Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Политкорректность



Политкорректность

Теперь мы совершим спуск по ступеням пирамиды от вершины с ее перформативной официальной риторикой к широкому основанию общественной коммуникации. Между ритуализацией и политкорректностью существуют как сходства, так и различия. В обоих случаях присутствует сильное нормирование языка. Если от политиков, занимающих видное положение, ожидается правильный выбор слов, то ситуация – когда нам самим навязываются некие речевые стандарты, а отступление от нормы грозит порицанием или наказанием – воспринимается как недопустимая. Требование политкорректности вызывает недовольство тогда, когда в результате политического или социального давления в обществе заметно сужается многообразие мнений и способов их выражения. Нормирование языка ограничивает свободу мысли и свободу высказываний. Если ритуализация затрагивает лишь один аспект политического перформанса, а именно определенную патетичность риторики, то политкорректность регулирует все речевые акты в сфере публичной коммуникации. Разговоры в кругу семьи, на школьном дворе или за стойкой пивного бара, происходящие вне сферы публичной коммуникации, императивами политкорректности не регулируются.

Политкорректность можно определить как форму общественного самоконтроля, осуществляемого на основе морализирования[105]. Политкорректность больше похожа на табу, нежели на политическую цензуру; речь идет скорее о социальном, нежели о политическом контроле. «Мысль свободна, это так. Однако публичное высказывание собственного мнения отнюдь не свободно от ограничений. Помимо поступков или бездействия высказывание мнений также подлежит социальному контролю, что особенно касается суждений морального характера; без социального контроля господствующее общественное мнение вообще не могло бы сформироваться, как и господствующая общественная мораль»[106]. У табу есть различные функции и источники. Они охраняют само собой разумеющееся, равно как и сакральное. Табу не вредны сами по себе, ибо в них закреплены базисные элементы морального общественного сознания, которые не должны каждодневно обосновываться заново, становясь предметом торга и договоренностей. Молчаливое признание моральных аксиом обеспечивает защиту этих ценностей и одновременно служит предпосылкой общественного дискурса на основе подобных очевидностей. Поэтому мы говорим о политкорректности лишь в том случае, когда нормативный социальный контроль публично высказанного мнения все меньше соответствует общему моральному чувству. Как следствие: «Common sense перестает узнавать себя во множестве предъявляемых ему моральных требований»[107].

Общее мнение не является устойчивым образованием, оно способно обучаться и адаптироваться к изменяющимся обстоятельствам. Вполне естественно, что со временем в общественном сознании происходят сдвиги религиозных, исторических или моральных стандартов. То, что считалось нормальным, общепринятым или хотя бы терпимым в один период, может показаться уже следующему поколению возмутительным и скандальным. «Изменения исторической чувствительности, результаты эмпирических исследований свидетельствуют о драматических колебаниях господствующего общественного мнения»[108]. Цитата заимствована из статьи о политкорректности, написанной Германом Люббе, который испытал подобные колебания на себе. Долгое время вопреки общественному мнению он отстаивал тезис о позитивной роли коммуникативного умолчания, который ныне пользуется всеобщим одобрением. Историческая чувствительность неодинакова для разных поколений. Так, название книги Андреаса Хильгрубера «Два финала: крушение рейха и конец европейского еврейства» (1982) воспринималось поколением, к которому принадлежит Люббе, вполне нейтрально. Для следующего поколения оно уже выглядело провокацией: ведь если Третий рейх был «сокрушен» в результате его собственной агрессии, то европейское еврейство «скончалось» отнюдь не «в своей постели»; евреев насильственно депортировали и уничтожали.

В этой связи нас особенно интересуют повседневные соприкосновения с национал-социалистическим режимом, которые регулярно дают в нашей стране повод для эмоциональной реакции, возмущения и скандала. Это объясняется специфической неуверенностью, которая обусловлена страхом упреков в приверженности нацистским идеям. Испытывающие подобные опасения не доверяют стабилизирующему воздействию моральной разделительной черты, которая закрепила в обществе фундаментальное различие между ФРГ и нацистским государством. Они боятся, что такая разделительная черта сотрется, а потому с особой подозрительностью (иногда почти истеричной) следят за признаками девиантного поведения.

