|
|||
Маргарет Манукян, – набрала я крупными шрифтом. – Название экспозиции: „Фотографии на память”». 3 страницаЯ присаживалась в низкое кресло справа от тахты и терпеливо ждала градусник, незаметно разглядывая огромный серебристый магнитофон, фирменные наручные часы, мерцающие на журнальном столике, пёстрые плакаты, тесные ряды новых и старых книг на армянском, русском языках, длинную блестящую шпагу, прикреплённую к висящему на стене ковру. Артур время от времени спрашивал меня, кто звонил и что говорили, предлагал подсыхающий лаваш с курицей, отсылал смотреть телевизор. Я упрямо отказывалась от курицы, односложно отвечала на все вопросы и снова молча замирала в кресле. Вдруг, когда я начала яростно встряхивать градусник, Артур расхохотался. – Помнишь свою «шпагу»? – давясь от смеха, вспомнил он. – Ну, ту, деревянную, бакинскую? От неожиданности я даже не успела притвориться, что давным-давно забыла и приезд в Баку Артура, и дурацкую «шпагу»-скалку, и свою щенячью назойливость. Ведь это было целых три года назад! В детстве я была уверена, что во всех фильмах про дуэли и про героев со шпагой снимался Артур. Высокий, тонкий, смелый фехтовальщик. Ни капли не похожий на приземистого, с круглым, нависающим над брючным ремнём животом дядю Сурика. Я часами тайно любовалась присланной тётей Норой фотографией Артура в белой обтягивающей водолазке, с густыми немного растрёпанными волосами и блестящей точкой клинка, направленного прямо в объектив. – Ар-тур, – почти неслышно произносила я, – Ар-амис, ДʼАр-таньян. Я часами повторяла маминой скалкой приёмы, удары, взмахи, увиденные в «Чёрном тюльпане» или в «Трёх мушкетерах». Клянчила у папы настоящую шпагу, ужасно обижалась на маму, не вовремя напоминавшую папе о начатой и заброшенной мною музыкальной школе. Только приехавший в гости Артур не стал вышучивать моё увлечение. С уважением взвесил в руках короткую, покрытую глубокими рубцами скалку и вполне серьёзно начал рассказывать о настоящей рапире. Об эфесе, гарде, турнирах, о лучшей в мире музыке – звоне шпаг во время поединков. Об особой жидкости, с помощью которой ухаживают за клинком, полируя, не давая ему заржаветь, потускнеть. – Последнее дело, если клинок заржавел, – объяснял мне Артур, – или даже запылился. Это значит, что его хозяин либо трус, либо бесславный мертвец. Я разыскала припрятанную мамой в глубине буфета вторую, почти никогда не используемую скалку – тонкий длинный охлав. Постучала ею о мою «шпагу» и поморщилась от отвратительного глухого звука. – Ты зачем бабушкин охлав взяла? Сейчас же положи на место, – всполошилась вошедшая в комнату мама. – Не даёт, чтобы хоть одна нормальная вещь в доме осталась! Что за девочка! Артур с тётей Норой и дядей Суриком побыли в Баку совсем недолго, всего полтора дня. Пока доставали билеты в Москву, покупали с рук чёрную икру, ели папин севрюжий шашлык, ездили на Шиховский пляж. Я всё время крутилась рядом с ними. Караулила во дворе Бойюк-баджи, как всегда, заломившую бешеную цену за браконьерскую икру. Подкладывала в мангал куски распиленной скалки-«шпаги». Сторожила на берегу вещи, занимала для тёти Норы место в переполненном загородном автобусе. Отворачивалась, делала вид, что не замечаю отчаянно машущего с противоположного конца автобуса Ерванда. Так и ехала всю дорогу в жутко трясущемся хвосте «икаруса», вцепившись вместе с Артуром в чёрный горячий поручень. И вот выяснилось, что Артур не забыл о Баку. Даже после чехословацких, польских, венгерских, гэдээровских поездок на соревнования. А всего-то было полтора дня, из которых полдня пришлось отмываться от липких мазутных пятен грязного шиховского моря!
