Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Рассказы и очерки 16 страница



– А все-таки ты любишь меня немножко, да? Я это знаю. Маргарита вдруг выпрямилась.

Радунцев отступил.

– Николай Константинович, – произнесла она громко, – вы непорядочный человек. Вы ведете себя так, думая, что за меня некому заступиться. Вы ошибаетесь. Я могла бы рассказать эту сцену моему жениху Фортунату Модестовичу Пшеничке. Я не сделаю этого, жалея вас и не желая впутывать вас ни во что, меня касающееся. Будьте впредь сообразительнее. Опыт вам полезен.

Она ушла, как королева, очень торжественная и немного смешная. Радунцев, оставшись один, скоро опомнился, добродушно расхохотался над собою и над ней и поторопился в дом, где уже садились ужинать.

За ужином пили здоровье жениха и невесты. Маргарита, возвращаясь из парка, поняла, что ее корабли сожжены, что сказанное ее слово, сказанное неожиданно для нее самой, превращалось во что-то существующее, неизбежное, и она уже хотела этого неизбежного, хотела, чтобы все так и было, как она сказала. Ей почти радостно было чувствовать себя не одинокой, точно на того, другого, она складывала половину тяжести от нанесенной ей обиды. Пшеничка радовался, но тревожно; он чувствовал, что что-то случилось, и очень заботился также скрыть свое удивление. Он делал вид, что скрывал до сих пор свое счастье лишь по воле невесты. Андрей Нилыч радовался и тревожился: он не знал, извещен ли отец Маргариты. Вава, генерал и сестра баронессы (которая решительно была в скверном настроении) радовались и поздравляли искренно. Старик Радунцев припомнил даже какой-то очень красивый, тусклый мадригал на случай. Шампанское, по счастью, оказалось, и это вышло очень хорошо, точно вся вечеринка была затеяна с целью объявить Маргариту невестой.

Нюра снисходительно и тонко улыбалась. Она не знала, в чем дело, но многое угадывала. Впрочем, ей было все равно.

Молодой Радунцев подошел поздравить Маргариту и поцеловал ей руку. Вася стоял рядом. Он вспомнил записку, потом свое мучение, потом, как он видел офицера, идущего в парк; перевел глаза на потный лоб Пшенички с торчащими белокурыми вихрами. Вася ничего не понимал, ничего не предполагал; но на душе у него было тошно и под ложечкой нестерпимо сосало. А с соседнего стула на него опять глядели пристально и упорно четыре собачьих глаза.

 

XIX

 

– Вставай! Вставай! Чего заспалась? – будила няня Кузьминишна Ваву в одно сумрачное ноябрьское утро. – Все уже давно повставали, чай пьют! Уж что деется, глядь-ка!

Вава простонала и открыла глаза. С некоторых пор ей было мучительно трудно и тяжело просыпаться. Впрочем, она скоро привыкла к сознанию и веселела.

– Нездорова, что ли? – спросила няня, открывая занавеску и вглядываясь в бледное лицо Вавы, в беспомощное выражение сжатых губ.

Но при первом луче мутного дня Вава опомнилась, вскочила, села на постели и улыбнулась. Она вспомнила все хорошее и важное, что с ней было и будет. Все кругом милые, хорошие, счастливые! С Константином Павловичем ничего решенного еще нет, то есть словами, но разве все не решено без слов, не слишком ясно? И разве бы могла она жить, дышать, если б было не ясно?

Через несколько дней свадьба Пшенички и Маргариты. Отец Маргариты прислал сначала телеграмму, а потом письмо, где писал, что болен, приехать не может, полагается во всем на Андрея Нилыча, и благословлял дочь. Маргарита должна была венчаться здесь, а после свадьбы они ехали вдвоем к отцу, в Киев. Как ни трудно было Пшеничке вырваться от своих больных на две недели, но он решился это устроить, основательно рассуждая, что женишься не каждый год, можно побаловаться отпуском и угодить молодой жене.

Вава знала, что, может быть, генералу придется ехать в Москву. Это не Пшеничка, который может жениться в три дня. Маргарита и хотела было затянуть свадьбу – да жених и заикнуться не дал: ему проволочки неудобны. Генерал – другое дело. Что ж, пусть уедет. Они будут переписываться. И до отъезда, конечно, все будет условлено и кончено.