Нормативные речевые регуляторы, утверждает Ульрике Юрайт, выражая недовольство по отношению к используемым механизмам политкорректности, «исключают из памяти все, что не вписывается в историю, когда ее упорядочивают задним числом». Отвергая ритуальную и нормативную приглаженность, Юрайт задается вопросом об «эмоциональном остатке», который не удается «упорядочить, объективировать и классифицировать». Она хотела бы видеть «больший инновационный потенциал, способный ставить неудобные вопросы перед лицом многообразия и неоднозначности исторического опыта», а потому высказывается против обращенной назад морализирующей памяти, высказываясь за «смотрящую вперед память, которая приносит беспокойство»[109].

Кто же станет возражать против «инновационного потенциала», «неоднозначности», способности «вызывать беспокойство» и отстаивать «жесткий корсет», который, по мнению Юрайт, парализует немецкое общество, препятствуя свободной мысли и свободному слову? Но, к сожалению, «неприятные вопросы», которые мы готовы поддержать, остаются несформулированными; вообще, риторика недовольства охотно пользуется суггестивной неопределенностью своих утверждений. Такая полная намеков неопределенность выражает эмоциональную позицию, которая ищет непосредственную поддержку, откликаясь на разные, порой противоположные запросы.

Чтобы отойти от риторики намеков и неопределенности, позволю себе привести конкретные примеры нарушения норм; читатель сам сможет провести границу между допустимым и недопустимым. Первый пример вновь связан с Германом Люббе, который не только написал эссе о политкорректности, но и привлек к себе пристальное внимание ее блюстителей. Он пишет: «Как-то раз я сам был обескуражен тем, что один известный коллега (его фамилия в данном случае не играет существенной роли) назвал меня философским пережитком тех идей, которые вдохновляли Адольфа Эйхмана при исполнении его должностных обязанностей. Речь шла о том, что, публично критикуя недостатки системы школьного образования, отравляющие жизнь и работу учителей и добросовестных учеников, я ратовал за такие способствующие хорошей учебе качества, как организованность, пунктуальность и аккуратность. Мне же было сказано, будто я пропагандирую мораль концлагеря, и многие известные политики высказались в том же духе»[110].

Для контраста рассмотрим недавний случай. 1 мая 2013 года австрийский писатель Михаэль Кельмайер был приглашен на популярную воскресную программу «Размышления о Германии» радиостанции «Дойчландфунк», где деятели культуры высказывают свое отношение к нашей стране. Кельмайер воспользовался поводом заявить, что лично он уважает те самые прусские добродетели, за которые порицали Германа Люббе. По словам Кельмайера, он не имеет ничего против организованности и пунктуальности; напротив, жизнь научила его высоко ценить эти формы самодисциплины в себе и других. Наскольк о мне известно, его признание не вызвало возмущенных откликов, что, видимо, свидетельствует об изменении исторической чувствительности и об определенных сдвигах в общественной морали.

Приведу второй пример. В октябре 2007 года бывшая телеведущая и писательница Ева Херман была приглашена на ток-шоу Йоханнеса Вернера, чтобы представить свою книгу, посвященную новому взгляду на роль женщины. Желание автора повысить значение женщины-матери по сравнению с ролью успешной деловой женщины вызвало подозрение в консерватизме и близости к нацистским идеологемам. Защищая свою книгу от нападок, писательница допустила оплошность, употребив выражение «уравниловка» (Gleichschaltung) по отношению к современным немецким СМИ. Эскалация конфликта вышла на новый виток, когда Ева Херман сказала: «Все, больше никаких комментариев. В конце концов, автобаны тоже были построены, и мы ездим по ним до сих пор». Скандальное слово «автобан» нарушило, видимо, предел допустимого, поэтому ведущий, явно нервничая, поспешил досрочно распрощаться с писательницей. Беспомощность этого жеста была очевидной. Ведущий, безусловно, оказывал моральное давление, но и сам испытывал немалое давление со стороны более 2 миллионов телезрителей. Демонстрация политкорректности оказалась в данном случае не столько суверенным моральным выбором, сколько актом конформизма и «опережающего послушания» с целью сокрытия собственной неуверенности и неспособности сориентироваться в ситуации.