Вечером к Артуру пришли однокурсники, чуть ли не полгруппы. Шумные, весёлые, проголодавшиеся после митинга на Театральной площади. Ашхен привычно устроилась на «моём» кресле и, проверяя температуру, положила ладонь на лоб Артура. Ваган, высмотрев меня в дверном проёме, дежурно вручил пластинку импортной жвачки. Мушег сел на ковёр, вытащил из кармана тонкую смятую брошюрку и начал читать вслух. Я мало что понимала – мешали полуприкрытая дверь, множество незнакомых армянских слов, ежеминутные мамины и тёти-Норины поручения. Зато остальные как заворожённые слушали Мушега. Ашхен «забыла» убрать свою ладонь со лба Артура, Ваган задумчиво крутил чашку из-под давным-давно допитого кофе. Когда закончилось чтение, все одобрительно зашумели, задвигались, потянулись за горячим кофе, начали что-то обсуждать. – Разговоры, разговоры, одни разговоры… – каким-то образом перекрыл шум негромкий голос Артура. – Неужели мы больше ни на что не годимся? Нет уж, лично я в понарошную войнушку играть не собираюсь! Вон Самвел Мамиконян[36] в IV веке не языком болтал, а с оружием в руках родину от персов защищал! И мы тоже, если по-настоящему возьмёмся… Трёх месяцев, клянусь, трёх месяцев хватит! Голоса сразу стали громче, Мушег наморщил лоб, щёлкнул пальцами: – Самвел? Самвел… Этот тот, про которого Раффи[37] писал? Слушай, Артур, у тебя эта книга есть? Дай полистать! Я решительно протиснулась между тахтой и креслом Ашхен и, протянув чашку с тепловатым бульоном, попросила: – Выпей, а? Пожалуйста! Ради тёти Норы. Артур улыбнулся, взял чашку: – Конечно, выпью. Ради тебя выпью, Юсик[38]-джан! Мушег нетерпеливо перебирал книги, выискивая на полках «Самвела». А я молчала, не собираясь признаваться, что дореволюционный потрёпанный Раффи с дарственной надписью «Верному Юсику от Артура Мамиконяна, июль 1986 года.» так и остался стоять в бакинском стенном шкафу.
Перед географией кто-нибудь из нашего класса обязательно прилипал к карте. Водили пальцами по тонким контурам границ Армянской ССР, вымеряли и сравнивали расстояние до соседних Азербайджана и Грузии, придумывали множество фантастических способов снятия блокады. Например, дополнительную доставку грузов через заграничный Иран или по воздуху из Москвы или Америки. Но самым доступным был долгий железнодорожный путь в обход закрытых азербайджанских границ, через Грузию. «Блокада» – очень чётко, побуквенно выговаривал директор школы, без конца отменяя давно обещанную автобусную экскурсию на озеро Севан. «Блокада» – с горечью выдыхали спитакские и ленинаканские одноклассники, обсуждая дефицит материалов на едва начавшихся стройках. «Блокада» – торжественно чеканил телевизионный диктор, называя её необъявленной войной Азербайджана против Армении. Перебои с электричеством случались в Ереване и раньше, а с блокировкой газопровода начались проблемы и с газом. Тётя Нора ворчала, приноравливаясь к маленькой электрической плитке, разбирая полупустую сумку с покупками: – На прилавках лежат только три вещи: бастурма[39], конфеты-ириски и ореховое варенье! Дядя Сурик, проклиная топливный дефицит, каждые выходные надраивал и без того чистые, замершие во дворе «жигули». Дядя Армен иногда завозил нам ворохи свежей ароматной зелени, и мама, распаковав пакет с американской мукой, замешивала тесто для женгялов хац[40]. Артур стоя, почти не жуя проглатывал горячий пирожок, жестами просил упаковать ему с собой ещё парочку и исчезал из дома до самой ночи.