– Я совсем здорова, няня! – весело крикнула Вава, одеваясь. – Что это вы все заладили, больна да больна! И Фортунат Модестович вчера спрашивал, почему я кашляю. А я совсем и не кашляла. Это я очень торопилась из города, на гору нашу одним духом взбежала, так потом я никак отдышаться не могла, все хрипела. Это ведь, ты знаешь, у меня с самого детства.

– Правда, – согласилась няня. – Я тебе всегда говорила, чтоб ты не больно быстро бегала. А ты, как на грех, вон какая скорая: Ну и задохнешься сейчас. И вчера тоже! Нет, чтоб потихоньку.

– Ну, няня, не ворчи. Нянечка, туман-то какой на дворе! – продолжала она, подходя полуодетая к окну. – Совсем осенний. Едва видать красные верхушки деревьев. А облетели как деревья-то! Конец, няня, конец лету!

– Чего ж ты радуешься, глупая? Осенняя пора – последняя пора. Солнышко уходит, листочки желтеют…

– Я не радуюсь, няня, что солнце уходит, я радуюсь, что оно уходит – и опять придет. Вот я чему радуюсь. Лето было славное, милое, чудное! И осень славная, мне осенью всегда весело, потому что осенью всего больше веришь, что весна придет. А, нянечка, – прибавила она вдруг быстро, перескочив на другие мысли, – как тебе кажется, правда, он очень, очень хороший, сын-то? Добрый, милый, родной такой! Я его сразу полюбила. Если б ты знала, няня, как он на прощанье мне руку поцеловал, в глаза поглядел – и говорит, так выразительно: «Желаю вам счастья». Ей-Богу, так и сказал.

Она подумала и вдруг громко расхохоталась.

– Чего ты? – недовольно спросила няня.

– Как чего? А помнишь, ты мне каркала: «Дети взрослые, вступятся, не позволят, сын приедет, брось лучше…» Вот и сын приехал. Да он очень доволен! Думаешь, не понял?

– Понял-то понял, да только ему наплевать. Он вон, говорят, на хромуле, на купеческой дочке женится, семь миллионов берет, так что ему? Очень ему нужно ввязываться. А ты, опять же скажу, хвосты-то больно не распускай. Не дело затеяно, не дело. Сын там не сын, а чего это Катерина-то при нем неотлучно? Генерал-то без нее ни шагу. А она вон как нос поднимает. И в кухне намедни язвила: высоко, мол, ваша барышня летает, как бы не ушиблась, падавши. Да. Меня увидала – замолчала, только нос еще выше подняла и с усмешкой, так, мимо прошествовала. Зазналась тоже. А все, Вавинька, не дело ты, матушка, затеяла. Чует мое сердце, не быть из этого добру.

– Няня! Не каркай ты, Бога ради, не страши ты меня! Ну что тебе? Я его люблю, люблю и вечно буду любить! Ведь это унижение, горничной там или кухарки бояться! Скажу ему, что б он ее прогнал, вот и все.

– Скажи. Так он ее и прогонит. Это еще бабушка надвое говорила. Не стала бы она даром нос задирать. А лучше брось-ка думать. Послушай, какие дела у нас делаются. В столовой баталия идет – не приведи Господи! Нюрка перед отцом смелая, бесстыдная такая. И родятся же нынешние! Прямо страм.

– А что такое? – с любопытством спросила Варвара Ниловна. Она торопливо причесывала волосы.

– В Петербург, слышь, хочет ехать, – таинственно сказала няня. – У энтой верченой Любови Карповны жить будет и на каких-то там курсах учиться. Знаем мы ученье-то это!

А не кто, как этот студентик ее сбил, читали они все в гул да разговоры этакие такие разговаривали. Девка-то и закозлила. Постегать бы ее маленько родительской властью, небось бы унялась. Одна, в Петербург! Фасоны, нечего сказать.

– Няня, а что же, Андрюша не соглашается?

– А по-твоему, согласиться ему, что ли? И отца не жалеет, бешеная, ведь болен отец-то. В гроб готова уложить, а по-своему сделать.

