|
|||
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ 37 страница– Конечно, конечно, товарищ капитан, – торопливо сказала я, не решаясь в присутствии бойцов называть Суровцева по имени. – Какой адрес? – спросил он. – Мойка, набережная Мойки! На углу Невского остановитесь, я покажу дом. – Садитесь скорее. Я обошла фургон. С тыльной стороны его была открыта дверца, к которой вели три металлические ступеньки. Я торопливо влезла по лестничке, шагнула в темноту и тут же больно ударилась обо что-то ногой. Сообразила, что это гроб, но не почувствовала страха. Мелькнула мысль, что если бы до войны я вот так натолкнулась в темноте на гроб… Но тогда не было ни обстрелов, ни трупов на улицах… В дверном просвете появился боец в шинели, он влез в фургон, за ним – другой. – Чего же вы стоите-то? – спросил первый. – Тут по бокам скамейки, садитесь! Я нащупала скамью и села. Бойцы расположились напротив. Кто-то из них захлопнул дверцу. Зашумел мотор. Машина тронулась. Некоторое время мы ехали в молчании. Впрочем, я не замечала этого… Странно, я везла гроб для Федора Васильевича и все-таки не могла поверить, что его нет в живых… Я снова и снова вспоминала, как пришла к нему в первый раз, потом во второй, как мы вместе искали на карте Синявино… Я убеждала его, что блокаду прорвут не сегодня-завтра… Но ведь я и сама тогда верила в это, и у нас в госпитале все верили, и Володя, который попал к нам прямо с «пятачка», тоже верил… Сколько времени прошло с тех пор? Сейчас мне казалось, что я уже целую вечность живу в этом холоде, при свете коптилок… – Кого хоронить-то будем? – спросил кто-то из бойцов. – Одного человека… – рассеянно ответила я, погруженная в свои мысли. – Понятно, что человека. Генерала, что ли, какого? – Почему генерала? – Ну… гроб, фургон… капитан сам едет. Да, гроб сейчас был редкостью. Какие там гробы! Их попросту не из чего было делать. Все, что могло гореть, живые оставляли себе. Для печек. Мертвым было уже не холодно… – Это известный ленинградский архитектор, – сказала я, не замечая, что стараюсь как бы оправдаться. – Очень хороший человек! – Осколком? – деловито осведомился тот же боец. Голос у него был глухой, с хрипотцой. – Нет, – ответила я, – голод. Очевидно, не выдержало сердце. – А кто он вам? Родной? – Да, – после паузы ответила я, – родной. – Никого не щадит, проклятый, – сказал другой боец, – на старых, ни молодых… Сами-то вы где служите? – В госпитале. – Значит, вроде нас, со смертью рядом. Я вспомнила, что Суровцев говорил лейтенанту о подрывниках. Наверное, его часть занимается обезвреживанием невзорвавшихся бомб и снарядов. Ведь он сапер… Дело очень опасное. О том, что немцы применяют какие-то особые, электромагнитные мины затяжного действия, я не раз слышала от раненых. – Вас, наверное, оторвали от важной работы… – сказала я виновато. – А это и есть наша работа, – ответил боец с хриплым голосом. – Что ваша работа? – не поняла я. – Разве вы не знаете? Почему же тогда к нам пришли? – Я просто хотела попросить капитана, – растерянно пробормотала я, – помочь достать машину. Он, ну, капитан Суровцев, когда-то в нашем госпитале лежал. – Я так думаю, – сказал боец, помолчав, – когда главный бой начнется, надо из нас ударный батальон составить. – Если ты, Степанушкин, к тому времени винтовку в руках