В последнее время письма из Баку приходили даже чаще, чем раньше. Алида старалась передавать их через всех знакомых, уезжавших из города. Пока мама в первый раз, торопливо и тревожно, читала письмо про себя, я терпеливо ждала, разглядывая на конвертах московские, ленинградские, новороссийские, краснодарские, киевские штемпели. В общем, всё было как и в предыдущих письмах: обстановка в городе вполне терпимая, дела в институте отличные, ежедневные завтраки-обеды-ужины. А папа, потеряв всякий интерес к нардам, митингам, самиздатовским брошюркам, приводит в порядок наши семейные фотографии. Перебирает, вспоминая и надписывая на обороте даты, примеривает то к одной, то к другой страничке давным-давно купленного, но так и не оформленного фотоальбома. И всё откладывает совершенно неформатную мамину карточку двадцатилетней давности, не решаясь немного обрезать, чтобы подогнать её под стандартные альбомные листы.
В конце мая нашему директору всё же удалось достать бензин для заправки школьного автобуса. Совсем немного, только на «туда и обратно», как объяснил нам Гагик, сын директора автобазы. Так что, если бензин ненароком истратится раньше времени, придётся всем классом выходить и толкать автобус до самого Еревана. Географ всю дорогу увлечённо рассказывал о вулканическом происхождении Севана, живописном ландшафте местности, горных степях и лесах, альпийских лугах, стометровой глубине озёрного дна. Но я всё равно не ожидала увидеть такую красоту. Ярко-голубое безоблачное небо, синее спокойное озеро, белоснежные вершины гор, белёсые, бежевые, рыжие, тёмно-коричневые закопчённые и будто спёкшиеся камни древних армянских церквей – Айраванк, Севанаванк. Гагик то и дело перебивал географа: – Интересно, вода уже тёплая, купаться можно? Папа говорил, тут на берегу ишхан[41] на мангале жарят, мы туда пойдём? Географ отмахивался от него и вёл нас дальше, мимо чадящей шашлычной, пляжных тентов, палаток с мороженым. Я старалась не отставать, чтобы не пропустить ни слова из легенды о появлении озера, происхождении его названия. – Народ толковал его название следующим образом: «сев» – «чёрный», «ванк» – «монастырь», как стены монастыря Севанаванк, возведённые из вулканического туфа. – Географ надолго застрял под солнцем на пустынном берегу. – Современная же расшифровка клинописи, датируемой IX–VI веками до нашей эры, опровергла эту версию в пользу слова «суниа», что на урартском языке означало «озеро». А есть ещё одна легенда, рассказать? Географ вопросительно оглядел нас. Гагик протяжно зевнул, отчаянно замотал головой, но географ, не обращая внимания, продолжил: – Эта легенда, донесённая до нас народом, гласит, что ванские армяне[42], вынужденные бежать из своего края, переселились на берега озера Севан, надеясь обрести навеки утраченную родину. Но суровый горный климат не пришёлся им по нраву. Вспоминая тёплый воздух озера Ван, беженцы печально вздыхали: «Чёрный, чёрный Ван достался нам!» – Ия! – притворно возмутился Гагик, оглядываясь на одноклассников. – Эти беженцы и раньше наглели?! Я думал, только шуртвац айер такие наглые! Мы им это, – Гагик обвёл широким небрежным жестом церковь, горы, озеро, – а они всё про свой вонючий Баку вспоминают. Соберутся на улице, у Армгипрозёма, и болтают про Азербежан, Каспийское море, про то, что и среди азеров люди встречаются. Я напрочь забыла о широкой доброжелательной улыбке, негромких примирительных словах, которые советовала мне Жанна Арташесовна. – Сам ты шуртвац, понял?! – заорала я. – Ты хоть раз в Баку был, что вонючим его называешь? «Азербежан»! Знаешь, какое у нас там море? А Девичью башню, храм огнепоклонников видел?! Географ, оттаскивая от меня Гагика, клялся обо всем рассказать директору школы и больше ни за что на свете не соглашаться ни на какие экскурсии. А Гагик орал, что не пустит меня в автобус, который едет на бензине его папы, чтобы я пешком убиралась в свой Азербежан.