Няня долго еще ворчала, но Вава ее не слушала. Она была уже готова и быстро пошла в столовую. «Баталия» там еще продолжалась. В соседней комнате из угла в угол ходил Вася, зажав пальцами уши и беспорядочно напевая что-то про себя. Он не мог выносить никаких сцен, никаких серьезных криков и грубых слов. Теперь он ушел бы в сад, но на дворе стоял мокрый туман.

Не боящаяся сцен Маргарита сидела в столовой в углу и безучастно смотрела на спорящих. После дней волнения ею овладела оцепенелость, безумная покорность и равнодушие к судьбе и других и своей собственной.

Андрей Нилыч в утреннем халате, с красным, разозленным лицом, ероша белокурую, с проседью, бороду, бегал по комнате.

– Я тебе покажу, я тебе покажу!.. – кричал он. – Дрянь девчонка! С отцом разговаривать! Да что у тебя шуры-муры, что ли, со студентом затеяны? К нему, что ли, тебя тянет? Да я тебя… Я тебя запру, наконец!

Он совсем забывался. Нюра, которая уже много кричала, дрожа от злобы и ненависти, стояла у рояля и старалась сложить губы в презрительную усмешку.

– Вы «Домострой» купите, там в подробностях сказано, как нужно запирать, – проговорила она. – А грязных вещей я вас попрошу не говорить, этого я никому не позволю, будь он хоть разотец. Я начала с вами разговор, надеясь, что вы уважаете чужую личность, а у вас взгляды рабовладельческие, и кричите вы и ругаетесь, как городовой. Что вы мне сделали? Чем я вам обязана? Что на свет меня родили? Подумаешь, одолжение! Я вас об этом не просила. Почему я не свободна жить там и так, как мне хочется? Денег я ваших не хочу, отдайте то, что мне принадлежит после мамы. Мне восемнадцатый год. В семнадцать лет уже опекунство снимается.

– Дрянь! Дрянь! – задыхаясь, кричал Андрей Нилыч. Он не находил больше никаких слов и не мог говорить. – Я тебе покажу! Ты у меня запоешь! А письмо этой твоей прелестной тетеньке – вот! вот! Чтобы она молодых девушек не смущала!

Он схватил лежащее на столе письмо Любовь Карповны, где она изъявляла согласие принять к себе Нюру на время пребывания на фельдшерских курсах, и с яростью изорвал его в клочки.

Нюра дернула плечами.

– Что ж вы этим достигли? И что хотите доказать? Если вашу глубокую некультурность-то она слишком ясна. А меня вы рабой не сделаете. Разве что к помощи закона обратитесь, да и то со взятками, иначе не сделают – и в исправительный дом посадите. Красиво будет! Слух в Москве: Андрей Нилыч Сайменов дочь истязает за то, что она учиться хочет… Главное – в духе времени. Да на вас пальцами станут указывать…

– Андрюша, – робко проговорила молчавшая до сих пор Варвара Ниловна, очень испуганная. – Ты не волнуйся так. Почему не подумать? Может, и можно как-нибудь устроить. Нюра подождет. И какая ты, право, Нюра! Зачем сердиться? Лучше просто поговорить…

Но примирительные слова бедной Вавы остались без успеха. Андрей Нилыч уже ничего не мог слышать. Он крикнул:

– Молчать!

И, боясь, что кто-нибудь его не послушается и заговорит, он тотчас же прибавил:

– Конец! Чтобы я об этой истории больше не слыхал! В гроб меня уложить хотят, что ли? Больному человеку этакие штучки подпускают! Ну, да пока еще жив; пока еще глаза землей не засыпали. Скоро, матушка, скоро! Подожди, успеешь!

– Перестаньте, пожалуйста, папа, – произнесла Нюра спокойнее, овладев собой. – Все это совершенно лишнее. Если вам угодно – мы на время прервем разговор. Извините, если я была резка. Я знаю, вы не допустите всех этих ужасных вещей, о которых так легко говорится. Но я предупреждаю вас, что я намерения моего не оставлю и слову моему не изменю.