удержишь, – отозвался другой. – Зубами горло фашисту грызть буду, если не удержу. За каждого, кого в машину погрузил! И тут я поняла. Все поняла. Суровцев командовал каким-то подразделением, на котором лежала обязанность хоронить мертвых!.. Как я раньше не догадалась об этом?! Поэтому и приказ Суровцева подготовить фургон и гроб прозвучал так деловито, привычно… «Это и есть наша работа…» Какая страшная работа! Машина сбавила ход и остановилась. Дверца фургона открылась, и я увидела в дверном прямоугольнике Суровцева. – Мойка, Вера. Куда ехать? – спросил он. Я высунулась из машины, огляделась и сказала: – Вот сейчас налево через мост. По правой стороне. На помню, какой дом от угла. Вы поезжайте, а я буду смотреть отсюда. – Хорошо, – ответил Суровцев и исчез. Машина снова тронулась. – Вот здесь! – крикнула я, когда мы поравнялись со знакомым домом. Один из бойцов застучал в стенку шоферской кабины. Оказавшись у подъезда, из которого я выбежала час или полтора назад, я во всей страшной конкретности представила себе, что сейчас увижу там, наверху. «А может, мне не подниматься туда самой, а послать Суровцева с бойцами и подождать здесь, пока вынесут гроб?» – заколебалась я. Но тут же подумала, что это будет предательством. – Пойдемте за мной, – сказала я и вошла в подъезд. Суровцев включил фонарик, и стало видно, что все вокруг покрыто инеем. Казалось, уже много дней никто не ступал по лестнице, не прикасался к перилам. Убегая, я оставила дверь в квартиру открытой, она была открыта и сейчас. Я позвала: – Алеша! Никто не ответил. Неужели Алексей ушел, не выдержал, не смог быть наедине с мертвым в пустой, темной квартире?.. Я крикнула громче: – Алеша! – Да, да, здесь, иду! – раздалось в ответ, и я с облегчением вздохнула. Шедший за мной Суровцев неожиданно громко воскликнул: – Здравствуйте, товарищ майор! – Кто это? – недоуменно спросил Алексей, жмурясь от бьющего ему в глаза луча фонарика. – Так это же я, капитан Суровцев! – радостно сказал Володя. – Суровцев?! Вот это да! – ахнул Алексей. – Да убери ты к черту свой фонарь! Они обнялись. Я понимала, что фронтовые товарищи не могут не радоваться встрече. Но сейчас меня это покоробило. Показалось, что Алексей и Суровцев, хлопавшие друг друга по плечам, проявляют какое-то пренебрежение к лежавшему в дальней комнате мертвому Федору Васильевичу… – Ну, довольно, товарищи, – сухо проговорила я, – нас ждут… Это была нелепая фраза. Нас никто не ждал. Тому, из-за кого мы здесь находились, было уже все безразлично. Но я этого как-то не осознавала. Суровцев снова включил свой фонарик. Луч света выхватил из темноты вешалку, на которой одиноко висела армейская шинель. Суровцев недоуменно спросил: – Он что… военным был? Вы же говорили, что старик? – Он был в ополчении, – ответила я. – Идемте. В кабинете по-прежнему горела коптилка. – Вот, – сказала я Суровцеву и сделала жест в сторону дивана. Суровцев направил туда луч фонарика. Я не хотела смотреть. И все-таки не выдержала. Посмотрела… Федор Васильевич показался мне маленьким, гораздо меньше ростом, чем при жизни. Он лежал на спине, под голову его была подложена черная кожаная подушка, а руки сложены чуть ниже груди. Я неотрывно смотрела в его ссохшееся, почти черного цвета лицо, не испытывая ничего, кроме ожесточения. С подобным чувством глядела я в