Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Рассказы и очерки 13 страница



– Я вас совсем мало знаю и ничего не хотел сказать обидного, – опять повторил Володя. – Я и этой мысли о москвичах не проводил, у меня нет определенного мнения.

Они помолчали. Водопад шумел, и белые брызги летели вверх.

– А вы здесь надолго поселяетесь? – сказал Челищев.

– Еще, верно, целый год проживем! Отец болен. Это ужасно, тут живого человека нет, книг нет! Я совсем иначе рисовала себе свою жизнь. У меня были такие планы… Да ведь наш кружок расстроился, я даже ни с кем не переписываюсь. Скажите, а в Петербурге все-таки есть какая-нибудь общность, собираются, вот так, молодежь?

– Видите ли, я вам могу говорить только про то, что знаю… Я немного занимаюсь литературой, бываю между журналистами, общение есть…

– Ах, литература, – перебила его Нюра. – Но ведь это новейшая литература, это ужасно! Декадентство… Мы избегали и читать, что идет вразрез со всем…

– Нет, какое декадентство! Об этом у нас уж больше не говорится, это старо… Да и прошло стороной. Нет, я о другом говорю. У нас более существенные интересы. Есть, конечно, различные мнения, как везде…

– Ах, скажите, что же говорят? Вы не думайте, мы в Москве всем этим очень серьезно занимались, у нас были партии, дело самообразования было очень подвинуто…

Челищев усмехнулся.

– Позвольте вас спросить определенно: ваш кружок был народнический?

– Да, – недоуменно и нерешительно проговорила Нюра. – А… какой же еще?

– Видите, это, конечно, мое личное мнение… Но я народничество считаю вещью тоже устарелой… Словом, я из партии, противной народничеству. И партия эта, надо сказать, теперь в Петербурге преобладающая.

Нюра смешалась.

– Позвольте… но… какая же партия? В чем же ее принципы? И… мне кажется, правда народничества – это нечто несомненное, это установленное, и если может быть борьба, то…

Она не нашла слов и умолкла, пристыженная и удивленная. Челищеву разговор казался неловким. Он боялся, что станет развивать барышню. Говорил он неохотно, осторожно – и совсем бы умолк, но девочка ему нравилась и даже начинала нравиться ее восторженность, наивная, важная доверчивость и полная примитивность увлечений. Он взглянул на нее, всю в белых брызгах, с розовыми от смущения ушами. Ему всегда нравились такие крупные блондинки, очень молоденькие. «Может быть, она и не глупа, – подумал он добродушно. – Во всяком случае, почва хорошая. Отчего и не помочь человеку, не поговорить с ним, если он хочет говорить и знать».

Однако он произнес громко:

– Все эти вещи очень сложные, Надежда Андреевна. Согласитесь, как-то странно вести серьезные, требующие большой внимательности, разговоры здесь, под шум водопада, на пикнике тетушек и дядюшек? Мы так мало знаем друг друга…

– Ах, это совсем и не нужно! Лишь бы чувствовалась серьезность в человеке… вы вот, наверно думаете, что я слишком молода… Но уверяю вас, я уж давно не ребенок. Я всегда была со взрослыми, всегда все читала, жизнь рано столкнула меня с серьезными людьми, которые разбудили во мне такие запросы…

«Вон уж, запросы! – подумал Челищев. – Как это она все по-московски! А милая девочка, жаждущая… и хорошенькая».

– Нас ищут, – сказала Нюра с сожалением. – Надо идти. Вы приезжайте к нам, – прибавила она, – папа будет так рад! Знаете, для нас свежий человек это редкое счастье, я уж и так одичала. Извините, что я без церемоний.

Челищев поблагодарил. Нюра вдруг опять страшно смутилась, вспомнив, как Маргарита пророчила ей студента. Маргарита будет опять смеяться. Но и пусть! Разве это важно? Да и ей, Нюре, интересен этот студент сам по себе? Живешь в норе, поневоле рад свежему человеку, который расскажет, что на свете делается. О какой партии он говорил? Что это такое?