Ерванд, попыхивая коротким окурком, поджидал меня напротив школы: – Деньги с собой есть? А дома? Короче, бери всё что есть, и идём покупать свечки. Если не успеем, до завтра всё расхватают. Ерванд с сожалением оглядел оставшийся от окурка желтоватый фильтр, щелчком отбросил его в сторону. И всю дорогу до дома рассказывал, как они уже два дня сидят в гостинице без электричества. Сегодня, говорят, дадут… Но Ерванд точно знает: сегодня дадут, завтра снова отключат – блокада. Ладно, вчера и позавчера ели лаваш с сыром, а дальше как? Без горячего, без супа, без чая. А дети, а Дима Туманян? Надо, наверное, дровяную печку ставить. Только где для неё дрова брать? В парке, что ли, деревья вырубать, книги в огонь бросать?.. Дома тётя Нора подавала стоящему на стремянке Артуру коробки со свечами. Тот, шутливо удивляясь тёти-Нориной запасливости, терпеливо впихивал их на антресоли: – Мама-джан, я тебе своим здоровьем клянусь, ни одной штуки из этих свечек не сожжёшь! Я не позволю! Клянусь, пока я жив, в нашем доме ни на минуту свет не потухнет! Вот увидишь! С улицы раздался призывный свист. – Идёшь, нет? – спрашивал Ерванд, задрав голову к нашим окнам. – А-а, уже купили… Больше не надо? Ну ладно, тогда давай не пропадай. Туманяну привет передавать?
У тёти Норы до сих пор хранились бабушкины серьги, увязанные в ветхий носовой платок, спрятанные на дно сервизного заварочного чайника. Круглые, массивные, тёмно-желтого цвета, лет тридцать назад переплавленные из двух золотых монет части налобного украшения моей карсской прабабушки. Когда у тёти Норы бывает хорошее настроение, она обещает после своей смерти подарить эти серьги мне. Ведь ей не для кого собирать пежинг[43], а модница Ашхен наверняка не захочет даже примерить допотопные украшения свекрови. Мама, каждый раз увидев бабушкины серьги, с сожалением вздыхала: – Зря мама их переделывала. И сама не носила, и мы не носили. Лучше бы так монетами и остались. Помнишь, Нора, две штуки было, одна обычная, а другая большая. Тётя Нора откликалась, недобрым словом вспоминая бабушкину бакинскую подругу, уговорившую переплавить монеты в ювелирной мастерской своего мужа. Артур задумчиво взвешивал серьги в своей ладони: – В оружие эти монеты в 1915 году нужно было «переплавлять». А не удирать из Карса от турок. Вся Западная Армения туркам осталась, а наши армянские тхамардик[44] женские финтифлюшки спасали! Мы никогда таких ошибок не сделаем! Умрём, но не сдадимся! Артур прикладывал круглую цыганскую серьгу к моему лбу над переносицей, тётя Нора вздыхала: – Вылитая мама!