лица бойцов и командиров, погибших от ран… Это пришло не сразу. В первое время в госпитале каждая смерть была для меня потрясением. Я не могла не думать о том, что этим людям еще бы жить да жить, что у них остались семьи, жены, матери, дети, которые ждут их, но никогда не дождутся. С трудом сдерживала слезы и с трудом работала. Потом научилась утешать себя тем, что придумывала казнь убийце. Я не знала, кто он, этот убийца, солдат иди офицер, пехотинец, летчик или артиллерист. Все они были для меня на одно лицо, все были такими же, как те, которые, стуча сапогами, смеясь и лопоча что-то, поднялись там, в Клепиках, на чердак… Тогда я видела их потные лица, их слюнявые рты, видела до тех пор, пока все они не слились в одно… И теперь мне казалось, что жизнь Федора Васильевича оборвал все тот же убийца. Тот же гогочущий, грязный, в серо-зеленом мундире и кованых сапогах… – Ну, – услышала я, будто издалека, голос Суровцева, – пойду позову бойцов. И он ушел, освещая себе путь фонариком. Алеша подошел ко мне, обнял за плечи, мягко, но настойчиво повернул к себе, посмотрел в глаза. И я вспомнила, что все рассказала ему. Все! Теперь он знает то, чего не знала даже моя покойная мама, не знает отец, знает то, что я не решалась сказать человеку, которого когда-то любила… – Все пройдет, Вера, – тихо сказал Алексей. – Когда? Когда, Алеша? – с отчаянием вырвалось у меня. – Ты хочешь, чтобы я сказал правду? Не просто утешил, а правду?.. Тогда слушай: все смоет победа. Всю грязь, все зло, которое они принесли на вашу землю. В этом и правда и утешение. Другого нет. Я уткнулась лицом в его полушубок и на мгновение забыла, где я… Мне хотелось только одного – стоять вот так долго, бесконечно, зная, что Алеша рядом… – Давайте сюда! – донесся деловитый голос Суровцева. Я отпрянула от Алеши. В комнату вошел Суровцев, за ним двое бойцов. Они несли гроб. – Здесь, – сказал Суровцев и скользнул лучом фонарика по дивану, на котором лежал мертвый Валицкий. Бойцы поставили гроб возле дивана, сняли крышку и положили ее рядом… Я отвернулась. А когда снова повернула голову к дивану, Федор Васильевич уже лежал в гробу, а бойцы держали в руках крышку, готовясь ее опустить. – Подождите! – неожиданно громко сказал Алексей. – Положите крышку на пол. Бойцы с недоумением посмотрели на него, но выполнили приказание. – Тут вот какое дело, товарищи, – продолжал Алексей. – На столе остались кое-какие бумаги… Вот посмотрите… Мы подошли к столу. Там лежала стопка листков. Я взяла их в руки, поднесла к коптилке. Это были те самые рисунки… Эскизы будущего памятника Победы. Я медленно перебирала листки. На всех них было изображено одно и то же, только в разных вариациях: боец в полушубке с винтовкой в руке, боец в гимнастерке, в сдвинутой на затылок пилотке, с автоматом, прижатым к груди, снова боец, на этот раз с развернутым знаменем. – Я знаю, знаю эти рисунки! – сказала я. – Он показывал их мне. Говорил, что после войны, ну, после победы, может быть, решат установить новую Триумфальную арку… Или соорудить памятник… – Он что же… по заказу какому это делал? – спросил Суровцев. – Нет. Он был архитектором, а не художником. И считал эти эскизы слабыми, непрофессиональными, но не мог не рисовать: верил, что они пригодятся. Эти рисунки ему жить, наверное, помогали. – Выходит, до последней минуты в победу верил, – проговорил один из бойцов, тот, у кого был хриплый голос. – Дай, я еще раз посмотрю, – сказал Алексей. Я протянула ему рисунки. – Вот этот мне тогда больше всего понравился, – сказала я. – Но здесь внизу какая-то надпись! – воскликнул Алексей и поднес рисунок к коптилке. – Какая надпись? – Подожди, почерк неразборчивый, – ответил он, склоняясь над листком. Наконец сказал: – Здесь написано: «Передать С.