Андрей Нилыч хотел что-то возразить – но не успел, потому что Нюра вышла из комнаты. Она слишком долго злилась, да еще сдерживалась и теперь чувствовала, что ей хочется плакать, и даже не плакать – реветь, как ревут маленькие дети от злости и возмущения. И она громко хлопнула дверью своей спальни.

Все мгновенно стихло. Андрей Нилыч еще раз прошелся по комнате, сказав несколько отрывистых слов про себя, – и тоже ушел. Няня Кузьминишна, стараясь не стучать, убирала чайную посуду. Маргарита зевнула, бесцельно глядя в окно. Только Вася все так же беспокойно шагал по соседней комнате с закрытыми ушами, боясь поднять глаза и не зная, что сцена кончилась.

Варвара Ниловна подошла к нему и тихонько взяла за руки.

– Чего ты? Никто уж больше не спорит, – ласково сказала она, угадывая его беспокойство. – Хочешь, пойдем в парк? Вон туман как поднялся, солнце светит.

Вася встрепенулся, улыбнулся и подошел к стеклянной двери. Туман, точно, поднялся, растаял, оставив на траве и на золотых листьях влажные следы. Небо голубело, чистое, нежное, точно умытое.

– Мне все равно нужно сейчас в парк идти, – продолжала Вава. – Константин Павлович, верно, уж там. Эти рабочие ничего не делают! До сих пор кончить не могут!

– Да вон он, из парка идет и с Гитаном! – сказал Вася, увидев генерала. – Смотри, Вава, за ним извозчик приехал. Верно, собирается куда-нибудь.

Вава беспокойно прищурила свои немного близорукие глаза. Ей хотелось пойти навстречу генералу, но она почему-то не решилась.

– Сюда идет! – произнес Вася. – Видишь, к балкону направляется.

Вава распахнула дверь. Острая свежесть осеннего ясного дня дохнула ей в лицо.

– А я к вам с предложением, – сказал генерал, устало дыша и немного тяжеловато всходя на ступени балкона. Он улыбался и постукивал своей толстой тростью. Длинное, теплое, немного старомодное пальто красиво сидело на его высокой фигуре. Гитан, немного прихрамывая, покорно следовал за ним. – Мне необходимо в город поехать, у милейшего нашего Фортуната Модестовича буду, потом еще нужно в один дом завернуть… Вы, кажется, собирались сегодня в город. Позволите вас подвезти?

– Мне особенно ничего не нужно, но мы собирались гулять, – весело откликнулась Вава. – Хочешь, поедем, Вася? К Пшеничке заедем, а оттуда пешком вернемся. Погода чудесная! Я сию минуту буду готова!

Генерал снял серую шляпу, широкополую, очень изящную, и вошел в комнату. Через секунду из правой двери вышла Нюра, с лицом более обыкновенного оживленным. Она тоже хотела ехать в город и к Фортунату Модестовичу. У нее страшная головная боль. Фортунат Модестович обещал ей какие-то порошки, но он все забывает, вот и сегодня вечером придет и, наверно, забудет. А тут она у него кстати и возьмет.

Андрей Нилыч вышел приодетый, очень любезный и веселый.

– Значит, я вдвоем с Маргаритой буду завтракать? Уж вы, наверное, к завтраку не воротитесь. Маргарита, что просите передать жениху?

– Ничего, – сказала она апатично. И прибавила для приличия: – Ведь он будет сегодня вечером.

 

XX

 

Дорогой говорил только один генерал да Вава. Нюра молчала, о чем-то думая. Вася тоже соображал и глядел по сторонам, замечая тихие желтые деревья, такие желтые, что, казалось, золотой свет идет от них, а вверху, между ветвями, небо такое яркое, что оно уже не голубое, а лиловое рядом с золотым сверканьем полупрозрачных листьев. Пшеничкин сад не поредел и остался неизменным зеленым и кудрявым. Пшеничка любил надежные растения, которые не засыпают на зиму. Сад его изобиловал кипарисами всяких видов, кактусами и соснами с длинными мягкими иглами, похожими на кипарисы. И осень в его саду была незаметна.

– Пожалуйте, пожалуйте, – весело и предупредительно кричал Пшеничка, встречая гостей.

