Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Часть третья Великое противостояние 10 страница



Она схватила свое пальтишко, кинулась к двери. Но она была заперта.

— Выпустим, чего ты боишься, — вдруг помягче сказала Нинуха, подошла к двери, но отпирать ее не стала, опять обшарила глазами Наташу с ног до головы. А девушка неожиданно обмякла, от слабости у нее закружилась голова. Чтобы не упасть, она прислонилась к стенке и, безучастная ко всему, глядела, как жена Елизарова собирала на стол, рылась в комоде, выбирала из него какие-то тряпки.

— Ты ужинай, — сказала она мужу, — а мы пойдем. Соседка баню топила нынче, может, осталось еще жару маленько.

…Еще через час Наташа снова была у Елизаровых, пила, обжигаясь, горячий чай, голова ее кружилась теперь от ощущения чистоты собственного тела, она ярко разрумянилась. За много-много дней ей впервые было сытно и тепло, хотелось только спать, спать, спать. Но прилечь куда-нибудь хозяева не предлагали. Оба они сидели на противоположном конце стола, внимательно и молча разглядывали ее в упор и безотрывно, как вещь, которую собирались купить. У Елизарова глаза были посоловелыми от стакана водки, жена его время от времени почему-то вздыхала. «Ну и пусть разглядывают, лишь бы не выгнали на мороз», — думала Наташа.

— Теперь рассказывай, — сказал Елизаров, когда она допила чай.

— Что? — вздрогнула девушка. — Я все рассказала.

— Не ври, Елизарова не проведешь. Почему на работу нигде не принимают?

— Я говорила — документы сгорели.

— Девушка хорошая, — рассмеялся Елизаров, вставая, — в нашей стране покуда не бросают на произвол судьбы человека беспричинно. Значит, есть причинка у тебя. — И, сделав суровое лицо, спросил сухо и отрывисто: — Осужденные… как враги народа в семье есть?

Наташа быстро поднялась, румянец на ее щеках стал тухнуть.

— Кто? Отец? — Голос Елизарова был безжалостен и властен.

— Да, отец, отец! — И зарыдала.

— Я так и понял там еще, на вокзале. — И Елизаров потер руки.

— Но он не виноват, он нисколько не виноват! — вскинула Наташа залитое слезами, некрасивое теперь лицо. — Он был военным. Он работал директором большого оборонного завода. Он был коммунистом с девятьсот десятого года, он вместе с Лениным работал в подполье еще! Он на каторге сидел. Потом Петроград от Юденича защищал, потом банды атамана Краснова громил.

— Ну, это уж второстепенное все.

Девушку словно ударило чем-то тяжелым, она замолкла, покачнулась.

— Как… как второстепенное?

Но Елизаров еще раз зевнул и, не ответив, ушел из кухни. Нинуха, хмурясь, молча убирала со стола.

— Помогай посуду-то мыть, — сказала она сердито. — А утром обмозгуем, что с тобой делать. Спать ляжешь на печку.

…На следующий день было воскресенье, однако Елизаров все равно еще затемно ушел на работу, а его жена, такая же сердитая, сказала:

— Мы обмозговали с мужем… И, значит, так: будешь у нас жить, за домом глядеть, чтоб все в чистоте. Оба мы целыми днями на работе: Аникей — в милиции, я — в яслях поваром. Дом у нас невеликий — кухня да комната, детей нет… Ни на какую оплату не надейся, еще и одежку да кормежку не оправдаешь. А после Аникей тебе паспорт выправит.

Растрепанная, неопрятная женщина вызывала у Наташи брезгливость. Она слушала ее, сжав зубы.

— Значит, в служанки меня берете?

— А ты еще судьбу благодари, — сказала толстая Нинуха. — Мне тебя держать в доме — что головешку с огнем в стогу сена. Аникей-то мой кобелина ненасытный.

— Как? — не поняла Наташа, догадываясь только и холодея от этой догадки.

— А так… Я тебе напрямик скажу, как баба бабе, чтоб заранее знала. Рано или поздно Аникей полезет к тебе. А делить мне его с тобой вовсе без надобности. Случится что — я тебе ноздри вырву, ты знай.

— Я лучше… Я сейчас же уйду! — задохнулась девушка.