Нюра чувствовала себя возбужденной и деятельной, как, бывало, в Москве, возвращаясь от своей подруги Хваленцевой, у которой собиралось много студентов, старших гимназисток, всякой молодежи, и происходили разные чтения и споры.

Вася был где-то недалеко и вылез из-за камней совсем мокрый.

– Там ищут тебя, – сказал он Нюре. – Домой ехать.

Они втроем двинулись вниз.

Еще глуховатый, но уже довольно близкий гром раскатился вверху и замолк не сразу, ворча и переливаясь. Потемнело. Сосны зашумели, как море. Какая-то барыня в амазонке, сопровождаемая обыкновенным татарином с галунами и глупыми глазами, вынырнула с боковой дорожки и поспешила вниз чуть не бегом. Вася, который боялся грозы, робко спросил студента:

– Ведь гром, это – электричество?

Тот поглядел на Васю молча и рассеянно и сказал:

– Да.

Внизу все уже были готовы. Дамы успели уехать до дождя, баронесса увезла генерала. Студент любезно подсадил Нюру в экипаж, – она хотела, но не посмела опять пригласить его к ним. Васю пришлось посадить в середину, когда пошел дождь. Коляска была без верха, а только с зонтиком, и белое платье Маргариты превратилось в тряпку. Пшеничка с беспокойством посмотрел на нее и сказал:

– Вы горячего напейтесь вечером.

– Я никогда не простуживаюсь, – холодно ответила Маргарита.

Вава смеялась. Нюра чувствовала ко всем нежность, даже к Пшеничке. Только Вася трепетал, жмурился от молний, жадно ждал грома и, несмотря на страх, все желал, чтобы гром был громче.

– Свят, свят, свят, – шептал он в ужасе и восхищении.

Горное эхо повторяло удары. Молнии были ослепительные, красноватого, медного цвета. И в грозовой полутьме они казались режущими, невозможными.

– Да мы не доедем, – смеялась Нюра. – Нас убьет.

– Если они не успели добраться, Константин Павлович простудится, – проговорила Вава серьезно и как бы про себя.

Нюре показалось это милым и трогательным, и она ласково сказала:

– Добрались, не бойся.

Пшеничка предложил было в городе заехать переждать дождь к нему, но предложил робко, не надеясь на согласие дам. И никто не согласился. Доехали до Ливадийской слободки, оттуда было близко пешком, хотя по очень грязной дороге. Дождь прошел. Еще бледное солнце пронизало рвущиеся тучи. Полная радуга протянулась по долине, сквозь нее лиловели, желтели, краснели дома и деревья. Обрывки туч, точно клочки ваты, лежали во впадинах гор.

– Вы с ума сошли! Промокли! Простудитесь, – кричал Андрей Нилыч с крыльца, увидя возвращающихся барышень.

– Ничего, папа! – весело крикнула Нюра. – Одна Маргарита промокла, да и ту Фортунат Модестович вылечит!

 

XI

 

У Пшенички была очень хорошенькая дача на одной из нагорных улиц Ялты. Он несколько лет тому назад, только что приобретая практику, купил большое, случайно продававшееся место и построил исподволь два дома, разделенных садом. В одном доме жил сам (больных он принимал в павильоне, где устроил кабинет), другой сдавал, с большим выбором, обыкновенно кому-нибудь из своих же больных. Теперь у него там жила дама лет тридцати, жена петербургского чиновника из средних, при ней пожилая тетка. Агния Николаевна хворала уже давно, в Крыму, впрочем, жила лишь два месяца. Случай ее, как говорил Пшеничка, был трудный.

В двенадцать часов по обыкновению Фортунат Модестович кончил утренний прием и пошел завтракать. Дети завтракали с ним, все до единого, и были уже в столовой, когда он вошел. Он поздоровался с ними весело, зорко посмотрел в лицо старшего мальчика, который вчера показался ему нездоровым. Дети были очень тихи, они боялись отца. Пшеничка, несмотря на свои вечные прибаутки и кажущуюся безалаберность, был аккуратен, строг и успел завести в доме удивительный порядок. Вышколенные дети ходили у него по струнке. Пшеничка был во всем скор, не знал нерешительности, никаких колебаний. Он наказывал ребенка, не задумываясь, – прощал его, когда нужно. Эта ясность поступков и мыслей очень помогала ему и в медицинской практике. Никто не видал, чтобы он колебался поставить диагноз, задумался над лечением.