Наше абрикосовое варенье пахло на весь подъезд. Дядя Армен часто привозил в Ереван вёдра ноемберянских абрикосов и в ожидании обратного автобуса точно и аккуратно тюкал молотком по скользким косточкам, морщась от громкой телевизионной трансляции митингов с Театральной площади или учредительного съезда Армянского национального движения. – Как там ваши? – спрашивал меня дядя Армен. – Пишут, звонят? Я в десятый раз начинала пересказывать последнее письмо Алиды или папин звонок трёхнедельной давности. Я стояла рядом с мамой и без труда улавливала папины громкие торопливые клятвы, обещания продать родительский дом в Кедабеке, золотой перстень, часы, хрусталь и всё до копейки переслать нам в Ереван. А потом обменять бакинскую квартиру на любую халупу в каком-нибудь русском городе, перевезти в неё Алиду, меня, маму. И счастливым умереть у маминых ног. Пусть кто хочет называет его маймах[45], а как он сказал, так и сделает. Мама плакала, слушая папу, читая письма Алиды. Даже если та писала о чём-то хорошем, например, о редких гроздьях чёрного винограда, этим летом впервые вызревших на деревянных опорах возле квартиры дяди Армена и тёти Шушаник. Дядя Армен задумчиво перебирал осколки абрикосовых косточек, нащупывая среди них ядрышки: – Хорошие здесь абрикосы, очень ароматные, медовые. Кушайте, ещё привезу. Я, когда в Баку лозу сажал, мечтал: тень будет, листья для долмы. Думал, белый виноград вырастет. Шушаник только белый ела… А эти абрикосы на земле валяются, портятся. Шушаник нельзя сладкое – сахар в крови нашли, а я их в рот не могу взять – кажется, подавлюсь, в горле застрянут. Не я их сажал, не я должен собирать, кушать. В середине августа Артур начал готовиться к военным сборам. Тётя Нора, укладывая дорожную сумку, то и дело всхлипывала, предлагая позвонить то знакомому дяди Сурика, работавшему в военкомате, то отцу Ашхен. Артур шутливо отмахивался от этой протекции, обещая побыстрее закончить сборы и вернуться домой. Глазом не успеем моргнуть, как три месяца пролетят. Дядя Сурик учил сына накручивать на ноги портянки, успокаивал тётю Нору: – Ничего, сборы – это ерунда. Не война же, в конце концов?.. Так, армия понарошку. Всего три месяца побудет и вернётся. Я вот три года на флоте служил и ни одной посылки из дома не получил. Тётя Нора спохватывалась, вынимала из холодильника припрятанную палку сервелата и паковала её в отдельную сумку с продуктами, собирала в свою новую импортную косметичку йод, аспирин, анальгин, бинт, пластырь, левометицин, марганцовку. – Только доедете – сразу позвони, продиктуй мне свой адрес, телефон, – без конца повторяла тётя Нора. – Попроси разрешения у командира, скажи, майрик[46] волнуется, не спит, сердце, давление, сахар… Скажи, что единственный сын… Артур, приобняв меня за плечи, гладил маму по голове, обещал писать письма, звонить, как только представится удобный случай. А вернувшись домой, без остатка съесть любой тёти-Норин чаш[47], даже хаш. Мы и вправду почти каждый день получали от Артура письма. Лёгкие, несерьёзные, неправдоподобно щедро усыпанные восклицательными знаками. В таких словах и с такими же восклицательными знаками Артур обычно клялся тёте Норе, что обедал, дяде Сурику – что вёл машину на черепашьей скорости. Всего несколько строчек крупным почерком – о том, какое пекло сейчас стоит в Чаренцаване[48], о Мушеге, у которого после сбора «калашникова» каждый раз остаются лишние детали, о Вагане, начищающем кирзачи присланным из Алжира «Саламандером», о целой стае белых и сизых голубей, прикормленных пайковыми крошками. Тётя Нора по сто раз перечитывала эти письма: про себя, вслух, дяде Сурику, нам, дяде Армену и даже Ерванду. Посмеивалась над Мушегом, советовалась с дядей Суриком, пропустят ли её в казарму с вентилятором.