Он был уже не в парусинном, но в каком-то похожем на парусинный балахоне. – Пожалуйте вот сюда, на солнышко! Тут у меня маленький уголок лета. И защищено, и видите – какая зелень темная? Не холодно? Не угодно ли в комнаты?

– Нет, нет, не беспокойтесь, дорогой Фортунат Модестович, мы здесь останемся, – говорил генерал, усаживаясь в покойное кресло на теплом солнце, за кипарисной стеной. – Я ведь на несколько минут…

– А? а? ведь хорошо здесь? – заливаясь смехом, говорил Пшеничка. – Июль! чистый июль! Кто скажет, что ноябрь на дворе? У меня, знаете, тут прежде липы росли. Я их срубил. Только тоску наводили. Всю зиму торчат прутьями, а как с осени начнут желтеть да осыпаться – так прямо меланхолию способны навести. Нет, хоть и возня, а я уж предпочитаю этакие более тропические растения. Целесообразнее.

Вася посмотрел на небо, которое вдруг потускнело около точно запылившихся кипарисов, и сказал:

– А что Агния Николаевна? Выздоравливает?

Он не любил Агнию Николаевну, ему хотелось, чтобы она скорее, как можно скорее, выздоровела, уехала в Москву и занялась своим делом, чем ей там надо и что ей больше подходит.

– Представьте, Агнии Николаевне гораздо лучше! – заявил Пшеничка. – Она, конечно, боится и себе в этом признаться, не верит, но улучшение несомненное! Несомненное! А вот что это вы, барышня, бледноваты сегодня? – произнес он, привычными и зоркими докторскими глазами вглядываясь в лицо Варвары Ниловны. – Как себя чувствуете, ничего?

– О, отлично! – сказала Вава. – Я ведь всегда здорова. А воздух меня подбодрил.

Она была особенно весела сегодня. Смеялась, шутила, перекидывалась ласковыми колкостями с генералом, глядя на него своими красивыми и преданными глазами.

Генерал скоро уехал, а барышень и Васю Пшеничка оставил завтракать. В доме у него немножко подновляли к свадьбе, дети были отправлены к знакомым – двое меньших. Старший, Гриша, уезжал завтра в Москву. Отец его отправлял с бонной до Севастополя, где ждала тетка.

Мальчику было около десяти лет. Он казался очень тихим и серьезным. С ним говорил Вася, который радовался, что он старший.

К концу завтрака, когда расшалившийся Пшеничка заставлял барышень пить за его здоровье и здоровье отсутствующей Маргариты херес, вдруг пришел Володя Челищев.

Он был встречен восторженными кликами Пшенички, но имел какой-то непривычно смущенный вид, с неровной развязностью. Промытые, крепкие уши его горели.

Он пришел проститься. Он уезжает послезавтра, а может быть, и завтра. Нюра не дала себе труда притвориться удивленной. Она не стала бы и скрывать, если б ее спросили, что она утром послала Володе коротенькую записку, где говорила, что им нужно видеться и что она пойдет к Пшеничке. Если б не представился случай – она пошла бы одна.

Володя немного смущался, немного злился, а немного был и доволен. Бесспорное и совершенное влияние, которое он имел на душу этой молоденькой девушки без его воли, льстило ему; на мысли, что она любит его, он не останавливался и не хотел останавливаться. Он любил видеть тут действие своей чисто нравственной, умственной силы. После того неожиданного поцелуя под ивой, в темноте, он еще раза два поцеловал ее, так же нечаянно и так же молча, как и тогда. И думая об этих поцелуях, он считал их полубратскими, случайными. Впрочем, девочка ему нравилась, он жалел, что она не живет в Петербурге. Но он боялся трагедий, всяких мучительно сложных родственных и семейных историй. Он поощрял Нюру бороться с отцом, но сам в это не входил и очень старался остаться в стороне.

Когда после завтрака все опять вышли в сад, Пшеничка с Вавой и детьми отправились вперед, Нюра намеренно отстала.

– Я хотела сказать вам, – произнесла она негромко, обращаясь к Челищеву, – чтобы вы не приходили к нам перед отъездом. Отец предубежден против вас. У меня был серьезный разговор. На согласие трудно надеяться. Но, поверите ли? Чем труднее борьба, чем больше препятствий – тем больше у меня энергии, силы прямо растут! Это меня поднимает! И теперь я уже не сомневаюсь, что достигну своей конечной цели.