– Чего тут? Дело очевидное, – говаривал он таким тоном, что всякому тоже казалось, что дело очевидное.

Когда ему понравилась Маргарита, он мигом сообразил все обстоятельства дела, не скрыл от себя, что Маргарита «барышня» прежде всего и что с ней будет много возни. Однако он не видел, почему должен отказать себе в удовольствии жениться на барышне, которая ему нравится, и немедленно на этом и остановился. Что ж, можно и повозиться. Отказа он, сообразив все, не ждал, а иначе бы сразу решил не свататься.

– Не ищи никогда, – говорил он, – а иди весело своей дорогой и смотри, не подходит ли тебе то, что попадается. Не подходит – шествуй себе спокойно мимо и не тужи. Дальше авось попадется.

В столовой было полутемно от спущенных маркиз. Дети ели смирно. За стулом младших стояла бонна. У старших девочек была гувернантка, но она не нравилась Фортунату Модестовичу, и он ее отпустил. За столом служила старая экономка-горничная, которая занималась хозяйством и каждый день сдавала счет барину, и лакей с глуповатым лицом. Пшеничке он нужен был во время приема.

– Лёля, Катя, – сказал Фортунат Модестович, наливая себе красного вина. – Вы не забыли, что через неделю ехать?

Девочки вздрогнули и переглянулись.

– Нет, папа, – робко ответила старшая. – Мы знаем. Бабушка не едет за нами. Мы рады…

Девочки были определены в московский институт. Отвезти их должна была теща Пшенички, которая жила в Севастополе.

– Ну, рады вы или нет – это все равно. Учитесь хорошенько. Может быть, возьму на каникулы, а может быть, и нет.

Девочки не любили скучный дом, боялись отца. И им не казалось печальным уехать.

– А Гриша поедет к тете Кате? – спросила Лёля.

Пшеничка поморщился. Ему не очень хотелось отдавать старшего сына сестре. Но он так решил, делая предложение Маргарите. И подумал, что на год, на первый год, отдаст, а потом можно и опять взять.

– Да, Гриша поедет. Только не теперь, позднее. Завтрак продолжался в молчании.

Когда подали кофе, горничная сказала:

– За вами Агния Николаевна прислали.

– Скажи, что приду в половине второго, как всегда.

– Просили скорее. Дурно себя чувствуют.

– Скажи, что приду в половине второго.

Горничная вышла. Пшеничка спокойно закурил папиросу. Агния Николаевна каждый день присылала за ним так, и каждый день это была фальшивая тревога. Дети, кончив завтракать, бесшумно исчезли. Пшеничка о чем-то пристально размышлял. Он был все тот же, даже в том же парусиновом балахоне, с висящими прядями волос, только очки не носил в комнате; и все-таки, если б Маргарита взглянула на него – она вряд бы его узнала. Ему было около тридцати пяти лет; но в гостях, в свободное время, со своими прибауточками и веселой беспечностью человека, довольного судьбой и желающего другим добра, он казался совсем юным, гораздо моложе своих лет; дома, в часы одиночества, с выражением упрямства и настойчивости в чертах – он был почти старым, уж никак не моложе сорока. Впрочем, лицо его быстро преображалось, и никто бы не сказал, который Пшеничка настоящий. Они оба были одинаково настоящие.

Около половины второго доктор, не торопясь, сошел с балкона и направился через сад к Агнии Николаевне. Но за сквозной решеткой сада, на улице, мелькнуло малиновое платье, и удивленным глазам Пшенички представилась входящая в калитку Варвара Николаевна.

– Ах, вы дома, доктор? Я хотела… Я шла мимо… Мне нужно бы сказать вам два слова…

От скорой ходьбы голос у нее прерывался.

– Милости просим! Очень рад! Полюбуйтесь на мои владения! Чем угощать прикажете? А дельце – потом… Ведь никто у вас не болен? Андрей Нилыч?