— А ступай, — махнула жирной рукой Нинуха. — Силком, что ли, мы тебя заставляем? Только куда ты пойдешь? Эвон на улице мороз какой опять заворачивает, — кивнула она на сильно обмерзшие за ночь окна.

Все это была правда, идти Наташе было некуда. Она вспомнила все свои мытарства — как она после бомбежки эшелона и гибели матери, голодная и полураздетая, то ехала в других поездах беженцев, то отставала, бродя по вокзалам городов в поисках пищи, то шла неизвестно куда и зачем вдоль рельсов, ночуя в канавах и оврагах, пока снова не приставала к какому-нибудь эшелону, вспоминала, как оказалась наконец в Новосибирске, как впервые попыталась устроиться там на работу и как ей отказывали, узнав, кто ее отец и что с ним произошло, — и впервые вдруг ей представилось ее положение во всей трагической безысходности.

Идти Наташе было некуда. Во всяком случае, она не знала, куда идти. Она села на стул, закрыла лицо ладонями. Плечи ее затряслись.

— Ну-ну, полно, — сказала жена Елизарова и, чего Наташа никак не ожидала, погладила ее по голове. — Соглашайся и живи у нас. А муж-то, Аникей, — он ничего, если ты сама… Он пакостливый, ровно кот, да трусливый, как заяц. Ты это помни. Ежели что, ты его по мордасам, по мордасам. И мне скажи. А еще лучше — пригрози ему, что начальству милицейскому пожалуешься, он пулей отлетит. Он… он дорожит своим местом, он фронта пуще смерти боится. Соглашайся.

— Зачем вам мое согласие?! — крикнула Наташа. — Вы же знаете — некуда мне идти! Но знайте и то — ненавижу я вас! Ненавижу!

— И хорошо, и хорошо, — согласилась вдруг Нинуха. — Значит, мне спокойней насчет Аникея будет…

 

* * * *

Наташа жила у Елизаровых уже неделю и за неделю едва ли произнесла полсотни слов. Она быстро поняла свои обязанности, вставала рано, топила печь и готовила завтрак. Когда хозяева уходили на работу, мыла полы, принималась за стирку, к вечеру опять топила печь и готовила ужин.

Ночами, лежа на теплой, уютной печке, она слушала, как храпят в комнате хозяева, и думала: что же ей делать весной, когда наступит тепло? Она не знала, что она сделает весной, знала лишь, что тут ни за что не останется. Ей с каждым днем все противнее становился и сам Аникей с красивыми бараньими глазами, которыми, как она заметила, он сильно гордился, а особенно его Нинуха. Она каждый вечер приносила с работы полную сумку продуктов, хлеба, подозрительно оглядывала Наташу, моргая разбухшими веками: не случилось ли, мол, чего тут с Аникеем у вас? «Воровка! — с ненавистью думала Наташа. — У детей воруешь ведь».

Иногда она думала: неужели нет на земле добрых, умных людей, которые бы все поняли, поверили бы ей? Поверили бы, что отец ее не виноват, оказали ей какое-то внимание, дали какую-то работу… Вот хотя бы как у этой противной Нинухи. Господи, как бы она работала, как вкусно готовила бы для детей и ничего, ни крошки не воровала бы! Или все скрыть про своего отца, назваться другим именем? Уехать весной далеко-далеко, куда-нибудь в глушь, в тайгу, в колхоз, сочинить себе новую биографию и начать жить, как уж там придется? И тут же всякий раз с негодованием отбрасывала эту мысль: «Нет, нет, я горжусь папой, что бы ни было! Никогда, никогда я не скрою, чья я дочь…»

Елизаров не обращал на Наташу никакого внимания. Только раз он спросил у нее зачем-то:

— В школе сколько классов закончила?

— Десять, — коротко ответила Наташа.

— А-а, грамотная, — протянул он.

Страхи, которые нагнала Нинуха, потихоньку проходили. Да и возвращался Елизаров всегда за полночь, когда жена давно была дома и храпела на своей кровати.

Но однажды он вернулся часов в шесть вечера, сильно пьяный. Раздевшись, сел на кухне на сундук, широко расставив ноги.

— Нинухи нету еще?

— Нету.