– Но, Надежда Андреевна… Не слишком ли вы горячо беретесь за дело? Нужно многое взять в расчет… И может быть, если б устраивать исподволь, действовать медленно, но верно…

Он говорил и примирительно, и слегка рассеяно. Он не любил трагедий, да и скорый отъезд, ощущение этого отъезда делало его нездешним, полупетербургским, точно он уже начал уезжать.

Нюра посмотрела на него почти свысока.

– То, что я решила, я сделаю без проволочек и прямо, – сказала она несколько напыщенно. Из-под ее важных слов часто мелькала детскость и действительно непобедимое ребяческое упрямство. – Ну, словом, это решено. Вы мне сюда не пишите. Это вопрос нескольких дней. Где я буду жить в Петербурге – вы знаете. Впрочем, тотчас после приезда я извещу вас – на университет. Еще раз благодарю за то, что указали мне путь и цель. Нужно много сил, но они у меня есть.

– Желаю вам успеха и жду известий, – с чувством произнес Володя и пожал ей руку. Он подумал о своем влиянии на эту молодую душу, и ему не хотелось потерять его.

Громкая болтовня Пшенички со взвизгиваниями, говор детей и веселый смех Вавы раздавались вдали, за кипарисами, на дорожке, которая огибала сад и возвращалась к дому. Но вдруг Нюре показалось, что там началась беспорядочная суматоха. Пшеничка бросился вперед, сверкнув между ветвями елей своим белесоватым пальто. Испуганный Васин голос крикнул:

– Ай! что это?

Нюра и Челищев ускорили шаг. В конце прямой дорожки у самого дома, на деревянной скамейке со спинкой сидела Варвара Ниловна. Пшеничка наклонился над ней. Вася крепко держал за руку маленького Гришу и часто мигающими, недоуменными и скорбными глазами смотрел вперед.

– Что случилось, Фортунат Модестович? – спросила Нюра быстро.

Пшеничка выпрямился.

– Ничего, ничего. С Варварой Ниловной маленькая индиспозиция. Вздумала барышня вот с молодыми кавалерами наперегонки бежать. А бегать-то нам, кажется, совсем не годится. Ну сделалось дурно.

– Что, Вава? Не лучше тебе? – сказала Нюра, наклоняясь к ней.

Вава была очень бледна беловатой бледностью, без желтизны. Она еще слабо улыбнулась и проговорила:

– Нет… Ничего… Теперь прошло.

Дурнота ее в самом деле проходила, только дыханье оставалось свистящим и трудным.

– Знаете, барышня милая, – решительно сказал Пшеничка. – Давно я замечаю, что вы не так себя ведете, как следует. Охота вам в обмороки-то падать! Вас подлечить, пожалуй, нужно. Я на вас, как на родную, смотрю (никак не могу себе представить, что вы все Маргарите Анатольевне чужие) и по родственному чувству этого оставить так не могу. Давайте-ка я вас послушаю да постукаю, пойдемте ко мне, чтобы времени не терять. А? Что скажете?

Вава ненавидела лечиться и была уверена в своем здоровье, но теперь она, после припадка странного удушья, чувствовала себя слабой, покорной и не могла бы ничему противиться. Пшеничка с шутливой галантностью падал ей руку, и они медленно ушли.

– Что это еще такое, – произнесла Нюра и досадливо, и озабоченно, поднимая на Челищева вопросительный взгляд. – Вы думаете, что она больна? Всегда такая здоровая была…

Челищев с видом недоумения пожал плечами:

– Не знаю. На вид Варвара Ниловна здорова. Иногда мне казалось, что у нее бледность немного странная…

– Нет, это ничего. Но надо знать, что скажет Фортунат Модестович.

Они медленно пошли опять по прямой дорожке сада и заговорили тихонько.