– Нет, слава Богу… Я не думала к вам зайти… Шла мимо… И у меня явилась мысль поговорить с вами откровенно о здоровье брата… Находите ли вы необходимым продолжать лечение здесь? И вообще, какое положение…

«Вряд ли ты, матушка, шла мимо, вряд ли и явилась спрашивать о братце… Тут что-нибудь другое. Посмотрим».

– С удовольствием просвещу вас насчет всего, обогащу вас всякими подробностями, милейшая Варвара Ниловна, – произнес он громко. – А теперь… я иду приветствовать одну очень милую даму, жиличку мою и пациентку, вот здесь, в моем же саду. Не пойдемте ли вместе? Она одинока и рада будет с вами познакомиться. Я ей про вас рассказывал.

Вава нерешительно повела глазами.

– Она больная? А… что у нее?

– Не бойтесь, не оспа! Так, маленький деранжемент в груди. И даже не маленький, но ничего! Она меня еще не печалит. Пойдемте.

На деревянном балконе, увитом розами, стояла старая тетка, толстая, с беспокойно-кислым лицом. Увидя Пшеничку, она сошла со ступеней к нему навстречу.

– Что нового? – спросил он весело.

– Да что, батюшка! Опять плачет. Прогнала меня из комнаты. Вас все требует. И с постели не встает. С утра, говорит, у нее в новом месте где-то колет.

– Ничего, ничего, посмотрим, – все так же весело сказал Пшеничка и ушел к больной.

Вава и тетка остались на балконе.

– Поверите ли, – говорила тетка, – она рада была жаловаться новому человеку, – это несчастный, несчастный характер! Ну больна она, спору нет. Ведь человек чем больнее, тем спокойнее. Лечись, конечно, но ведь и покоряться не нужно. А она в отчаянии. И день и ночь в отчаянии. Не осушая глаз, плачет. Умираю, говорит, и не хочу, а хочу жить. Она просто с ума может свести. Только Фортунат Модестович ее и успокаивает немного.

Пшеничка и на этот раз действовал с успехом. Он приказал Агнии Николаевне одеться, умыться, и через десять минут ее уже вывезли на балкон в кресле. Пшеничка говорил с ней, как со здоровой и немного повелительно. Она его боялась и, кажется, верила ему.

Варвара Ниловна увидела крошечную фигурку, такую худенькую, что ее почти незаметно было среди подушек и белых складок фланелевого капота. Бледные руки с розовыми ладонями нервно собирали эти складки. С невероятно похудевшего, темно-бледного лица, еще молодого, посмотрели на Ваву два синих глаза взглядом бесконечной ненависти.

Этот первый взгляд Агнии Николаевны был так откровенен, что Вава смутилась. Она не знала, за что может ненавидеть ее больная, никогда ее раньше не встречавшая. Но Агнии Николаевне дела не было до Вавы, какая она есть, и она с первого взгляда знала, ненавидеть ли ей человека. Каждый новый человек, здоровый человек – был ее враг. «Вот ведь, и этот еще здоров, и ходит, и не умрет… Зачем не он, а я?» – говорили ее злые и горячие синие глаза.

Она, впрочем, овладела собою при Пшеничке, улыбнулась Ваве и подала ей руку. Ее ничто не занимало, кроме ее болезни, и чуть разговор сходил на постороннее, она безучастно скользила взором, думая свое, погруженная в однообразный страх.

Вава, чтобы утешить ее, сказала, что брат ее тоже был болен грудной болезнью и теперь поправляется. Она оживилась.

– Да? Правда? Фортунат Модестович? Какая форма? Острая? Затяжная? Которое легкое? Зарубцевалось?

Пшеничка едва успевал отвечать на вопросы и сказал, что Андрей Нилыч на пути совершенного выздоровления, что хрипы уже не слышны и вес тела увеличился.

Агния Николаевна была очень внимательна, – но вдруг на черты ее легла тень.

– Легкая форма, – сказала она.