— И не надо. Давай чего пожрать. На фронт знакомого провожали, питьва было много, а жратвы мало.

Наташа, сперва встревоженная его ранним приходом и пьяным состоянием, после этих слов как-то успокоилась, хотя и была настороже. Она достала из печки приготовленный ужин. Он поднялся, проговорил еще раз:

— И не надо Нинухи-то…

И неожиданно, как зверь, схватил ее.

— Пусти! Пусти… — Наташа заколотила его кулаками по носу, по глазам. Но он только хрипел, дышал вонюче и гнул ее к полу. — Я… я пожалуюсь… в твою же милицию! — вспомнила она совет Нинухи.

Но то ли Нинуха переоценила действие такой угрозы, то ли Елизаров не расслышал этих слов — пулей он не отлетел, а захрипел еще яростнее. Борясь с ним, Наташа схватилась рукой за край стола, почувствовала под ладонью вилку. И, не раздумывая, ткнула ею в ненавистное, вонючее лицо.

— А-а! — застонал Елизаров, повалился навзничь, прикрывая ладонями щеки.

Какую-то секунду Наташа стояла неподвижно, окаменело глядя, как корчится Елизаров на полу. Сквозь пальцы его рук текла кровь. «Боже мой, а если бы в глаз или в горло?!» — мелькнуло у девушки. И она, схватив пальтишко, платок, бросилась на улицу.

— Стой, стой! — заорал Елизаров, вскакивая.

Он гнался за ней в сенях, гнался по двору, выскочил даже на улицу. Но тут опомнился, видно.

— Все равно не уйдешь! Куда тебе боле? Вернешься!

Наташа еще бежала долго, потом остановилась, тяжело дыша. Улица темна и безлюдна, заиндевевшие деревья стояли молчаливо. Она прислонилась к мерзлому стволу и заплакала.

Слезы были, видимо, последними, и их хватило ненадолго. С последними каплями слез из ее души вылилось все, что там еще осталось, — зыбкая надежда на-то, что жизнь ее все-таки не кончилась, что когда-то она начнется вновь, ненависть к Елизарову, к его толстой жене, ко всем людям, которые не хотели ее понять и помочь. Душа ее была пуста и безучастна ко всему, как торчащая на небе луна.

Глядя на эту унылую желтую тарелку, Наташа пошла вдоль улицы и скоро оказалась за селом. Куда она шла, ей было все равно, она не думала об этом. Лютый мороз давно пронизывал ее всю до костей — коченели руки, голова под тонким платком, ноги в рваных ботинках. «Сейчас замерзнешь», — будто шепнул кто-то со стороны. «Ну и пусть», — ответила она этому «кому-то». «Вернись к Елизаровым, доживешь как-нибудь до весны, до тепла, а там видно будет». — «Ни за что!» — ответила она. «Ну, стукнись в любой дом, попросись переночевать хотя бы… Люди же тут живут, а не звери». — «Не хочу!» — «Жизнь ведь впереди, ты не жила еще… А сейчас замерзнешь — и все кончится». — «И пускай! И хорошо!»

И ей действительно стало вдруг хорошо и тепло, уютно как-то. Она огляделась — сбоку чернели какие-то кустарники, блестели обсыпанные изумрудно-золотой пылью невысокие холмы. Над ними висела луна, круглая, большая, ласковая.

И Наташе захотелось лечь в сугроб и уснуть…

 

* * * *

Поздним январским вечером 1942 года в избенке Огородниковой сидели за столом трое — Макар Кафтанов, бежавший вместе с ним из тюрьмы Ленька Гвоздев и рослый сухощавый человек с едва заметным шрамом на щеке, с усталыми, по-кошачьи острыми глазами. Это был Петр Зубов, сын того самого полковника Зубова, который в 1919 году гонялся за партизанским отрядом Кружилина. Еще в начале ноября немцы освободили его из Курской тюрьмы, предложили работать в городской полиции. Он согласился, но, сославшись на нездоровье, выговорил себе несколько недель отдыха. И прожил эти недели в городе, наслаждаясь свободой, а потом исчез. В Шантаре он появился перед Новым годом, ночью стукнул в дом Лукерьи Кашкаровой. Старая Кашкариха долго притворялась, будто не узнает его, а затем — будто давно не имеет никаких известий о своем непутевом приемном сыне Макарке. И, только убедившись, что Зубов не притащил за собой никакого хвоста, указала ему адрес Огородниковой.

