветка, колеблемый ветерком. Потом жокей подвел лошадь графу. – Граф! мы опять через рощу поедем? – спросила Наденька. «Опять!» – подумал Адуев. – Очень хорошо, – отвечал граф. Лошади тронулись с места. – Надежда Александровна! – вдруг закричал Адуев каким-то диким голосом. Все остановились как вкопанные, как будто окаменели, и смотрели в недоумении на Александра. Это продолжалось с минуту. – Ах, это Александр Федорыч! – первая сказала мать, опомнившись. Граф приветливо поклонился. Наденька проворно откинула вуаль от лица, обернулась и посмотрела на него с испугом, открыв немного ротик, потом быстро отвернулась, стегнула лошадь, та рванулась вперед и в два прыжка исчезла за воротами; за нею пустился граф. – Тише, тише, ради бога, тише! – кричала мать вслед, – за ухо держи. А! господи боже мой, того и гляди упадет: что это за страсти такие! И все пропало; слышен был только лошадиный топот, да пыль облаком поднялась с дороги. Александр остался с Любецкой. Он молча смотрел на нее, как будто спрашивал глазами: «Что это значит?» Та не заставила долго ждать ответа. – Уехали, – сказала она, – и след простыл! Ну, пусть молодежь порезвится, а мы с вами побеседуем, Александр Федорыч. Да что это две недели о вас ни слуху ни духу: разлюбили, что ли, нас? – Я был болен, Марья Михайловна, – угрюмо отвечал он. – Да, это видно: вы похудели и бледные такие! Сядьте-ка поскорей, отдохните; да не хотите ли, я прикажу сварить яичек всмятку? до обеда еще долго. – Благодарю вас; я не хочу. – Отчего? ведь сейчас будут готовы; а яйца славные: чухонец только сегодня принес. – Нет-с, нет. – Что ж это с вами? А я все жду да жду, думаю: что ж это значит, и сам не едет и книжек французских не везет? Помните, вы обещали что-то: «Peau de chagrin»[12], что ли? Жду, жду – нет! разлюбил, думаю, Александр Федорыч нас, право разлюбил. – Я боюсь, Марья Михайловна, не разлюбили ли вы меня? – Грех вам бояться этого, Александр Федорыч! Я люблю вас как родного; вот не знаю, как Наденька; да она еще ребенок: что смыслит? где ей ценить людей! Я каждый день твержу ей: что это, мол, Александра Федорыча не видать, что не едет? и все поджидаю. Поверите ли, каждый день до пяти часов обедать не садилась, все думала: вот подъедет. Уж и Наденька говорит иногда: «Что это, maman, кого вы ждете? мне кушать хочется, и графу, я думаю, тоже…» – А граф… часто бывает?.. – спросил Александр. – Да почти каждый день, а иногда по два раза в один день; такой добрый, так полюбил нас… Ну вот, говорит Наденька: «Есть хочу да и только! пора за стол». – «А как Александр Федорыч, говорю я, будет?..» – «Не будет, говорит она, хотите пари, что не будет? нечего ждать…» – Любецкая резала Александра этими словами, как ножом. – Она… так и говорила? – спросил он, стараясь улыбнуться. – Да, так-таки и говорит и торопит. Я ведь строга, даром что смотрю такой доброй. Я уж бранила ее: «То ждешь, мол, его до пяти часов, не обедаешь, то вовсе не хочешь подождать – бестолковая! нехорошо! Александр Федорыч старый наш знакомый, любит нас, и дяденька его Петр Иваныч много нам расположения своего показал… нехорошо так небрежничать! он, пожалуй, рассердится да не станет ходить…» – Что ж она? – спросил Александр. – А ничего. Ведь вы знаете, она у меня такая живая – вскочит, запоет да побежит или скажет: «Приедет, если захочет!» – такая резвушка! я и думаю – приедет. Смотришь, еще день пройдет – нет! Я опять: «Что это, Наденька, здоров ли Александр Федорыч!» – «Не знаю, говорит, maman, мне почем знать?» – «Пошлем-ка узнать, что с ним?» Пошлем да пошлем, да