Самые верные сведения о положении в Баку были у Ерванда, ведь он целыми днями пропадал в Звартноце, в центре приёма беженцев. Бегал по каким-то поручениям, распределял минеральную воду, лекарства, мыло, зубную пасту. Ереванский аэропорт работал в интенсивном режиме, дополнительно принимая рейсы с беженцами из «соседней республики» (так в газетах и по телевизору называли Азербайджан). Не объявлялось ни об одном прямом рейсе, зато десятками приземлялись самолёты из Грозного, Красноводска, Тбилиси, Новороссийска. И залы аэропорта вмиг становились чёрно-белыми. Чёрными – от измученных смуглых лиц, тёмных волос детей, белыми – от наскоро перебинтованных голов, рук, ног, от седины стариков. Иногда Ерванд забегал к нам, совал мне пакет с парой-тройкой пол-литровых бутылок «Ессентуков», «Бжни», куском импортного туалетного мыла, упаковкой шипучего аспирина. – Бери-бери давай! Вы же тоже беженцы, значит, и вам полагается. А в прихожей шёпотом спрашивал меня, что слышно о наших. Пишут-звонят? Получается у папы с обменом? Говорят, в Баку совсем плохо: «Народная армия» весь город в кулаке держит. Даже нападает на приграничные армянские и карабахские сёла, города. В Аскеране[49] же вообще настоящая война идёт…
Мы почти месяц не получали писем от Алиды. Каждый вечер мама набирала наш бакинский номер, но никто не снимал трубку. У тёти Нины тоже была тишина, у тёти Фиры – всё время короткие гудки, не отвечали и тётя Валида, и дядя Рамиз. Даже Ерванд уже не мог придумать, что могло там случиться. Жанна Арташесовна советовала нам ехать в Москву, обивать пороги всяких министерств, прокуратур, добиваться официального запроса в Баку. Ашхен заходила к нам раз в две-три недели – узнать новости, послушать письма. Я даже на лоджии чувствовала тонкий запах её французских духов, ловила редкие негромкие ответы на торопливый поток тёти-Нориных вопросов, слов. – Не знаю, что дальше будет, Ашхен-джан, – жаловалась тётя Нора, – как жить, что кушать, где что покупать? Эта проклятая блокада скоро всё моё здоровье сожрёт! Хорошо хоть, электричество в центре пока не отключают! – Что поделаешь, тётя Нора? – вздыхала Ашхен. – Надо набраться терпения. Не вы одни, вся Армения сейчас страдает. Топливный, энергетический, продовольственный кризис. Магазины пустые, вчера полдня жидкость для снятия лака искала, нигде нет. Пришлось ацетон у папиного шофёра просить. Ужас! Тётя Нора тут же переключалась на отца Ашхен. Интересовалась его здоровьем, настроением, мнением по поводу блокады. Хотя про блокаду можно было бы и не спрашивать. И так по телевизору почти каждый день крутят выступления замминистра. От имени правительства и от себя лично он призывал армянский народ к терпению и осознанию того, что сложившаяся ситуация – всего лишь временная трудность. Что в такие тяжёлые времена нужно думать не о собственных сытости и комфорте, а о судьбе своего многострадального отечества. Как армянские парни из созданных недавно отрядов ополченцев, обороняющих населённые пункты от нападения азербайджанских банд. Вот пример, достойный подражания, а не те «патриоты», что покидают свою родину после первого же отключения электричества. А в конце выступления замминистра иногда выразительно прочитывал отрывок из стихотворения:
Уезжаете?.. Всего хорошего! Что ещё я пожелать могу? Только стынет слов армянских крошево, Брошенное вами на бегу. И родник забытый засыхает, Знойных вихрей не переборов. Хлопнула калитка. Затихает Звук шагов. Покинут отчий кров[50].
В ночь на первое сентября мы проснулись от длинных междугородних звонков. Дядя Сурик, опередив маму, схватил телефонную трубку, раздражённо дёрнул верёвочку незагорающегося бра. – Айо! Слушаю, говорите! Да, слушаю! Кто это? Тётя Нора застыла в дверях спальни, белея в темноте длинной ночнушкой; мама тянулась к трубке: – Наши? Вагиф, Алида? Но дядя Сурик лишь молча отстранялся, напряжённо слушая прижатую к уху трубку. – Всё, – сказал он нам, отойдя от телефона. – Спать идите. Нора, где в этом доме свечи лежат? Я эту блокаду!.. – И, не реагируя на тёти-Норины вопросы, закрылся в комнате Артура. А рано утром, заняв у соседа по лестничной площадке полбака бензина, уехал, так и не ответив ни на тёти-Норины, ни на мамины вопросы.