На вопросы Кафтанова, каким образом освободился, как и с какой целью приехал в Шантару, Зубов не отвечал. Он был хмур, молчалив, целыми днями валялся на постели, читал книжки, какие случайно оказывались у Огородниковой, или, прикрыв глаза, слушал радио. Только раз он спросил у Макара:

— А на бывшей вашей заимке, что в Огневских ключах стояла, что там сейчас?

— А что там? Ничего. Обгорелые бревешки догнивают. Лебедой все поросло. Зачем тебе?

— Там же отца моего зарубили.

— Во-он что! — догадался Макар. — Тянет сердцем? Нашел того, который родителя твоего в царство божие отправил?

Зубов, по обыкновению, промолчал.

Сейчас все трое играли в очко. На столе кучка смятых денег, две полупустые уже бутылки. Окна дома плотно прикрыты ставнями, изнутри занавешены. Сама Манька была тут же, она, свернувшись калачиком, лежала на кровати, лицом к стене. Макар Кафтанов держал банк. Он сдавал карты и вполголоса тянул: «Эх, жила-была на свете Маня-а…»

— «Но-осила Маня финочку в кармане-е», — поддержал Гвоздев. — По банку! Карту! Еще одну…

— Скучно-то как, господи! — тяжело произнесла Огородникова, села на кровати, спустила на пол ноги.

— Скука бывает от завихрения мозгов. А также от проигрыша в карты, — задумчиво проговорил Гвоздев. — «Интеллигентность Маня соблюдала…» А ну, еще одну карту! «Спать ложилась, все с себя снимала…» Очко!

— Ч-черт! — Кафтанов бросил колоду.

— Что такое «не везет» и как с ним бороться… хе-хе! — Гвоздев загреб к себе деньги. — Еще банк сгоняем?

Зубов налил водки, выпил, поднялся. На стене висел плакат: «Что ты сделал сегодня для фронта?» Он подошел к плакату, принялся внимательно разглядывать, вполголоса машинально продолжая откуда-то с середины блатную песню.

— Перестаньте выть! Тошно, — попросила Огородникова.

— Карты! — взревел Макар. — Ставлю на банк Маньку! Ложь косую!

Гвоздев с готовностью вывалил на стол деньги.

— Макар! Макар! — испуганно бросилась Огородникова к Кафтанову.

— Не ори под руку! — оттолкнул ее тот и как ни в чем не бывало начал сдавать карты, напевая под нос: — «Три ножа воткнули в спину Мане…» Еще? «Что носила финочку в кармане…» Добавить?

— Наберите столько же.

— «И до рассвета труп ее красивый, — Кафтанов осторожно положил себе карту, — речка на волнах своих носила…» Казна!

— Ваши не пляшут. У нас двадцать! — И Гвоздев поднялся. — Эх, Манечка! Обычно мне везло или в карты, или в любви. А сейчас — одновременно. Вспомним старую любовь, что ли? Прошу на свежее супружеское ложе. Для разнообразия скуку развеять.

— Нет, не-ет! — попятилась от него Огородникова. — Не могу.

— Почему? — вдруг спросил ее Зубов.

— Противно все! Эти стены, песня ваша… сами вы!

— Мало чего! — нервно усмехнулся Гвоздев. — Закон порядка требует. Иди, иди! — И Гвоздев стал толкать ее за дверь.

— Да приведу я тебе бабу… если надо. Немедля…

Петр Зубов, давно потеряв интерес к плакату, снова выпил чуть не целый стакан водки, хотел налить еще, но при последних словах Огородниковой вскинул голову.

— Какую бабу? Откуда? Погоди, Гвоздь.

— Сирота тут одна, из беженцев. Молоденькая. Недавно я в сугробе за деревней подобрала ее, чуть живую. Соседку, бабку Акулину, попросила, она отходила ее.

— Ну, веди. Поглядим.

Огородникова вышла. Макар Кафтанов проводил ее недовольным взглядом.