так вот и послали: я-то забыла, понадеялась на нее, а она у меня ветер. Вот теперь далась ей эта езда! увидала раз графа верхом из окна и пристала ко мне: «хочу ездить» да и только! Я туда, сюда, нет – «хочу!» Сумасшедшая! Нет, в мое время какая верховая езда! нас совсем не так воспитывали. А нынче, ужас сказать, дамы стали уж покуривать: вон, напротив нас молодая вдова живет: сидит на балконе да соломинку целый день и курит; мимо ходят, ездят – ей и нужды нет! Бывало, у нас, если и от мужчины в гостиной пахнет табаком… – Давно это началось? – спросил Александр. – Да не знаю, говорят, лет с пять в моду вошло: ведь все от французов… – Нет-с, я спрашиваю: давно ли Надежда Александровна ездит верхом? – Недели с полторы. Граф такой добрый, такой обходительный: чего, чего не делает для нас; как ее балует! Смотрите, сколько цветов! всё из его саду. Иной раз совестно станет. «Что это, говорю, граф, вы ее балуете? она совсем ни на что не похожа будет!..» – и ее побраню. Мы с Марьей Ивановной да с Наденькой были у него в манеже: я ведь, вы знаете, сама за ней наблюдаю: уж кто лучше матери усмотрит за дочерью? я сама занималась воспитанием и не хвастаясь скажу: дай бог всякому такую дочь! Там при нас Наденька и училась. Потом завтракали у него в саду, да вот теперь каждый день и ездят. Что это, какой богатый у него дом! мы смотрели: все так со вкусом, роскошно! – Каждый день! – сказал Александр почти про себя. – Да что ж не потешить! сама тоже молода была… бывало… – И долго они ездят? – Часа по три. Ну, а вы чем это заболели? – Я не знаю… у меня что-то грудь болит… – сказал он, прижав руку к сердцу. – Вы ничего не принимаете? – Нет. – Вот то-то молодые люди! все ничего, все до поры до времени, а там и спохватятся, как время уйдет! Что ж вам, ломит, что ли, ноет или режет? – И ломит, и ноет, и режет! – рассеянно сказал Александр. – Это простуда; сохрани боже! не надо запускать, вы так уходите себя… может воспаление сделаться; и никаких лекарств! Знаете что? возьмите-ка оподельдоку, да и трите на ночь грудь крепче, втирайте докрасна, а вместо чаю пейте траву, я вам рецепт дам. Наденька воротилась бледная от усталости. Она бросилась на диван, едва переводя дух. – Смотри-ка! – говорила, приложив ей руку к голове, Марья Михайловна, – как уходилась, насилу дышишь. Выпей воды да поди переоденься, распусти шнуровку. Уж не доведет тебя эта езда до добра! Александр и граф пробыли целый день. Граф был неизменно вежлив и внимателен к Александру, звал его к себе взглянуть на сад, приглашал разделить прогулку верхом, предлагал ему лошадь. – Я не умею ездить, – холодно сказал Адуев. – Вы не умеете? – спросила Наденька, – а как это весело! Мы опять завтра поедем, граф? Граф поклонился. – Полно тебе, Наденька, – заметила мать, – ты беспокоишь графа. Ничто, однако ж, не показывало, чтобы между графом и Наденькою существовали особенные отношения. Он был одинаково любезен и с матерью и с дочерью, не искал случая говорить с одной Наденькой, не бежал за нею в сад, глядел на нее точно так же, как и на мать. Ее свободное обращение с ним и прогулки верхом объяснялись, с ее стороны, дикостью и неровностью характера, наивностью, может быть еще недостатком воспитания, незнанием условий света; со стороны матери – слабостью и недальновидностью. Внимательность и услужливость графа и его ежедневные посещения можно было приписать соседству дач и радушному приему, который он всегда находил у Любецких. Дело, кажется, естественное, если глядеть на него простым глазом; но Александр смотрел в увеличительное