Тривиальность и наглядность данного эпизода делают его убедительным образчиком политкорректности. Хенрик М. Бродер писал: «Это антифашизм, который давно отделился от своего объекта и более всего процветает там, где никакого фашизма нет, а именно в виртуальном пространстве благополучного Сопротивления»[111]. В том же году Ева Херман заказала составить сборник материалов под названием «Дело Евы Херман. Охота на ведьм в СМИ»[112]. Опубликованный сборник сделал писательницу мученическим символом для всех, кто убежден, что в нашей стране отсутствует свобода слова[113].

Совсем иная реакция последовала от Харальда Шмидта, который в ноябре 2007 года представил на своем сатирическом телешоу некий прибор, якобы способный объективно контролировать немецкую речь на наличие нацистских понятий. На так называемом «нациметре» вспыхивала сигнальная лампочка, регистрируя нацистское понятие, например, во фразе: «Сегодня меня зафиксировала видеокамера на автобане». Хитрость заключалась в том, что прибор не реагировал на слова с негативными коннотациями. Зато зрители в аудитории рефлекторно начинали смеяться, услышав такие слова, как «душевая кабина» или «газовая духовка». На шоу среди прочего рекламировался гель для душа «Антифа», якобы гарантирующий очищение от любой нацистской нечисти. Провокативный заряд телешоу, которое демонстрировало зыбкость языковых норм и сатирически изображало действие механизмов политкорректности, вскоре сам стал предметом критики и возмущения. Очевидно, немцам-неевреям непозволительно шутить над нацизмом и Холокостом. «Нациметр» немедленно удалили из телешоу, ибо шутку сочли бестактной и нарушающей табу, однако записи сохранились в Интернете, и его можно увидеть на YouTube. Этот глобально доступный архив памяти, где хранится и то, что запрещено или отбраковано, неподвластен нормированию посредством политкорректности.

Но наложение «политкорректного запрета на политкорректность» (Герман Люббе) – не выход из сложившегося положения. Каждый должен руководствоваться в конкретной ситуации собственным суждением. Если шутку насчет автобанов я бы сочла довольно безобидной, то мой третий пример кажется мне не только проблематичным, но и отвратительным своей агрессивностью. В 2007 году Эгон Флайг опубликовал в журнале «Merkur» статью, само название которой выглядело как нападение на нормы политкорректности: «Сингулярность события. Размышления по поводу оглупления посредством морали». Высказывая свое отношение к «сингулярности» (уникальности) Холокоста, автор пишет: «Кто решится оспаривать “сингулярность” варшавского гетто? Ведь любая хворь моего деда была такой же. Даже сопля в моем носовом платке сингулярна, ибо история вселенной никогда не воспроизведет точный химический и молекулярный состав этой неаппетитной субстанции»[114].

Приведенные фразы задумывались как удар по блюстителям политкорректности, но достаточно ли этого, чтобы мы почувствовали в них «инновационный потенциал», способность «вызывать беспокойство» и «неудобные вопросы»? Да, в них, несомненно, присутствует «эмоциональный излишек», нацеленный на преодоление табу. Но убедительный аргумент можно выразить другими словами, тогда он встретил бы понимание и поддержку.

Герман Люббе объясняет неуверенность по отношению к нацистскому прошлому состоявшимся «спором историков», о котором он говорит: «Хорошо бы, чтобы его вообще не было». Разгоревшийся в 1986 году «спор историков» о сингулярности Холокоста, его репрезентации и мемориально-культурном статусе обернулся жестким нормированием публичной риторики, которое обусловило устойчивую «боязнь вызвать недовольство со стороны блюстителей политкорректности в области исторической политики»[115]. С тех пор «немцы опасаются допустить оплошность словом или даже молчанием по отношению к национал-социализму», но одновременно испытывают желание (как свидетельствует эпизод с Эгоном Флайгом) нарушить существующие табу. При этом границы этих табу довольно расплывчаты. Так, Гудрун Брокхауз указывает, что хотя Харальду Шмидту пришлось срочно убрать «нациметр» из своего сатирического телешоу, однако ему по-прежнему позволительны «низкопробные и расистские шутки в адрес поляков»[116].