Вообще Макар был недоволен многим. И тем, что Ленька Гвоздев оказался недалеким, глупым, фанфаронистым человеком, которого до сих пор пьянил сам факт принадлежности к преступному миру, а Кафтанов по своему богатому опыту знал: раз так — ненадежный товарищ, в любую минуту может подвести. И тем, что в Шантаре объявился Зубов. Конечно, они с Зубовым друзья, молочные братья почти. Во время гражданской войны и много еще после они втроем — он, Петька и Лукерья Кашкарова, которую оба называли «мамкой», — жили на глухой таежной заимке, долгое время не зная никакой нужды, а потом пришлось испытать и голод и холод. Лет восемнадцати от роду, году, кажется, в двадцать пятом, Зубов обчистил в какой-то деревушке магазин и был осужден. Спустя несколько лет по его пути пошел и Макар. После долгой разлуки встретились они случайно в колонии в тридцать шестом году. Зубов был настоящим уркаганом, имея в общей сложности сорок два года сроку. Там, в колонии, Кафтанов и рассказал, что их приемная мать живет в Шантаре, и дал ее адрес, не надеясь, что Зубов когда-либо окажется в тех краях. Но вот он объявился тут и ведет себя странно, непонятно. И Манька, того и гляди, не выдержит, пойдет да заявит о них всех. Или сопляк Витька, родной сын «мамки». Сколько Макар ни пытался подчинить его себе — не получается. Ощетинивается, звереныш, да сопит сердито носом. Да и сама «мамка» недавно, когда Макар хотел взять Витьку с собой в Андреевку, вдруг сказала: «Не трожь ты его, сынок, не ломай ему жизнь. Видишь, не хочет он, невмоготу ему твои дела…» А Витька был очень нужен. Андреевка — деревушка тихая, небольшая, магазин, находившийся в случайном, неприспособленном помещении, не охранялся, грузная продавщица, кончая работу, ставни единственного окошка притыкала железным болтом, наружные двери замыкала на два врезных замка, вешала еще амбарный и уходила. В сенях магазинчика были навалены пустые ящики и бочки из-под селедки. Макар в момент сообразил: если под ящик с вечера посадить мальчишку, ночью он, зайдя в магазин (на двустворчатых дверях, ведущих из сеней в торговое помещение, запоры вообще отсутствовали), выдернет болтовую чеку. Ну а осторожно вынуть болт и бесшумно выставить оконные рамы — раз плюнуть. Но Витька от участия в этом деле наотрез отказался. Отмычками, которыми Макар владел с непревзойденным мастерством, после побега из тюрьмы он еще не обзавелся, и пришлось им с Гвоздевым долго пилить этот проклятый болт…

Но «мамка», Витька — это ничего пока, он их пока не опасался. И Манька, в общем, бы ничего. Но вот появился Зубов, начались ежевечерние пьянки. Огородникова все «скучнела». А сейчас какая-то девица еще объявится. А что с ней потом, куда ее? К тому же, как Макар понимал, милиция догадывается, конечно, чьих рук дело в Андреевке, ищет его. Нет, рвать надо отсюда, пока не поздно.

Уйти Макар хотел сегодня под утро. Потому и «проиграл» Маньку. Гвоздев будет дрыхнуть с ней, Зубов, как всегда, напьется. Кафтанов вытащит у него из-под подушки немецкий пистолет (оружия у Макара тоже не было, а иметь его было нелишне) — и ищи-свищи! Но когда Огородникова вышла, какое-то внутреннее чутье подсказало ему вдруг: не под утро, а сейчас, сию минуту, надо уходить. Тем более что андреевская добыча на этот раз не у Маньки припрятана, а в другом, более надежном месте. Через час-полчаса, возможно, будет уже поздно. «А Манька какова оказалась?! Верная! — подумал он. — А пистолет — черт с ним». Тем более что встретит потом где-нибудь его Зубов — земля, как неоднократно убеждался Макар, тесновата для людей, — голову оторвет за пистолет… И он снял с вешалки полушубок, нахлобучил шапку.

— Куда? — резко спросил Зубов. Он сегодня пил больше обычного, но не пьянел почему-то.

— В сортир, — равнодушно бросил Кафтанов. — Хоть ночью парашу не запрастывать.

— Марья замкнула двери же. — Зубов усмехнулся. — Погоди уж.