И тотчас же с искаженным от зависти и страха лицом прибавила:

– А у меня тяжелая форма, тяжелая! Господи! Вот выздоравливают же другие! Почему не я? Почему не я? Почему я не выздоравливаю? Почему я… О, Господи!

Она заломила худые руки и громко зарыдала.

– Да полно вам! – прикрикнул на нее Пшеничка, – двадцать раз выздоровеете! Вас мори, так не уморишь, при этаком вашем упорстве. Только расстраиваете себя. Я лечить вас откажусь.

Она притихла и влажными от слез глазами, трусливыми и жалкими, посмотрела на него.

Пришла горничная из большого дома и сказала, что к барину гости. Когда Пшеничка и Вава шли по аллее от Агнии Николаевне, Вава спросила:

– А что, она сильно больна?

– Плоха, – сказал Пшеничка. – Случай трудный.

– Умрет?

– Ну нет. Ни за что не умрет. Я, признаться, не представляю себе, как она при состоянии ее легких будет жить (хотя, конечно, случаи бывали), но уверен, что она не умрет. Выражаясь выспренне, руки смерти на ней нет. Довольно я, слава Богу, умирающих видал. Тут не ошибешься.

Вава с недоумением, совершенно не понимая, взглянула на него. Впрочем, она сейчас же забыла и его слова, и об Агнии Николаевне. Сердце у нее трепетало от ожидания.

На скамейке около балкона сидел генерал. Увидав поля его панамы, Пшеничка щелкнул языком и подумал: «Эге, мадемуазель, вот оно что! Вот зачем вы ко мне пожаловали! Только что же это, в одном доме живут… Чего ж у меня-то свидания назначать?»

Но генерал не пришел на свидание. Ему в самом деле нужен был Пшеничка, переписать рецепт, который он потерял. Он искренно удивился, узнав Ваву, и обрадовался, кажется.

– Ах, милая Варвара Николаевна, как я рад! Какая случайность! Совсем я завертелся, из города не выезжаю! Сколько времени у себя в парке не бывал! Что поделываете? Вот скоро уедет милейшая Марья Даниловна – опять засяду дома. Баронесса просила вам попенять, что не заходите к ней.

В речи генерала была суетливость, точно он считал себя виноватым. Вава радовалась, что видит его. Она узнала случайно, что генерал будет в два часа у доктора, и решилась пойти туда. У нее шевелилась смутная надежда, что они вернутся вместе домой.

Но в эту минуту калитка опять скрипнула. Вошел Володя Челищев, свежий, только что из купальни, в ослепительном кителе. Пшеничка встретил его шумной радостью. Володя снисходительно и мягко улыбался.

– Константин Павлович, а я прислан к вам. Баронесса знала, что вы здесь, и просила напомнить вам, что вы в половине четвертого у мадам Розен. Они завтра уезжают. Баронесса и тетушка уже там. У вас экипаж?

– Да… как же. Только, право, я не знаю… День такой жаркий… Разве я говорил?.. Обещал?.. Я отсюда намеревался домой… – прибавил он, смущенно взглянув на Ваву, угадывая ее желания.

– Обещали, твердо, – с той же снисходительной улыбкой произнес Володя. – Вы прямо отсюда? Отпустите ваш экипаж. Баронесса вам прислала свой.

Генерал покорился. Ему действительно приятнее было бы ехать с Вавой домой и жалко было сделать ей больно, оставить здесь одну. Он посмотрел на нее почти с нежностью. Вава, готовая заплакать, беспомощная, не понимая своей боли, сердитая, поймала этот взгляд и сразу простила. Ну что ж, пусть едет. Поедет туда, но ему хочется быть с ней. И довольно. Потом все объяснится… Ей стало даже весело.

– Вы тоже туда едете? – спросила она Володю.

– Нет, не еду.

– Хотите, поедемте к нам? Экипаж Константина Павловича свободен.

Она сама не ожидала, что позовет студента. Он для нее был мальчик, ребенок, как Вася. Но она вспомнила, что Нюра гуляла с этим студентом на пикнике, и подумала, что Нюра ему будет рада. Пусть она будет рада! Может быть, она любит этого студента. Пусть все любят друг друга!