Дядя Сурик вернулся в Ереван поздно ночью в кузове старого помятого грузовика с табличкой за лобовым стеклом: «Аскеран. Молодёжно-студенческий отряд самообороны Арцаха». Всю дорогу дядю Сурика трясло и подбрасывало на узкой деревянной лавке, а он, согнувшись, прижимал свои ладони к одному из трёх цинковых гробов. Тётя Нора упрямо качала головой, горячо доказывая соседям, шофёру, мне, маме, что это какая-то ошибка. Что Артур сейчас в Чаренцаване, на сборах от институтской военной кафедры. Что нужно срочно позвонить в часть, позвать к телефону Артура или хотя бы Мушега с Ваганом, и всё сразу выяснится… Дядя Сурик, не снимая правой ладони с гроба, левой неловко пошарил в кармане, вытащил покорёженные японские часы и молча протянул их тёте Норе. Перед похоронами был устроен долгий митинг на Театральной площади. На трибуну один за другим выходили выступающие и, обращаясь то к трём закрытым, стоящим на помосте гробам, то к тёте Норе, то к огромной толпе слушателей, начинали говорить речи. О коварстве врага, применяющего противотанковые мины. О своём почтении и глубоком уважении к этим трём святым мученикам, павшим за армянскую нацию. О мужестве, уподобившем их львам, богам. О пролитой крови, обеспечившей вечное существование армянского рода и чести. Я напряжённо пыталась понять каждое слово, шёпотом спрашивала перевод у мамы. Но вскоре оказалось, что, в общем-то, все говорят почти одно и то же, меняя лишь порядок слов. Я, как в детстве, бесконечно раскладывала по слогам имена «А-ртур», «А-шот», «А-га-си». Все три на букву «А», как три верхние строчки алфавитного списка из школьного журнала. Первые, с кого обычно начинается в классе повальный бессмысленный опрос… Справа и слева от тёти Норы стояли досрочно вернувшиеся из Чаренцавана Мушег и Ваган. Терпеливо кивали в ответ на ежеминутно повторяемое тётей Норой: – Даже не видела, кто там лежит, не открыли, не показали. Точно знаю, там не он, не Артур. Этот Сурик, эщи клёх[51], привез какой-то запаянный железный ящик… Я же знаю, материнское сердце же не обманешь! Там не он, не мой мальчик!
Два дня назад Ваган тайком передал мне пачку неотправленных писем Артура. Ровно двадцать пять штук, их хватило бы на целых семь-восемь недель. О последних летних днях, о начинающейся осени, о водолазке, непременно надеваемой под гимнастёрку в самом начале первых холодов, о море дармовых грецких орехов, осыпающихся во дворе казармы. Ваган долго рассказывал мне, как они с Мушегом отговаривали Артура от Аскерана, как упрашивали ехать с ними в Чаренцаван… Но разве его переубедишь? Взял с них слово, что будут прикрывать его по телефону, отсылать в Ереван заранее написанные письма со штемпелем Чаренцаванской военной части, и уехал. Что теперь делать с этими письмами? Может, когда всё немного уляжется, я осторожно отдам их тёте Норе, дяде Сурику? – Артур, Ашот, Агаси, – вдруг раздался с трибуны голос замминистра, отца Ашхен. – Ереванец, мегринец, кафанец… Трое бесстрашных юношей, пожертвовавших собой ради освобождения своей Родины. Трое достойнейших мужчин, награждённых правительством медалью «За мужество». Безмерна эта потеря для нашего Отечества, для всего армянского народа, для меня лично. Но самое главное – для их матерей и отцов. Нет сегодня тут с нами родителей Ашота, Агаси, но родители Артура Мамиконяна – вот они. – Замминистра навёл ладонь на тётю Нору и начал читать стихотворение:
– Не вернулся сын твой с поля боя, Наземь пал, чтоб больше не вставать… Где, скажи, мне слово взять такое, Чтоб тебя утешить в горе, мать?..[52]
От имени правительства родителям погибших будет вручена также единовременная помощь на обустройство памятника сыну – 250 рублей. Замминистра сошёл с трибуны, пожал руку дяде Сурику, поцеловал тётю Нору: – Шат шноракалутюн, майр![53] Гробы сняли с помоста, и они поплыли над нашими головами. Два – на мегринское и кафанское кладбища, один – на Ераблур[54]. Замминистра, взмахнув руками, как дирижёр, крикнул стоящим на площади: – Возмездия! «Возмездия! Возмездия! Возмездия!» – отозвалась Театральная площадь.