Уходя на работу, отлучаясь куда бы то ни было, Огородникова запирала своих жильцов на ключ. В волнении Кафтанов как-то упустил это из виду.

— А, черт… Потерпим. — Он сбросил полушубок, поставил на стол новую бутылку. — Пейте. Батя мой уважал ее. — И начал рассказывать: — Ты, Гвоздь, не знаешь моего отца. А Зуб должен помнить вроде. А, помнишь? В этой Шантаре самой раньше торговля была «Кафтанов и сыновья». Кафтанов, стало быть, мой отец, царство ему небесное. А сыновья — это, стало быть, я да Зиновий, брательник мой. Яшка Алейников, тутошний энкаведешник, изловил его. Расстреляли его, да… Давно это было. Помнишь, что ль, отца моего?

Кафтанов говорил все это, а сам думал: «Что он, Зуб проклятый, догадался, что я отчалить хочу?»

— С детства не люблю пузатых лавочников, — сказал Зубов и включил радио.

Диктор уставшим, осипшим голосом читал ноту народного комиссара иностранных дел СССР «О повсеместных грабежах, разорении населения и чудовищных зверствах германских властей на захваченной ими советской территории». Зубов слушал, скрестив руки на груди. В глазах его был тот непонятный, бессмысленно-тусклый блеск, который и пугал всегда Кафтанова.

— Отца я твоего, Макар, помню, — произнес Зубов как-то неожиданно. — Борода у него была такая рыжая. И брата твоего Зиновия припоминаю. Одноглазый ведь он был?

— Зачем? С двумя глазами. На одном бельмо только, — вроде обиделся даже Макар.

— И денщика отца твоего, Ивана этого, никогда не забывал. Как-никак жизнь спас он мне. — И круто повернулся к Макару: — Там, в лагере, ты все хотел приколоть его, а?

— И пришью, ежели удобный момент выйдет. За отца не прощу ему. Тут он сейчас живет, говорят, в Михайловке.

— Черкес какой! — усмехнулся Зубов. — Я на Кавказе одно время жил, там кровная месть — обычное дело.

— Ты ведь тоже… тоже ищешь, кто отца твоего…

— Тоже, да! — Зубов побагровел, задохнулся от непонятного гнева. Отвернулся и сказал тише: — Уж болотный тоже на змею похожий. И зубы есть, лишь… яду нету.

Там, в лагере, когда в зоне неожиданно появился Иван Савельев, Кафтанов даже побледнел от радости. Но Зубов запретил тронуть его хотя бы пальцем. Ослушаться Макар не смел, осталось ему лишь одно удовольствие — смертельно припугнуть Савельева расправой. И он не отказал себе в этом удовольствии, со страху Иван залез в карцер. Дурак, будто помог бы ему карцер, если бы не Зубов. Не знает до сих пор Иван Савельев, кому он жизнью обязан…

— Ивана, сказано было тебе, не трогать, — сказал тихонько Зубов. — Никогда не трогать!

— Так… — Кафтанов, глотая водку, застучал зубами о стакан. — Тебя беспокойство за него, что ли, пригнало сюда?

— Беспокойство, — кивнул согласно Зубов. — И любопытство. Охота мне на Кружилина сейчас глянуть, на командира партизанского отряда, с которым отец мой воевал. На некоего Якова Алейникова, энкаведешника этого, благодаря которому партизаны накрыли отца на Огневской заимке. И на брата Ивана Савельева — на Федора. Ведь это он… он отца зарубил.

— Федор?! — Макар, выпучив глаза, Смотрел на Зубова. — Откуда ж ты… Как все узнал?

— А что узнавать? На моих глазах Федор… сперва выстрелил в отца, потом шашкой добил… Я малец был, а все помню. Навечно это в память врезалось.

— Во-он ка-ак!

Гвоздев прислушивался к их разговору, пытаясь понять, что к чему, и делал вид, что понимает, хотя не понимал ничего.

— Ну и что ж ты теперь, как увидишь их? — спросил Кафтанов. — И как понять — зубы есть, а яду нету?

— Да, что теперь? И как понять? — повторил сын бывшего белогвардейского полковника и замолчал.