стекло и видел многое… многое… чего простым глазом не усмотришь. «Отчего, – спрашивал он себя, – переменилась к нему Наденька?» Она уж не ждет его в саду, встречает не с улыбкой, а с испугом, одевается с некоторых пор гораздо тщательнее. Нет небрежности в обращении. Она осмотрительнее в поступках, как будто стала рассудительнее. Иногда у ней кроется в глазах и в словах что-то такое, что похоже на секрет… Где милые капризы, дикость, шалости, резвость? Все пропало. Она стала серьезна, задумчива, молчалива. Ее как будто что-то мучит. Она теперь похожа на всех девиц: такая же притворщица, так же лжет, так заботливо расспрашивает о здоровье… так постоянно внимательна, любезна по форме… к нему… к Александру! с кем… о боже! И сердце его замирало. «Это недаром, недаром, – твердил он сам с собою, – тут что-то кроется! Но я узнаю, во что бы то ни стало, и тогда горе…
Не попущу, чтоб развратитель Огнем и вздохов и похвал Младое сердце искушал… Чтоб червь презренный, ядовитый Точил лилеи стебелек, Чтобы двухутренний цветок Увял, едва полураскрытый…»[13]
И в этот день, когда граф уже ушел, Александр старался улучить минуту, чтобы поговорить с Наденькой наедине. Чего он не делал? Взял книгу, которою она, бывало, вызывала его в сад от матери, показал ей и пошел к берегу, думая: вот сейчас прибежит. Ждал, ждал – нейдет. Он воротился в комнату. Она сама читала книгу и не взглянула на него. Он сел подле нее. Она не поднимала глаз, потом спросила бегло, мимоходом, занимается ли он литературой, не вышло ли чего-нибудь нового? О прошлом ни слова. Он заговорил с матерью. Наденька ушла в сад. Мать вышла из комнаты, и Адуев бросился также в сад. Наденька, завидев его, встала со скамьи и пошла не навстречу ему, а по круговой аллее, тихонько к дому, как будто от него. Он ускорил шаги, и она тоже. – Надежда Александровна! – закричал он издали, – мне хотелось бы сказать вам два слова. – Пойдемте в комнату: здесь сыро, – отвечала она. Воротясь, она опять села подле матери. Александру чуть не сделалось дурно. – И вы нынче боитесь сырости? – сказал он с колкостью. – Да, теперь такие темные вечера, и холодные, – отвечала она, зевая. – Скоро и переедем, – заметила мать. – Потрудитесь, Александр Федорыч, зайти на квартиру и напомнить хозяину, чтоб он переделал два замка у дверей да ставню в Наденькиной спальне. Он обещал – забудет, того гляди. Они все таковы: им лишь бы денежки взять. Адуев стал прощаться. – Смотрите же, ненадолго! – сказала Марья Михайловна. Наденька молчала. Он уж подошел к дверям и обернулся к ней. Она сделала три шага к нему. Сердце у него встрепенулось. «Наконец!» – подумал он. – Вы будете к нам завтра? – спросила она холодно, но глаза ее устремились на него с жадным любопытством. – Не знаю; а что? – Так, спрашиваю; будете ли? – А вам бы хотелось? – Будете вы завтра к нам? – повторила она тем же холодным тоном, но с бо́льшим нетерпением. – Нет! – отвечал он с досадой. – А послезавтра? – Нет; я не буду целую неделю, может быть две… долго!.. – И он устремил на нее испытующий взгляд, стараясь прочесть в ее глазах, какое впечатление произведет этот ответ. Она молчала, но глаза ее в одно мгновение с его ответом опустились вниз, и что было в них? отуманила ли их грусть, или блеснула в них молния радости, – ничего нельзя было прочесть на этом мраморном, прекрасном лице. Александр стиснул шляпу в руке и пошел вон. – Не забудьте потереть грудь оподельдоком! – кричала вслед Марья Михайловна. И вот Александру опять задача – разбирать, к чему был сделан Наденькою вопрос? что в нем