Когда Пшеничка провожал гостей, к нему подошла горничная и неизменно проговорила:

– От Агнии Николаевны прислали. Просят пожаловать. Плачут. Очень дурно себя чувствуют.

 

XII

 

Володя Челищев понравился всем и нередко стал бывать на горной даче. Тетка его давно уехала, а он еще не собирался в Петербург. Сентябрь стоял удивительный, желтый, жаркий, как июль. В парке теперь висели тяжелые сизые и янтарные кисти винограда. Душистая и пьяная «изабелла», розовый «шасла», длинные «дамские пальчики», плотный и жгучий «барбаросса», скромная «коринка» – все это зрело и наливалось, горячее от горячего солнца. В беседке теперь пахло сладким, спелым соком и старым виноградным листом. Садовник каждое утро приносил Андрею Ниловичу полную корзину. Андрей Нилыч решился предпринять и виноградное лечение.

Солнце заходило раньше и гораздо левее. Уже не летние и еще не осенние ароматы поднимались к балкону из оврага. Ирисы давно отцвели. В сумерках медленно возвращались из парка Вава и генерал, под руку. Сзади так же медленно шел Гитан. Генерал уже не так часто ездил в город, хотя баронесса то и дело писала ему записочки. Но в саду теперь начались какие-то работы, и генерал вместе с Вавой наблюдали за их движением. Утром, по-прежнему читали «Московские ведомости», а потом «Русский вестник». И генерал объяснял Васе, какой прежде был хороший «Русский вестник» и «Московские ведомости», когда издавал их еще его покойный друг, и как теперь уже совсем не то, и какое зло и яд городское управление и гласные суды. Вава слушала с благоговением. Он просил ее однажды подчеркнуть красным карандашом оправдание детоубийцы, женщины с уликами бесспорными, она подчеркнула и возмущалась вместе с ним. Даже вечером Андрею Нилычу сообщила этот возмутительный факт.

Андрей Нилыч рассердился.

– Не рассуждай, пожалуйста, не твоего ума дело! Гласные суды ей не понравились! Скажите пожалуйста! Благородная вещь! Гуманнейшее учреждение! Тебе этот старец втолкует, а ты повторяешь, как попугай.

Как-то вечером, – шел дождь и чай пили в столовой, – после партии в шахматы генерал разошелся и стал нападать на всевозможные злостные «новшества». Андрей Нилыч ему несколько возражал, но не резко, потому что во многих пунктах внутренне с ним соглашался. Спорили они приятно, видимо, уважая обоюдные мнения. Но случайно тут был и Володя Челищев. Он молча слушал разговор и только раз мягко вставил свое замечание. Генерал не понял замечания, но возразил. Володя не понял возражения, хотел сказать, что не понял, но остановился на полуслове. Замолк и генерал. Они странно посмотрели друг на друга, старик, упрямый и прямой, своим живым взором-и чистый, свежий, упругий мальчик с ленивыми, уверенными движениями и холодными, выпуклыми глазами. Они не знали слов, которыми нужно было говорить друг с другом. Володе казалось нелепым отрицать то, за что стоял генерал, столь же нелепым, как бить покойника. Он подумал не без приятного и грустного чувства, очень определенно: «Ну, долгонько же нам с тобой пришлось бы рассуждать, если начать сначала. Шестидесятые годы, коммуна, либерализм, толстовщина, анархизм, декадентство, народничество… – все это уже прошлое, пережито и в архив сдано, а для тебя еще не начиналось. Пожалуй, что и трудно нам сговориться».

Он ничего не сказал – и генерал умолк, почувствовав между ними темную пропасть. Не было ни победы, ни поражения, молчание легло естественно и достойно.

Нюра не удержалась и кинула на Челищева восхищенный взор. Вася, который внимательно следил за всем, решил про себя, что дядя и генерал не согласны в убеждениях, потому что спорят. А студент и генерал, наверное, одно и то же думают и одинаково чувствуют, только высказывать этого не хотят.