А.Васнецову». – Кто это? – спросила я. – Васнецов?.. – в раздумье повторил Алеша. – Я знаю только одного Васнецова… Но это секретарь горкома партии, член Военного совета… Его зовут Сергей Афанасьевич. И здесь – «С.А.»… Но почему ему? Какое отношение… – Дай листок! – протянула я руку. – Зачем тебе? – Я выполню его волю, – ответила я, хотя понятия не имела, каким образом смогу передать рисунок самому Васнецову. Алеша пожал плечами, отдал мне рисунок и стал смотреть другие. Видимо, он надеялся отыскать еще какие-нибудь надписи. – Смотри, – сказал он, – везде нарисован боец, а вот здесь – женщина… Тебе не кажется, – тихо спросил он, – что лицо этой женщины чем-то напоминает… твое? Я выхватила у него рисунок. Да, действительно, там была изображена женщина в ватнике, туго перепоясанная армейским ремнем… Лицо ее, кажется, и в самом деле чем-то было похоже на мое, только она была, пожалуй, старше… – Я оставлю у себя эти два рисунка, – сказала я, чувствуя, что сейчас разрыдаюсь. – А что будем делать с остальными? – спросил Алеша. – А я так полагаю, товарищ майор, – сказал Степанушкин, – на грудь ему их положить надо. – И повторил убежденно: – На грудь! – Ну как, Вера? – спросил Алексей. – Тебе решать. – Да, – с трудом проговорила я. Взяла из рук Алексея стопку листочков, подошла к гробу и положила Федору Васильевичу на грудь. Выпрямилась, отвернулась и сказала: – Все. – Действуйте! – скомандовал Суровцев. В тишине раздался стук молотков, бойцы забивали гвозди… – Взяли! – раздалось за моей спиной. Бойцы подняли гроб и понесли к выходу. Когда все мы вышли на широкую лестничную площадку, Суровцев неожиданно сказал: – А как же квартира? Ключ у кого-нибудь есть? Положено запереть и сдать управхозу. Будничность, деловитость его тона поразили меня. Но тут же я вспомнила, что страшная работа Суровцева и заключалась в том, чтобы хоронить людей, и, говоря о квартире, он, очевидно, следовал существующей на этот счет инструкции. – Дверь, когда мы пришли, была не заперта, – сказала я. И в голову мне пришла внезапная догадка: – Очевидно, почувствовав, что умирает, он открыл дверь, чтобы… словом, чтобы… Я не договорила. Меня снова душили слезы. – Подождите, – сказал Алеша. – Суровцев, посвети-ка сюда. И стал рассматривать дверной замок. – Так и есть, – удовлетворенно произнес он. – Замок поставлен на защелку. Мы сейчас захлопнем дверь, а завтра ты, капитан, дашь знать, кому положено. Он с силой захлопнул дверь. И мне показалось, будто в гроб вбили еще один – последний гвоздь. Когда мы вынесли гроб на улицу, я услышала, как Алексей тихо сказал Суровцеву: – Думал ли ты тогда, под Лугой, что гробовщиком стать придется?! – Кто-то должен погибших хоронить, – ответил Суровцев. – У войны лиц много. Вот она одним из них на нас сейчас в смотрит. Он обошел кузов и громко сказал сидевшему в кабине шоферу: – На Пискаревку!
