|
|||
ЧАСТЬ ПЯТАЯ 8 страница‑ Право же, ты обязан сделать что‑то в память об Аполлинере, – говорила она ему. – В конце концов, не так уж важно, будет это чем‑то необычайным или нет. В итоге Пабло согласился на компромисс: массивное основание на четырех колоннах около пяти футов высотой с пустым пространством внизу, а на этом основании массивная голова Аполлинера высотой около трех с половиной футов. Сделал серию эскизов, на некоторых голову украшал лавровый венок. Однако было очевидно, что наиболее консервативный элемент муниципального совета не желал работы Пикассо ни в какой форме, поскольку это новое предложение, не абстрактное, не революционное, и потому неспособное потрясти самых отсталых муниципальных советников, было встречено гробовым молчанием. Спустя какое‑то время было решено, что памятник нельзя воздвигать на изначально намеченном месте, что его нужно поставить на маленькой площади за церковью Сен‑Жермен‑де‑Пре, на углу улицы дель Аббе. К этому времени Пабло с досады потерял к плану всякий интерес. Дело тянулось еще несколько месяцев, и когда наконец комитету удалось добиться от муниципального совета вялого, холодного согласия, Пабло и сам настолько остыл, что отдал его представителям валявшуюся в мастерской бронзовую голову Доры Маар, сделанную в сорок первом году. Со временем комитет установил ее на маленькой площади, под деревом, особенно облюбованном местными воробьями. Там она стоит и по сей день, вся в их помете, не столько памятником Аполлинеру, сколько еще одним злосчастным подношением ее создателя Доре Маар. Однако не только эпопея с памятником всколыхнула интерес общества к фигуре Аполлинера. Издательство «Галлимар» тогда готовило к выпуску полное собрание его сочинений. Жаклин Аполлинер и его старые друзья, например Андре Бийи, прилагали много усилий, чтобы собрать все неопубликованное. Марсель Адема, страстный поклонник Аполлинера, работал над его биографией. Он знал, как и Жаклин, что у Пабло есть неопубликованные письма и рукописи, стихи, рисунки и прочие сувениры их дружбы. Некоторые из них находились на улице Великих Августинцев, но большая часть на улице ла Бети. Пабло сказал мне, что Ольга в одном из приступов раздражения разорвала кое‑какие бумаги Аполлинера вместе с письмами Макса Жакоба. Но поскольку там ничего не выбрасывалось, можно было, если запастись терпением, собрать эти клочки. Всем очень хотелось, чтобы новое издание получилось как можно более полным, предполагалось, что если этой операцией будет руководить Сабартес, мы сможем напасть на золотую жилу, но Пабло воспротивился. И даже не позволил использовать те бумаги, которые находились под рукой на улице Великих Августинцев. ‑ Слишком много хлопот, – сказал он. – К тому же, память об Аполлинере будет вполне обеспечена известными всем стихами и без тех нескольких, которые я мог бы вам отдать. В один из первых приходов Жаклин Аполлинер в мастерскую Пабло предложил, чтобы она показала мне свою квартиру, и в тот же день после обеда мы отправились туда. Квартира находилась на верхнем этаже старого здания на бульваре Сен‑Жермен, неподалеку от его пересечения с улицей Сен‑Гийом. Когда мы поднимались на последний этаж, примерно на уровне середины последнего лестничного марша я увидела круглое окошко, в которое секретарь Аполлинера, так называемый барон Молле, смотрел на приходящих и решал, впускать их или нет. Квартира была оставлена в том состоянии, в каком находилась при жизни Аполлинера. Планировка ее странным образом напоминала внутреннее строение человеческого тела: за пищеводом следовал желудок, за ним кишка – настоящий лабиринт. Сперва мы вошли в довольно большую комнату, из нее вышли в длинный коридор, приведший в другую комнату, где оказалось множество картин: большой коллективный портрет кисти Мари Лорансен Аполлинера, Пикассо, самой Мари и Фернанды Оливье; другие ее полотна. Было несколько маленьких кубистских картин Пикассо, в том числе и та, которую он подарил на свадьбу Аполлинеру; и множество небольших портретных набросков Аполлинера, сделанных