Вася серьезно и молча сидел на скамейке, держа за руку не менее серьезного Гришу. Они оба чего-то вдруг испугались и теперь ждали. Над кипарисами, туями, елями и кактусами лиловело чистое, но полинялое осеннее небо. На дорожке справа показалась укутанная до бессмыслия Агния Николаевна в кресле на колесах. Кресло сзади подталкивал лакей с глупым лицом, рядом шла тетка. Пока Агния Николаевна доехала до мальчиков, вернулись Пшеничка и Вава. Нюра, сопровождаемая Челищевым, тоже приблизилась. Вава имела виноватый вид. Что-то детское было в ее темных, добрых глазах.

– Ничего, ничего, – засмеялся Пшеничка на вопрос Нюры. – Как я и думал. Сердце увлекающееся. Подлечиться непременно нужно. Мы уж с Варварой Ниловной условились. Как вернусь я дней через десять из моего свадебного путешествия (еще пустит ли меня Агния Николаевна, вон как свирепо смотрит!), так она ко мне утречком в известный денек и станет жаловать. Мы такое лечение соорудим – просто во сне не выдумать! А пока на горки лазать остерегаться, наперегонки не бегать. Ох уж эти мне девицы! Расстроят сердце, а потом с ним и возись!

Агния Николаевна очень заинтересовалась неожиданным приключением, выразила Ваве самое горячее сочувствие, поговорила вообще о болезнях сердца, сказав, что это вещь «очень, очень серьезная… конечно, у кого в сильной степени».

– А вы такая цветущая, такая сильная! У вас, конечно, это форма самая легкая…

– Да я и не сказал, что у Варвары Ниловны болезнь сердца, – вдруг оборвал ее Пшеничка. – От многих причин бывает неспокойное сердце. Органических недостатков я особенных не усмотрел. Режим, режим – и правильное лечение! И я ручаюсь, что все будет превосходно.

На вопрос Нюры о ее собственном здоровье Агния Николаевна вздохнула, сморщилась и тягуче проговорила:

– Ах, уж и не знаю… Все то же… Боли, кашель… Все такое же положение…

Но невольная, счастливая улыбка кривила ей губы, как она ее ни старалась скрыть: ей было лучше, но она не хотела этого произносить громко из суеверного страха.

Пшеничка настоял, чтобы домой пешком не возвращались, а взяли на гору извозчика. Челищев проводил их до самого дома, но в дом не вошел. Они с Нюрой мало говорил дорогой, только прощаясь он крепко сжал ее руку и посмотрел ей выразительно в глаза. Этот взгляд можно было прочитать как угодно – и вместе с тем он ничем не связывал Володю. Ему стало грустно, захотелось, чтобы она действительно приехала. Он даже думал шепнуть ей украдкой: «Будьте же тверды!» или: «Мужайтесь!», но Нюра на его взор ответила таким длинным и глубоким взглядом, что он почувствовал, что этого слова даже и не надо. Вася, все время молчавший, молча простился и со студентом. Когда он от въезда в ограду отправился назад на том же извозчике, Вася обернулся и посмотрел ему вслед, на розовую шею под короткими волосами, прижатыми фуражкой, на отстающие крепкие и прозрачные уши.

– Отъезжающему надо плюнуть вслед, тогда он вернется, это есть примета, – равнодушно и ни к кому не обращаясь сказала Варвара Ниловна.

Вася быстро обернулся, точно не желая потерять след студента, посмотрел, подумал… и не плюнул.

 

XXI

 

Варвара Ниловна просила было дома не рассказывать о ее дурноте и о словах Пшенички (ей как-то стыдным и не привычным казалось говорить о своей болезни), но Нюра тотчас же рассказала, не придавая делу большого значения. Андрей Нилыч не поверил, как и сама Варвара Ниловна, посмеялся вместе с ней излишнему усердию Пшенички. Пришел генерал, рассказали и ему, и он не поверил.

– Что вы, что вы! Такая цветущая, сильная, живая!.. У нашего милейшего Фортуната Модестовича есть слабость всех непременно лечить и преувеличивать состояние здоровья. Варвара Ниловна нервная, впечатлительная – это бесспорно… Но я решительно не могу думать, глядя на нее, что здоровье ее грозит каким-нибудь расстройством.

– Вы очень пополнели последнее время, Варвара Ниловна, – сказала Маргарита равнодушно.

Бедной Ваве было стыдно, что говорят столько о ее болезни, которой даже и не оказывается. Она покраснела и оправдывалась, уверяя, что и сама она считает себя здоровой и нисколько не верит Пшеничке.