«Темнит что-то, — думал меж тем Кафтанов. — Черт его знает, что с ним происходит, что он может выкинуть… Не-ет, рвать, немедля концы отдавать…»

В комнате установилась тишина, и в этой тишине отчетливо звучал голос радиодиктора. Говорила теперь женщина, звенящим голосом она рассказывала о зверствах фашистов в оккупированном Киеве, называла число расстрелянных и повешенных мирных жителей.

— А в Киеве я тоже сидел, — сказал вдруг Зубов. — Хорошая тюрьма там, в Киеве.

— Тюрьмы — они все хорошие. Крепкие, — подал голос Гвоздев.

Заскрипел замок во входной двери, послышались шаги в сенях, и в комнату вошла Огородникова, втащила за руку Наташу.

— Да не бойся, не съедят, — сказала Огородникова. — Они добрые.

— Ух ты! — воскликнул Гвоздев. Радужные глаза его вспыхнули. — Это замена так замена! Конфетку хочешь? — И он поднялся.

— Сидеть! — придавил его Зубов тяжелой рукой к стулу, оглядел девушку. Наташа была все в том же стареньком пальтишке, но в новых валенках и в новых теплых чулках. Глаза ее испуганно перескакивали с одного на другого. Встретившись со взглядом Зубова, она вздрогнула.

— Ты вот что скажи мне, Гвоздев… — медленно проговорил Зубов, не спуская глаз с девушки. — Вот что скажи: ты русский?

— Ага, — кивнул Гвоздев, опять хотел встать. Но Зубов снова придавил его к месту. И тот закричал сердито: — Ну, русский, русский! Всю анкету рассказать? Двадцать третьего года рождения, судим один раз, из мест заключения бежал…

При этих словах Наташа попятилась к двери.

— Да стой ты! — зло сказала Огородникова, повернулась к Гвоздеву: — А ты чего мелешь, пугаешь девку? Шутник он, ты не бойся.

Зубов встал, выключил радио, сел на прежнее место.

— В Курске я тоже видел, как вешают людей.

— Ну так что? — шевельнулся Гвоздев. — Они много городов взяли и везде вешают. И еще возьмут. Нам-то что?

— Это кому как, — спокойно проговорил Зубов. — Я спасибо им говорю, у меня сроку ровно полсотни было. После нашего последнего побега мне еще восьмерку прибавили, — пояснил он Кафтанову. — Да, ровно полсотни, полвека ровненько. Умер бы в тюрьме. А вот ты, Гвоздев, — непонятно. — И вдруг саданул изо всей силы кулаком по столу. — Непонятно!

— Ты что? Что? — подскочил Гвоздев, как на пружинах. — Окосел ты, Зуб? Ложись-ка, а? Ложись?

— Да-да, я пьян. Спать пойду, — так же неожиданно, как вскипел, обмяк Зубов, тяжело поднялся, подошел к Мироновой. — А ты кто?

Наташа стояла у стены, опустив руки. В лице ее не было ни кровинки, она была как неживая. Казалось, толкни ее — она упадет.

— Никто, — прошептала она.

— Папа с мамой у тебя кто были?

— Никто… Не знаю.

— Отец ее враг народа, — сказала Огородникова. — В тридцать шестом, что ли, посадили, говорит. В Москве каким-то большим начальником работал. Разжирел, видно, и продался.

— Неправда, неправда! — встрепенулась девушка.

— А мать ее в дороге погибла, когда эшелон бомбили.

— Я видел это тоже… как бомбят, — проговорил Зубов задумчиво. — Страшно было?

— Не знаю. После было страшней: мороз, темно, хулиганы.

— Какой мороз? Какие хулиганы?

— Ей жить негде было, — опять начала объяснять Огородникова. — Я же говорила, я в снегу ее нашла.

— Дяденьки, отпустите меня… — И Наташа вдруг упала перед Зубовым на колени. — Тетя Маня… Пощадите!

— Девочка, не надо! — Гвоздев, пошатываясь, подошел к ней. — Я тебя никому в обиду не дам. И я тебе папой теперь буду. Правда, меня тоже могут посадить.

— Верно, перестань плакать, — сказал Зубов. — И — иди спать. Выпустите ее.

— Зуб! Зуб! Не имеешь права! Я выиграл ее.

— Ты Маньку выиграл.