Ехали мы очень долго. Не выдержав, я попросила Алешу зажечь спичку и посмотрела на часы. Было около десяти. В первый раз я подумала, что могу не успеть вернуться в госпиталь вовремя. – Где эта… Пискаревка? – спросила я. – Понятия не имею, – ответил Алеша. – Никогда такого названия не слышал. – А его мало кто и слышал, товарищ майор, – раздался в темноте голос Степанушкина, – деревенька там была такая, что ли. – Но где это? – Если по-простому, то на окраине, на далекой. А по-военному – на северо-востоке, по нашим картам квадрат «А-5». – Что же, там теперь людей хоронят? – Не только там. И на Большой Охте, и на Серафимовском, и на Богословском… и мало ли где еще. У нашей части на Пискаревке – свой квадрат. Мы снова умолкли. Слышно было только, как постукивал гроб, когда машина подпрыгивала на ухабах. Именно потому, что она стала все чаще то проваливаться в какие-то рытвины, то пробуксовывать на ходу, я поняла, что мы едем уже не по улицам, а где-то за городом. Наконец машина остановилась. Звякнула дверца кабины, потом открылась и наша. – Выносите! – скомандовал Суровцев. Мы с Алешей вылезли первыми. Ярко светила луна. Я огляделась. Справа и слева, несколько в отдалении стояли маленькие крестьянские избы, почти по самые темные окна занесенные снегом. Впереди, метрах в пятидесяти от нас, возвышался на столбе деревянный щит, и я подумала, что это какой-то указатель. Дорога там суживалась, по сторонам ее лежали штабеля дров. Еще дальше я разглядела людей с лопатами в руках. – Взяли! – услышала я команду Суровцева и, обернувшись к фургону, увидела, что бойцы вытаскивают гроб. Суровцев и Алеша подставили под него плечи, я тоже подбежала, чтобы помочь, но Суровцев строго сказал: – Отойдите, Вера, не мешайте. Они опустили гроб на снег. – Позови старшего сержанта Фролова, – приказал Суровцев Степанушкину. – Слушаю! – ответил тот и побежал по дороге. Но, очевидно, это было ему не по силам. Пробежав метров пять, не более, он перешел на медленный шаг. Прошло минут пятнадцать, прежде чем он вернулся в сопровождении другого бойца, который, подойдя к Суровцеву, доложил: – Старший сержант Фролов прибыл по вашему приказанию. – Вот, – сказал Суровцев, указывая на гроб, и добавил: – Отдельно. – Слушаю, товарищ капитан. Значит, подрывать придется. – Подрывники на месте? – Так точно. Только что шпуры пробили. Новую траншею рвать надо. Эти заполнены доверху. Утром бульдозер придет, заровняет. А пока мы лопатами… – Поднять! – скомандовал Суровцев. Бойцы и Алексей подняли гроб на плечи и понесли. Мы с Суровцевым двинулись за ними. Так мы прошли метров тридцать, и, когда приблизились к тому, что издали показалось мне грудами дров, я поняла, что это не дрова, не бревна, а сложенные штабелями мертвые тела! Окоченевшие, скорченные, в той одежде, в которой их застала смерть, люди! Трупы заполняли доверху и траншеи, мимо которых мы сейчас шли. Это было страшное, освещенное желтым светом луны, безмолвное царство смерти… Подойдя к деревянному щиту, я разглядела, что на нем красной, с замерзшими подтеками краской написано:
НЕ ПЛАЧЬТЕ НАД ТРУПАМИ ПАВШИХ БОЙЦОВ!
Мне показалось, что слова эти написаны кровью. Гроб поднесли к краю забитой мертвецами траншеи и поставили на снег. Неподалеку двое бойцов, сидя на корточках, вынимали из брезентовых сумок патроны и закладывали их в шпуры. Из отверстий тянулись по снегу бикфордовы шнуры. Увидев Суровцева, бойцы поднялись, но он махнул рукой: – Продолжайте. И вдруг я решила… – Товарищ Суровцев, – сказала я, слыша, что мой голос стал каким-то чужим, – его нужно похоронить в общей могиле. Он так хотел. Я сказала неправду. Мы никогда не говорили с Федором Васильевичем о смерти. Только о жизни. Я не отдавала себе отчета в том, что побудило меня произнести эти слова. Вероятно, сознание, что Валицкий был частицей Ленинграда, что он жил и боролся вместе с другими ленинградцами до