Выдался свежий, почти зимний, но ясный день. Вава с утра была в парке с генералом. Там кончали и все не могли кончить работы. Генерал в теплом пальто ходил не так бодро, но все-таки наблюдал за всем сам. Неизменный, прихрамывающий Гитан с полуопущенным хвостом следовал за ними, как тень.

– Вы совсем легко одеты, – сказал генерал Ваве с оттенком заботливости. – Это черное кружево очень красиво, но вы не простудитесь?

Вава поправила шарф на голове и весело произнесла:

– О, нет! Я ведь никогда не простуживаюсь! И мне совсем тепло. Видите, солнце!

Низкое солнце между поредевшими деревьями золотило песок и упавшие листья на дорожке.

– Какое теперь солнце! Холодное, осеннее, печальное…

– Печальное? Вам осень кажется печальной? А я ее люблю. Так делается чисто, просторно, светло… И жалко даже, что кипарисы кудрявые. Нет, осень это очень хорошо. Только вот одно… – прибавила она вдруг тише, дрогнувшим голосом. – Вот вы уедете…

Они очень медленно, сопровождаемые Гитаном, шли по совсем светлой теперь аллее с деревянными переплетами, где летом вился виноград.

Радунцев вздохнул искренно, немного старчески.

– Да, надо ехать скоро… Нельзя… А мне не хочется уезжать… от вас. Я так привык, мне вас будет недоставать. Вашего смеха, вашего голоса, вашей бодрости… И вот этих ручек маленьких…

Он взял ее свободной рукой за руку и очень медленно поднес ее к губам.

Глаза Вавы наполнились слезами, но она улыбалась.

– Ну что ж… – проговорила она. – Если надо, так ведь уж ничего не поделаешь. Но вы вернетесь, ведь это недолго… Не правда ли?

– Зима так пролетит, что и не заметим, – сказал генерал. – Время удивительно быстро проходит. Я верить не хочу, что лето прошло, как несколько дней! Вы мне будете писать – да, дорогая? Скажите, да? Утешите меня?

– Я для вас сделаю все, что вы захотите, – произнесла Вава, продолжая улыбаться сквозь слезы. – Я… вы не знаете, какая я. Если мне кто-нибудь кажется… настоящим, совершенным… вот как вы… я тогда на все готова. И остальные уже для меня не существуют, и мир не существует. Я, конечно… я очень много требую от человека, но зато я все для него… все.

– Милая! – тихо проговорил растроганный генерал. – Вы хорошая, цельная… Верьте, эти месяцы пролетят… Я вернусь… Пишите мне.

Вава была счастлива. Счастье, уже не такое острое, как в первые недели, потому что она в нем меньше сомневалась, но все-таки очень большое счастье. Ей казалось, что в нем вся ее жизнь, и эта жизнь зависит от существования счастья.

Генералу тоже было тепло и гордо. Приятная грусть от осени и скорой разлуки не мешали чувству. Пальто грело его, Вава незаметно, опираясь на него, поддерживала его, осеннее солнце не резало глаза, ноги не болели. Генералу нравилось жить, и он сам себе нравился давно не приходившим, забытым чувством, которое было совсем утонуло в тихих, однообразных, последних годах жизни.

Они прошли еще немного, вернулись опять ко входу, к рабочим. Солнце село, поднялся резкий ветер. Он дул в ноги, взметая с дорожки желтые, влажные листья. Синяя, далекая, холодная туча протянулась на западе, затемняя вечернюю зарю. Ветер оледенил вдруг старое тело генерала. Он тяжело опустился на руку Вавы. Кости заныли, в плече закололо. Он подумал, что наверху у него дует из окна, и поморщился. Рабочие сделали мало. Он вдруг стал кричать на них и сердиться, воображая невольно, что нельзя уехать, пока работы не окончатся, а у него дует. Он совсем расстроился и ворчал, идя домой. Вава попробовала успокоить его, но он не слушал и продолжал ворчать и жаловаться, вдруг раскапризничавшись, покорный своему усталому телу, как ребенок, забыв недавнее чувство бодрости и тепла.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.