Гости скоро ушли. Андрей Нилыч собрался спать и, позевывая, произнес, пока убирали самовар:

– Какие это странные студенты пошли, право! Видал я в мое время и петербургских, – нет, таких не было! Сдержанный, вежливый и какой-то полумертвый. Черт, его и не разберешь! В ушах у него промыто чуть не до красноты. И нет жару этого молодого, – ничего! Мы, бывало…

– Что ж, – вдруг перебила его Нюра. – Вам хотелось бы, чтобы он с грязными ногтями ходил и в красной рубашке? Стеариновые свечи ел и орал, как мужик? Пора бы уж это и бросить. В Москве только могут сохраниться такие допотопные понятия.

– С каких это пор, матушка, ты на Москву ополчилась? – с равнодушным удивлением спросил ее отец. – Зачем стеариновые свечи… А только своего в нем нет, либо он боится его, что ли… Пусть, мол, все как я, – и я буду, как все…

– Белоподкладочник, – сказала Маргарита, которая только что вычитала это слово в старом романе Потапенки.

Нюра вдруг взъелась на нее:

– Много и вы понимаете! Белоподкладочник! Да это давно отживший тип! Типы столицы надо наблюдать, чтобы о них говорить. Вы судите комично.

– Нет, – сказал Андрей Нилыч. – Я знаю, каких называть белоподкладочниками. Этот, пожалуй, из других. И как это, ей-Богу, странно! Завели форму-и все студенты стали разные. А прежде, бывало, без всякой формы за сто шагов видишь – студент! И все они были студенты, и всякий уж знал, что такое студент. Да, хорошее время.

Нюра презрительно и тонко усмехнулась.

– Вы, папаша, сказали это совершенно как Радунцев. Я думала, что это он только вздыхает, да старые времена расхваливает, а вам еще рано. Ошиблась, по неопытности.

Андрей Нилыч сдвинул брови. Он, обыкновенно, очень мало интересовался дочерью и не спорил с нею, считая ее девочкой. Но иногда, если она слишком дерзила, вдруг выходил из себя, начинал кричать, топать ногами – и Нюра невольно трусила, вспоминая детство, и тотчас же умолкала.

Умолкла она и теперь, заметив, что «папаша» готов рассердиться не на минутку. Она боялась тоже, чтобы гнев каким-нибудь образом не перешел на Володю; он сейчас же заметил бы косые взгляды Андрея Нилыча и, пожалуй, прекратил бы свои визиты.

На другой день он и так не пришел, и потом еще два дня не пришел. Нюра, боясь Маргариты, была весела, но в душе беспокоилась и злилась и даже хотела писать записку, но не знала, с кем послать.

– Что это у вас за книга, Нюра? – спросила однажды Маргарита, увидя, что Нюра укладывается спать и раскрывает в постели гигантский том, толстый, как словарь, в солидном, слегка потертом переплете.

– Что вам за дело? Не Тэн, – ответила Нюра. – У вас на Тэне свет клином сошелся. Как кто спросит, что читаете? Вы сейчас же: об уме и познании, Тэна… Очень эффектно. Только уж пора бы и другое начать. Уж про ум и познание все, кажется, слышали.

Маргарита покачала головой.

– Какая вы стали дерзкая, Нюра, – проговорила она спокойно. – Не знаю, нравится ли это в вас Челищеву. Он, кажется, выдержанный мальчик, недалекий, но вежливый, тактичный.

Нюре стало было стыдно, но, услыхав, что Маргарита назвала Челищева недалеким, опять вскипела.

– Слишком молод для вас, оттого и глуп, да? Он с вами, кажется, слова не сказал. Вряд ли могут у вас родиться общие интересы! Я и книгу не хотела вам показывать, потому что вы слишком далеки от всего этого, для вас то, что для нас жизнь, – тарабарская грамота! Пожалуйста, взгляните, секрета нет, не французский роман из запрещенных в России!

И она, перевернув книгу, открыла заглавный лист. Маргарита хотела с достоинством отвернуться, но в последнюю минуту любопытство превозмогло, она взглянула и прочла: «Капитал», и внизу: Карл Маркс.

– Ну что? – насмешливо спросила Нюра. – Много узнали?