заключалось: желание или боязнь видеть его? – О, какая мука! какая мука! – говорил он в отчаянии. Не выдержал бедный Александр: приехал на третий день. Наденька была у решетки сада, когда он подъезжал. Он уж было обрадовался, но только что он стал приближаться к берегу, она, как будто не видя его, повернулась и, сделав несколько косвенных шагов по дорожке, точно гуляет без цели, пошла домой. Он застал ее с матерью. Там было человека два из города, соседка Марья Ивановна и неизбежный граф. Мучения Александра были невыносимы. Опять прошел целый день в пустых, ничтожных разговорах. Как надоели ему гости! Они говорили покойно о всяком вздоре, рассуждали, шутили, смеялись. «Смеются! – говорил Александр, – они могут смеяться, когда… Наденька… переменилась ко мне! Им это ничего! Жалкие, пустые люди: всему радуются!» Наденька ушла в сад; граф не пошел с ней. С некоторого времени и он и Наденька как будто избегали друг друга при Александре. Он иногда застанет их в саду или в комнате одних, но потом они разойдутся и при нем уже не сходятся более. Новое, страшное открытие для Александра: знак, что они в заговоре. Гости разошлись. Ушел и граф. Наденька этого не знала и не спешила домой. Адуев без церемонии ушел от Марьи Михайловны в сад. Наденька стояла спиной к Александру, держась рукой за решетку и опершись головой на руку, как в тот незабвенный вечер… Она не видала и не слыхала его прихода. Как билось у него сердце, когда он крался к ней на цыпочках. Дыхание у него замерло. – Надежда Александровна! – едва слышно проговорил он в волнении. Она вздрогнула, как будто подле нее выстрелили, обернулась и отступила от него на шаг. – Скажите, пожалуйста, что это там за дым? – заговорила она в смущении, с живостью указывая на противоположную сторону реки, – пожар, что ли, или печка такая… на заводе?.. Он молча глядел на нее. – Право, я думала – пожар… Что вы так смотрите на меня, не верите?.. Она замолчала. – И вы, – начал он, качая головой, – и вы, как другие, как все!.. Кто бы ожидал этого… месяца два назад?.. – Что вы? я вас не понимаю, – сказала она и хотела идти. – Постойте, Надежда Александровна, я не в силах долее сносить этой пытки. – Какой пытки? я, право, не знаю… – Не притворяйтесь, скажите, вы ли это? те же ли вы, какие были? – Я все та же! – сказала она решительно. – Как! вы не переменились ко мне? – Нет: я, кажется, так же ласкова с вами, так же весело встречаю вас… – Так же весело! а зачем бежите от решетки?.. – Я бегу? смотрите, что выдумали: я стою у решетки, а вы говорите – бегу. Она принужденно засмеялась. – Надежда Александровна, оставьте лукавство! – продолжал Адуев. – Какое лукавство? что вы пристали ко мне? – Вы ли это? Боже мой! полтора месяца тому назад, еще здесь… – Что это за дым такой на той стороне, хотела бы я знать?.. – Ужасно! ужасно! – говорил Александр. – Да что я вам сделала? Вы перестали к нам ездить – как хотите… удерживать против воли… – начала Наденька. – Притворяетесь! будто вы не знаете, зачем я перестал ездить? Она, глядя в сторону, покачала головой. – А граф? – сказал он почти грозно. – Какой граф? Она сделала мину, как будто в первый раз слышит о графе. – Какой! скажите еще, – говорил он, глядя ей прямо в глаза, – что вы равнодушны к нему? – Вы с ума сошли! – отвечала она, отступая от него. – Да, вы не ошиблись! – продолжал он, – рассудок мой угасает с каждым днем… Можно ли так коварно, неблагодарно поступить с человеком, который любил вас больше всего на свете, который все забыл для вас, все… думал скоро быть счастливым навсегда, а вы…
|
|||
|