последнего вздоха. – Пока он мог, он был с живыми. Сейчас пусть лежит вместе с теми, кто погиб. – Действуйте, – приказал Суровцев бойцам и велел нам отойти и лечь в снег. Лежа, я видела, как один из подрывников срезал ножом края бикфордовых шнуров. Вспыхнул огонек спички. Подрывники отбежали в сторону и залегли. Через несколько секунд прогремел взрыв, к небу взметнулся столб снега и земли. Затем прогрохотали еще два взрыва. Мы встали и подошли к образовавшейся новой траншее. – Опускайте! – скомандовал Суровцев бойцам. Те зачем-то стряхнули с гроба комья земли, засыпавшей его при взрыве, и опустили гроб в траншею. Потом вопросительно посмотрели на Суровцева. – Скажите, чтобы заполняли дальше, – сквозь зубы проговорил он и, повернувшись к нам, сказал: – Все. Пошли. Я взяла горсть снега и бросила ее туда, вниз, на чернеющую в глубине крышку гроба. – Пойдем, Веруня! – раздался у моего уха голос Алексея. – Иди, Алеша. Я сейчас. – Идемте, Вера, – сказал, подходя ко мне, Суровцев, – пора! – Да, – кивнула я, – надо идти… Спасибо, Володя… Мы медленно пошли следом за Алексеем. – Значит… дождались? – вдруг спросил Суровцев. – Значит, все-таки его ждали?.. Какое-то время я молчала. Потом тихо сказала: – Да. Его.
В канун нового, 1942 года Военный совет Ленинградского фронта и обком партии впервые за время блокады приняли решение об увеличении хлебного пайка населению. Прибавка была ничтожной – 50 граммов рабочим и 75 дошедшим до крайней степени истощения служащим, иждивенцам и детям. Эта прибавка уже не могла спасти умирающих. Ею можно было поддержать существование только тех, кто еще не совсем лишился сил. Одна ленинградка записала тогда в своем дневнике: «Меня подняли в семь часов утра вестью – хлеба прибавили! Долгожданная прибавка свалилась без подготовки. Как-то сумели осуществить ее, избежав огласки и суматохи… Люди узнали об этом, только придя утром в булочную. Трудно передать, в какое всенародное ликование превратилось увеличение пайка, как много с этим было связано. Многие плакали. И дело тут, конечно, не в одном хлебе… Как будто какая-то брешь открылась в глухой стене, появилась живая надежда на спасение, поверилось в прочность наших успехов». Ленинградцы не могли не связывать этого с известными уже всему миру победами Красной Армии – освобождением Тихвина и Ростова, разгромом немецких войск под Москвой. На собраниях, которые стихийно возникали в тот день на фабриках и заводах, тысячи людей заявили убежденно: «Теперь-то выстоим! Выстоим до конца!» Увеличение продовольственного пайка воспринималось ими как долгожданный луч света в непроглядной тьме блокадной ночи, как начало конца этой мертвящей, почти могильной тьмы. А в том, что такое большое событие произошло без предварительной огласки, иные усматривали добрую преднамеренность: «Подарок всегда должен быть неожиданным». В действительности же тут не было никакой преднамеренности. Просто руководители ленинградской обороны еще вчера, перед тем как принять окончательное решение о прибавке, мучительно колебались. Они понимали, что идут на огромный риск. Ладожская трасса еще не оправдала возлагавшихся на нее надежд. В городе имелось лишь 908 тонн муки. Этого запаса не хватало и на два дня. Тем не менее решение о прибавке пришлось вынести. Альтернативой этому была голодная смерть новых сотен тысяч ленинградцев. И после того как решение состоялось, все, кто нес ответственность за его результаты, немедленно отправились из Смольного на Ладогу. Под беспощадным ветром и злым огнем немецких батарей они не раз пересекали озеро в кабинах грузовиков рядом с шоферами и в кузовах автомашин, на горе грузов, чтобы досконально установить, какой же может быть максимальная скорость доставки продовольствия по ледовой трассе и как еще можно повысить темпы его погрузки и разгрузки. Они провели бессчетное число бесед с грузчиками, ездовыми, водителями и