В случае с политкорректностью речь идет об имплицитных ценностях общества, поэтому то, что представляется неправильным или правильным, не обосновывается аргументативно, а просто исключается из речевой коммуникации под воздействием табуирования. Нарушение табу вызывает общее возмущение, скандал, что приводит к кампаниям личной диффамации. Поэтому вопросы политкорректности редко решаются аргументативно. По справедливому замечанию Люббе, все решается «стратегическим использованием морали в качестве средства политической дисквалификации». «Мораль, – продолжает он, – это опасное оружие, о чем свидетельствует ранний якобинский период в истории тоталитарных режимов. Именно поэтому сохранение свободного жизнеустройства не допускает скорых расправ, следующих непосредственно за моральным приговором. Однако скандалы, связанные с политкорректностью, часто приводят к публичным нападкам на моральную репутацию неугодного человека»[117]. Блюстители политкорректности делают ставку не на обмен рациональными аргументами, а пускают в ход моральную дискредитацию человека, осмеливавшегося высказать «неправильное» мнение. Санкцией против нарушителей норм политкорректности является немедленное общественное порицание, которое распространяется средствами массовой информации. Наглядным примером подобного медийного скандала стала реакция на выступление Мартина Вальзера в октябре 1998 года во франкфуртской Паульскирхе с речью, посвященной немецкой памяти о Холокосте. Тогда он, «дрожа от собственной смелости», решил дать отпор блюстителям морали. Дебаты, в которых известные личности сталкиваются с упреками в некорректных высказываниях или суждениях относительно нацистского прошлого, пользуются из-за своей скандальности повышенным вниманием со стороны СМИ. «Подвергшиеся нападкам за оправдание или преуменьшение (злодеяний нацизма) невольно защищаются так, что подтверждают правоту нападавших, а выдвинутые защитные аргументы оказываются слабее их реального качества»[118]. Не все табу долговременны, одни из них имеют более краткий срок существования, чем другие. Если критика Мартина Вальзера в адрес СМИ относительно их способа говорить о Холокосте обрела к настоящему времени поддержку многочисленных сторонников писателя, то восстановить его личную репутацию после упреков в антисемитизме оказалось гораздо сложнее. Это мог бы подтвердить на собственном примере коллега Вальзера – Гюнтер Грасс, опубликовавший в апреле 2012 года стихотворение «О чем необходимо сказать», где он выразил свою озабоченность готовностью Израиля нанести превентивный удар по Ирану. На критику израильской политики наложено табу, нарушение которого карается обвинениями в антисемитизме; тот же год ознаменовался аналогичными обвинениями, адресованными Юдит Бертлер и Якобу Аугштайну. Здесь я могу присоединиться к мнению теолога Рольфа Шнайдера: «Настало время попросту отказаться от использования слова “антисемитизм”. Не только потому, что оно вводит в заблуждение по смыслу, но прежде всего потому, что обвиняемый поневоле чувствует себя еретиком, а обвинитель кажется кем-то вроде средневекового инквизитора»[119].