Тётя Нора после похорон Артура больше не вышла на работу. Целыми днями просиживала в своей комнате, прислушиваясь к шагам на лестнице, скрежету ключей в замочной скважине, ворчала на дядю Сурика, который каждый вечер ставил четыре красные гвоздики в хрустальную вазу в комнате Артура. Я так и носила с собой письма, которые передал мне Ваган. Хотела даже попросить Ашхен принести их тёте Норе. Но на семи днях[55] кто-то из однокурсников Артура сказал, что Ашхен получила приглашение от Колумбийского университета и на целых три года уехала в Нью-Йорк. И письма остались лежать в моей школьной сумке. В комнате Артура всё было так же, как и раньше. Кресло, магнитофон, плакаты, книги, шпага, ковёр… Лишь на письменном столе за хрустальной вазой с четырьмя красными гвоздиками появился портрет непривычно серьёзного Артура. В тёмном костюме, белой рубашке, с гладкими, аккуратно причёсанными волосами и с чёрной шёлковой ленточкой, плотно охватывающей нижний угол рамки. Я чуть шире приоткрыла дверь, сделала несколько шагов к письменному столу, осторожно дотронулась до почерневшего оплавленного металлического браслета часов. Диван Артура по-прежнему был застелен клетчатым пледом, на «моём» кресле лежал недочитанный Чейз[56], а на стене тускло поблёскивала запылённая рапира. Единственный солнечный луч, упираясь в красный ковёр, бросал на шпагу оранжево-ржавый отблеск. Я хорошо помнила, где у Артура лежит жидкость для чистки клинка. Смочила ею носовой платок, осторожно провела по рапире… – Ты что тут делаешь?! – Я чуть не упала с дивана от тёти-Нориного крика. – Тебя спрашиваю?! Что, вещи моего сына пришла украсть, да? Тётя Нора отмахивалась от мамы, умоляюще кружившей вокруг неё: «Нора, Нора!», от дяди Сурика, без остановки твердящего: «Всё, всё, всё, всё!» – Сына украли, теперь вещи его хотите, да?! Я испуганно качала головой, пыталась произнести хоть слово, освободиться от намертво впившихся в моё плечо пальцев. Тётя Нора повернулась к маме: – Спокойная, думаешь, всех обманула? Думаешь, никто не узнает, что она, – тётя Нора тряхнула моё плечо, – азербайджанка? Что её отец убил моего мальчика? Нет, всем расскажу, соседей позову, в окно кричать буду! Хоть наполовину почувствуй, как это – терять единственного ребёнка, – хоть наполовину!!! Тётя Нора обняла рапиру Артура и, рыдая, закричала: – Возмездия! Возмездия! Возмездия! Вай, Аствац[57], возмездия!
После отъезда скорой мама выдвинула из-под нашей кровати пыльный коричневый чемодан с металлическими уголками и, не разбирая, начала кидать в него мои, свои вещи… Снизу раздался тихий свист. Ерванд, высовываясь из окна такси, махал нам рукой. Мы заглянули в тёти-Норину комнату. Дядя Сурик, поднявшись с кресла, молча обнял меня, маму, сунул в карман моей куртки несколько пятидесятирублёвых купюр. Мама вытерла ладонями мокрые щёки, склонилась над спящей сестрой, осторожно поправила одеяло, беззвучно прошептав: «Э-эх, Нора-Нора!» Общежитие, где жил Ерванд, было битком набито бакинскими беженцами. Семьи, занявшие сразу по две комнаты, ещё летом после долгих споров и скандалов уплотнили, переселили. Специально для подъезжающих из Звартноца автобусов с беженцами комендант повесил у входа ватманский лист с надписью: «Болше мест у нас нет. Езжайте далше». Но Ерванд всё-таки упорно «дожимал» коменданта: – Э, ладно, да, Тигран Карапетович! Людям жить негде, а для веника, тряпки и хлорки целую комнату дали! Как будто в туалете их нельзя поставить!
|
|||
|