ремонтниками. Требовали, просили, умоляли их ускорить приток продовольствия в Ленинград. Перевозки по Ладожской трассе обеспечивали четыре дорожно-эксплуатационных полка, три отдельных мостостроительных батальона, два рабочих батальона и две отдельные рабочие роты. Жданов сам выступил перед политработниками этих частей и подразделений. Речь его была жестка. Напомнил, что на льду работает весь наличный автотранспорт – около трех тысяч машин, и все-таки объем перевозок не удовлетворяет минимальные потребности осажденного города. Он взывал к партийной совести этих людей, тоже измученных холодом и голодом. Перевозя горы мешков с мукой, сухарями, пищевыми концентратами, никто из них не смел посягнуть даже на самую малую толику этих бесценных сокровищ. В первых числах января Жданов от имени горкома партии и Военного совета фронта обратился ко всему личному составу автомобильной дороги. В обращении этом, опубликованном фронтовой газетой «На страже Родины» и, кроме того, размноженном в виде отдельной листовки, говорилось без обиняков, что по льду Ладоги перевозится пока не более трети грузов, необходимых для удовлетворения потребностей Ленинграда, урезанных до крайних пределов. Над Ладогой загремел лозунг: «Все коммунисты и комсомольцы – на лед!» По этому призыву новые сотни людей, трудившихся до того на берегу, перешли на самую трассу. Трасса… Трасса… Дорога жизни!.. Никто не помнит, когда и кем именно впервые были произнесены эти два последних слова. Но в январе они стали привычными для ленинградцев, повторялись на собраниях, на митингах, в заводских цехах, звучали в каждом доме. Коллективы больших и малых ленинградских предприятий помогали Дороге жизни всем, чем могли, – послали на лед специалистов-механиков, обеспечили трассу тракторами, грейдерами, авторемонтными средствами. Но Дорога жизни нуждалась не только в этом. Ее надо было еще и охранять. На Ладожскую трассу были нацелены десятки изрыгающих смерть и крушащих лед дальнобойных немецких пушек. Над ней висели вражеские бомбардировщики. Существовала угроза высадки десанта. Для непосредственной охраны трассы была выделена специальная воинская часть. На обоих берегах Ладоги и на острове Зеленец сконцентрировалась мощная зенитная артиллерия, а по льду через каждые три километра располагались легкие скорострельные пушки и через каждые пятьсот метров – многоствольные зенитно-пулеметные установки. На бессменную воздушную вахту над Ладогой заступила фронтовая и флотская авиация. Специальные воинские части охраняли перевалочные базы и склады. И, казалось бы, невозможное – свершилось. С 7 по 19 января перевозки увеличились почти вдвое. 18 января Ладожская трасса впервые выполнила обязательную дневную норму. Теперь город был обеспечен мукой и мясом на три недели, сахаром – на тринадцать дней, крупой и жиром – на девять. Это позволило уже 24 января вторично увеличить продпаек населению… По мере освоения трассы усиливалась и разгрузка города от лишних здесь людей – стариков, неработоспособных женщин, школьников. Спасая их жизни, Ленинград спасал и самого себя: за счет эвакуированных можно было улучшить питание тем, кто активно сопротивлялся вторжению немецко-фашистских захватчиков. Холодная и голодная блокадная ночь постепенно отступала. В непрошибаемой, казалось бы, стене появилась надежная отдушина. Через нее в Ленинград хлынул поток не только плановых, а еще и внеплановых продовольственных грузов. В подарок ленинградцам слали железнодорожные составы с мукой, мясом, сахаром, крупой труженики Поволжья, Кировской к Вологодской областей, далекого Красноярского края, Средней Азии. Составы эти сопровождались делегациями. Делегации ехали сюда, чтобы морально поддержать боевой дух ленинградцев, укрепить их веру в конечную победу. Но, побывав на ленинградских фабриках и заводах, в частях Ленинградского фронта и на кораблях Балтфлота, воочию увидав