– Меня не развивают студенты, – возразила Маргарита. – А только для этого и созданы, кажется. Что, уже влюбились в вашего развивателя? Или еще нет? Не замедлите, дело обыкновенное. Это очень трогательно: тетушка в старичка – и у нее глядишь, убеждения; на «Московские ведомости» молится, Каткова каждый вечер за упокой поминает; племянница в студентика – и уже тоже с убеждениями; известны студенческие убеждения! Сто лет как известны!

– Вот как! Известны! Скажите пожалуйста, в чем же эти «студенческие убеждения», если они вам так известны! Вы, может быть, и Карла Маркса читали? Скажите, скажите, не скрывайте!

– Я вас боюсь, – холодно возразила Маргарита. – Вы еще мне глаза выцарапаете. Бешеная какая-то, – прибавила она, выходя из комнаты.

Злобный, неспокойный смех Нюры сопровождал ее.

Нюра не стала, оставшись одна, читать дальше Карла Маркса. Толстая книга лежала развернутая на краю постели. Нюра облокотилась на подушку и смотрела, как дрожит пламя свечи. Она думала о том, какая Маргарита пустая и злая и зачем нужно говорить гадости, что она влюблена в Володю Челищева, когда она совершенно не тем интересуется… Она очень благодарна Челищеву, что он дает ей книги, рассказал о том, чего она без него знать не могла, объяснил неясное, открыл целый новый мир… Она так и подумала: «открыл новый мир…» Вот он уедет, оставит ей книги, будет писать иногда, и что ж?..

Но в эту секунду при мысли о том, что он уедет, такой холод и такое отвращение ко всем книгам, которые он ей оставит, охватило ее, что ей стало страшно. Но в следующее мгновение она уже овладела собой, разозлилась и потушила свечу, не дожидаясь Маргариты, которая еще не легла (они спали в одной комнате). Нюра повернулась лицом к стене. Она твердо решила не думать. Толстый Карл Маркс упал на ковер.

 

XIII

 

На самой нижней дорожке парка, в ущелье, около высохшей, запущенной цистерны, на каменной широкой скамье сидели Нюра и Челищев. Они часто ходили в парк, читали какие-то книги, и нижняя, глухая, всегда влажная дорожка была их любимым местом. С ними часто отправлялся Вася, который любил следить за переливами Володиного голоса, молодого и важного, когда он читал вслух благоговейно внимательной Нюре. Что читал Володя – Вася совершенно не понимал и даже как-то не хотел понимать. Следить за изменениями, падениями и подъемами голоса ему казалось интереснее и нужнее. Ему думалось, что и Нюра только делает вид, что интересуется загадочным смыслом, а в сущности, слушает то же, что и он.

Теперь читать перестали, потому что уже стемнело. Вася сидел на каменном, заросшем повиликой и плющом краю пустой цистерны – как раз против скамьи. В сумерках мутно белелся шелковый вуаль, длинный и легкий, накинутый на голову Нюры. Челищев снял фуражку и закурил папиросу. Он был молчалив. Синяя свежесть спускалась с неба.

– Какая разница, – тихо сказала Нюра, – между мной несколько недель тому назад – и теперь! Разница не по существу, конечно, потому что все это жило во мне бессознательно, но разница в осмысленности стремлений! Теперь я почти живу – тогда только рвалась к жизни, устарелую правду считала единственной. Конечно, я знаю, мне нужно еще много читать, многое понять, много бороться, но по крайней мере теперь передо мною дорога. Как это просто! Идти смело и сознательно на борьбу, на жизнь, на равенство! Все общее – потому труд общий; все для всех, всякий должен работать, потому что может работать… Да, да, я чувствую тут великую, глубокую правду; почему Анисья или Устинья будет на папиросной фабрике работать двенадцать часов в сутки, а я – сидеть здесь, под кипарисом, и читать книжки? У меня такие же руки, как у нее, так же я способна страдать от голода и холода, я молода, здорова. Неужели есть люди, которые могут возражать, могут отрицать эту простую и великую истину всеобщего равенства, труда и прогресса?



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.