— Я на обмен…

— Не будет обмена! — крикнул Зубов свирепо. И, видя, что Гвоздев сунул руку в карман, обернулся к нему: — Ты что?! Сопля зеленая! Вынь руку! Обломлю под самый комель! — И нагнулся к Мироновой: — А ты встань!

Пока это все происходило, Макар тихонько накинул полушубок, выскользнул на кухню, отодвинул засов, шагнул на крыльцо. И взвизгнул вдруг оттуда:

— Облава-а! Братцы! Обла…

Голос захлебнулся. Зубов вскинул голову. Гвоздев побледнел, отпрянул в сторону, выхватил нож. И в ту же секунду в комнату заскочили двое вооруженных милиционеров. Елизаров, выпучивая глаза, заорал, поводя наганом, как указкой:

— Руки! И тихо у меня… без баловства! А-а, ты, Гвоздев? Сарапулов, возьми у него финку.

Несмотря на грозный вид Елизарова и его слова, Зубов не торопясь повернулся к нему спиной, прошел к столу, сел, налил в стакан и выпил.

— Ты… встать! — крикнул Елизаров, изумленный.

— Не ори. — Зубов, все так же не обращая внимания на дрожащий перед глазами черный зрачок милицейского нагана, достал из брюк пистолет, молча кинул на стол.

— Зуб, ты что?! — простонал Гвоздев. — Ведь их двое только.

Но милиционеров было четверо. Двое других ввели с кухни Кафтанова, посадили рядом с Зубовым. Туда же, к столу, подтолкнули Гвоздева, Наташу и Огородникову.

— Обыскать весь дом! Все перерыть! — распорядился Елизаров. И, увидев вошедшего с улицы Семена Савельева, прикрикнул: — Пошел отсюда, сказано тебе! Чего тут?

— Я посмотреть. — Семен был в лыжной куртке, в сапогах, шея обмотана шарфом. — Нельзя, что ли?

— Нельзя! Нечего тут смотреть… — Но Елизаров, возбужденный и обрадованный успешной операцией, тут же забыл про Семена, повернулся к арестованным: — Ну, здравствуйте. Я ведь думал — один тут Макар, а тут вон сколько гостей! Здорово, говорю, Макар Михайлыч. И ты, Гвоздев. Не узнаешь, что ли?

— Узнаю, — буркнул Гвоздев. — На повышение, гляжу, пошел. Что, изменил профессию?

— Родина требует, — ответил Елизаров. — Для коммуниста — обыкновенное дело, где труднее.

— Ты разве коммунист? Не догадывался.

— А как же, хотя и беспартийный. Теперь и в партийные примут. Я за тебя, Макар Михайлыч, уж получил сержантские треугольнички, видишь? — И Елизаров показал на свои петлицы. — А теперь что? Старшину должны дать, а может, и того больше… Да на курсы какие-нибудь — и готовенько! А ты кто таков, что за птица? — спросил он у Зубова. — Молчишь? Ничего, узнаем. Все узнаем, дорогушеньки. Что ты-то молчишь, Макар? Ловко я вас накрыл? В Андреевке-то твоих рук дело? Я сразу догадался. А раз объявился, думаю, не скоро с этих мест уйдет, где-то притаился. Смотрел и нюхал. А тут эта девица…

Елизаров был теперь говорлив, трещал без умолку, расхаживая перед столом с наганом в руке.

Семен Савельев оказался тут случайно. Последний месяц он работал без выходных и сегодня получил два отгульных дня, вернулся с завода в хорошем настроении. Не ужиная, схватил лыжи, побежал за село. При лунном свете долго катался с холмов, жадно глотал чистый и холодный воздух, наслаждаясь тишиной и одиночеством. Возвращаясь, он увидел на окраине четырех милиционеров, которые совещались о чем-то возле избенки Маньки Огородниковой.

— Что вы тут? Жуликов ловите? — спросил он.

— Ловим, — вполголоса прошипел Елизаров. — Проваливай.

— Помочь, может?

— Сгинь, сказано! Не шуми! — рыкнул Елизаров.

И Семен пошел было, оглянулся, увидел, что все четверо зашли на двор Огородниковой. Он заинтересованно постоял, потом услышал чей-то крик «Облава!» — торопливо побежал назад.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.