каждодневный подвиг блокадного Ленинграда, они сами, как бы приобщившись к этому подвигу, уезжали отсюда еще более убежденными в грядущей победе. Посетила Ленинград и делегация партизан. Ее восторженно встречали на Кировском и Балтийском заводах, на линкоре «Октябрьская революция», на крейсерах «Киров» и «Максим Горький»… Многое менялось в Ленинграде. Обреченный врагом на смерть, он опять набирался жизненных сил. Все более и более удлинялись повестки дня заседаний бюро обкома и горкома за счет чисто производственных вопросов. Но по-прежнему немецкие войска стояли у дальней трамвайной остановки и в любую минуту могли ринуться на очередной штурм города. В любую минуту враг мог обрушиться на Ладожскую трассу и, перерезав ее, снова затянуть петлю голода. И надо было думать не только о сегодняшнем дне, но и о завтрашнем, не только о хлебе насущном для населения, но и о том, чтобы не голодали машины. Родилась смелая, почти безумная мысль: проложить по дну Ладожского озера бензопровод. ГКО поддержал ее. В Москве уже отбирались для этой цели инженеры и техники из Наркомата нефтепромышленности, различных строительных организаций. Формировалась специальная экспедиция ЭПРОНа… «А что наши войска?» – задавали себе безмолвный вопрос ленинградцы. Они знали об освобождении Тихвина, о разгроме немцев под Москвой. Знали о победах Красной Армии на юге. Об этом писали в газетах, передавали по радио. Но что происходит под Ленинградом? Наступает или стоит на месте армия Федюнинского? Идет ли на помощь Мерецков? На эти вопросы не давали пока ответа ни газеты ни радио…
А войска на Ленинградском направлении не бездействовали. К началу нового, 1942 года группировка противника, ставившая своей целью соединиться с финнами на реке Свирь, была отброшена на тот самый исходный рубеж, с которого начала свое наступление 16 октября 1941 года. Юго-восточнее Ленинграда армия Федюнинского потеснила противника за железную дорогу Мга – Кириши и завязала бои за населенные пункты Погостье, Посадников Остров, Кириши. Теперь эти бывшие населенные пункты представляли собой лишь географические понятия. Тем не менее в боях за них медленно, но верно ковалась будущая победа. Частные успехи чередовались с неудачами, а все-таки юго-восточнее Ленинграда, по ту сторону блокадного кольца, наши войска продвинулись вперед на 100—120 километров, очистили от противника обширную территорию на правом берегу реки Волхов, чему немало способствовала переброска нескольких дивизий из Ленинграда, предпринятая в свое время по инициативе Хозина. Отзвуки этих боев почти не доносились до Ленинграда. И уж совсем не предполагали ленинградцы, находившиеся в блокадном кольце, что войска Ленинградского фронта внесли значительный вклад в дело разгрома немцев под Москвой. Но это было именно так. В зимних боях 1941/42 года еще раз наглядно проявилась неразрывная связь судеб Москвы и Ленинграда. Наступление советских войск на Тихвинском и Волховском направлениях намертво сковало силы группы армий «Север» и воспрепятствовало подкреплению за ее счет немецких войск, терпевших поражение под Москвой. В то же самое время провал немецкого наступления на Москву не позволил Гитлеру привести в исполнение его захватнические планы в отношении Ленинграда. И все же Ленинград оставался в блокаде. Вражеская артиллерия продолжала терзать его израненное тело. Надо было еще раз предпринять самые решительные действия для полного избавления от блокады. Именно такую задачу и выдвинула теперь Ставка перед Ленинградским и только что созданным на базе тихвинской победы Волховским фронтами. Взаимодействуя с правым крылом Северо-Западного фронта, они должны были уничтожить группировку противника в районе станции Мга. Одновременно войскам Северо-Западного фронта предстояло овладеть Старой Руссой, а затем ударом на Дно и Сольцы отрезать немцам пути отхода со стороны Новгорода и Луги.
|
|||
|