В отличие от политических ритуалов, которые публично демонстрируют и символически репрезентируют консенсус и согласие, хотя и не подкрепленные голосованием, в самом обществе считается нормой разнообразие взглядов, убеждений и ценностей. Поэтому в Германии существуют принципиально различные моральные оценки нацистского периода немецкой истории. Анализируя коммуникативное умалчивание в послевоенные годы, Люббе по существу описал добровольное принятие послевоенным поколением правил новой политкорректности, «не допускающей публичных возражений». Действовала простая договоренность: бывшие нацисты соглашались подчиниться новому ценностному консенсусу, а взамен им не приходилось опасаться упреков за их нацистское прошлое. Многие представители возникшего молчаливого большинства сохранили положительное отношение к национал-социализму и не собирались действительно отказываться от его идеалов и ценностей. Об этом свидетельствует приведенный выше разговор режиссера Нико Хофмана с матерью. Как многие молодые люди своего поколения, он не собирался идентифицировать себя с идеалами юности своей матери, но именно это делают группировки старых нацистов и неонацистов, которые продолжают придерживаться прежних взглядов, сознательно дистанцируясь от фундаментального демократического консенсуса, принятого немецким обществом. Такие группировки подвергаются юридическому преследованию лишь в тех случаях, когда их действия направлены на разрушение ценностей и институтов демократического общества. Ни правый, ни левый фланг не имеет признания в демократическом государстве, однако пользуется правовой защитой.

Другим мотивом политкорректности служит табуирование сакрального. Благодаря закреплению в качестве политического учредительного события Холокост приобрел за последние десятилетия характер гражданской религии. Нормативность этого обстоятельства ограничивает свободу мыслей и поступков. В отличие от США, где христианство является государственной религией и где во всех школах страны ученики ежедневно произносят общую клятву («One nation under God, with liberty and justice for all»), в послевоенной Германии не сложился обязательный гражданско-религиозный нарратив. «Однако память о Шоа и обусловленные ею обязательства имеют, видимо, фундаментальное значение для национального самосознания Германии», – пишет Рольф Шидер[120]. Этот гражданско-религиозный консенсус стал также частью нашей правовой системы, которая наказывает за отрицание Холокоста. Обращение со святыней регулируется конкретными правилами, однако в этой сфере возможны некоторые неопределенности и трансгрессии. Подобно тому, как ошибки при исполнении ритуала разрушают его символическую силу, в памяти о Холокосте также приходится следовать неким установлениям, что влечет за собой не только общую неуверенность в стилистике, риторике и поведении; это наносит вред мемориальной культуре, сковывает воображение, ограничивает и регламентирует представление следующих поколений об исторических событиях[121]. Данное обстоятельство, по мнению Шидера, диктует необходимость соответствующих изменений.

«Шоа – если воспользоваться терминологией Лумана – столь перегружено трансцендентным, что нам сложно относиться к нему как к историческому событию нашего, посюстороннего мира и воспринимать его без некой сакральной ауры. В церкви для операций религиозно-критического свойства существует теология. Теологам предоставлена привилегия исторической критики. Догмы последовательно соотносятся с их историческим контекстом, религиозные тексты подвергаются деконструкции с помощью всех наличных методов литературной критики. Гражданская религия не может оставаться паровым котлом, работающим в бесконтрольном режиме. Мне представляется, что влиятельные общественные деятели, интеллектуалы должны взять на себя роль гражданских теологов, чтобы создать новые рамки для трудных и неприятных дискуссий»[122].

Табу не скандальны сами по себе, они могут служить важным ресурсом для стабилизации ценностей, которыми руководствуется общество и общественное мнение. Волны возмущения, связанные с политкорректностью, свидетельствуют о необходимости постоянно уточнять и контролировать границы, действующие на данный момент в этой сфере, а также осуществлять мониторинг изменения границ, чтобы обеспечивать консолидацию нормативной основы. Недовольство, которое выражается в аналитике и критике, является важной предпосылкой для постоянного самонаблюдения, для авторефлексии и морального саморегулирования, которые должны осуществляться обществом. А вот недовольство, которое не способно или не желает ясно выразить себя, которое избегает четкой аргументации, вряд ли перерастет в критическую дискуссию, стремящуюся прояснить суть дела, произвести сдвиги и изменения. В популистской среде невнятное недовольство легко мобилизует ресентимент молчаливого большинства, направленного против «диктата» якобы задающего тон большинства. Не случайно в последнее время наблюдается инфляция понятия «интерпретативная власть», с помощью которого можно возбудить недовольство на любом политическом фланге. Невнятное недовольство в виде популистского ресентимента подогревает протестные, антиобщественные настроения, способствует эрозии социального ценностного консенсуса.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.