Пабло в разные периоды, в том числе и тот, где голова поэта изображена похожей на грушу. Мы вышли во второй длинный коридор, ведущий в крохотную комнатушку, примерно в пять квадратных футов, где Аполлинер писал. Это было самое тесное и самое неподходящее для такой работы помещение. Дальше следовала кухня. Винтовая лестница вела в отдельную комнату, находящуюся над остальными. Там были маленький стол, стул и на стене на уровне глаз сидящего фотографии, репродукции картин и приколотые к ней рукописи – все как в день смерти Аполлинера. Я нашла квартиру несколько печальной, похожей на крохотный провинциальный музей, все было покрыто легким слоем пыли. Жаклин сказала, что тоже находит ее такой. Она оставила в ней все, как было при жизни Аполлинера, но жить подолгу там не могла и большую часть времени проводила вне пределов Парижа. В окружении Пабло те, кто занимал как будто бы незначительные места, оказывали на него наибольшее влияние. Главным среди этих серых кардиналов был шофер Марсель. Когда я только познакомилась с ним, это был пятидесятилетний нормандец с головой римского императора: нормандец по характерной смеси крестьянской хитрости и озорного остроумия, но с головой, какие видишь на древнеримских монетах – с резкими чертами лица и чуть изогнутым носом. Шофером у Пабло он был примерно с двадцать пятого года. Если Пабло говорил, что хочет куда‑то поехать, нужна эта поездка или нет, чаще всего решал Марсель, и в какое время выезжать тоже неизменно решал он. Если по каким‑то причинам его больше устраивало оставаться дома или выехать позднее, он всякий раз находил способ оттянуть поездку или отменить ее совсем. Обычно каким‑то загадочным образом ломался мотор, и мы без конца ходили в гараж, где Марсель наблюдал за работой механиков. Но когда ему хотелось ехать, машина работала как часы. Марсель управлял машиной не только в прямом, но и в переносном смысле слова. Обладал он и другими талантами. Подобно тому, как Мольер сперва читал свои комедии служанке, чтобы проверить, понравятся ли они публике, Марсель рассматривал работы Пабло изо дня в день и подробно их комментировал. По убеждению Пабло, Марсель не был испорчен налетом ложной, культуры, и потому его мнение можно было считать более верным, чем большинства других. В этом отношении он был гораздо авторитетнее, например, Сабартеса, хотя официально Сабартес был секретарем и биографом Пикассо. Являясь поутру, Марсель первым делом рассматривал картины, сделанные Пабло за ночь. Когда Пабло поднимался, у Марселя уже составлялось мнение о них. Пабло тайком говорил, что мне, что мнение Марселя для него ничего не значит, но тем не менее продолжал прислушиваться к нему. Что еще более важно. Марсель с течением лет создал себе репутацию человека весьма компетентного в распознавании подделок. Если он говорил, что картина подлинная, она считалась подлинной. Если объявлял ее подделкой, спорить с ним не отваживался никто. ‑ Видишь? – говорил Пабло, когда Марсель выносил вердикт, с которым он соглашался. – Мой торговец картинами ошибается. Все ошибаются. А Марсель неизменно прав. Во всяком случае, он понимает мою живопись. Вот тебе подтверждение: только он распознает мои картины. Возможно, не способен их объяснить с бойким красноречием месье Канвейлера, месье Зервоса или месье Розенберга, но распознает сразу же. Авторитет Марселя распространялся и на другие стороны жизни Пабло. Он напоминал слугу Дон‑Жуана, Лепорелло, тем, что жаловался на суровую судьбу и удары, которые ему приходилось получать время от времени, но в общем был рад принимать участие в похождениях своего хозяина. Любил носиться из дома в дом, передавая записки тем, кто в данное время пользовался благосклонностью его хозяина, и думаю, справедливо будет сказать, что симпатии и антипатии Марселя часто отражались на поведении Пабло. Всякий раз, когда мы с Пабло ехали куда‑то на машине, и он, и я усаживались на переднее сиденье вместе с Марселем. Пабло садился рядом с ним и обращался с разговорами только к нему. Поскольку Пабло не вел машину, он бывал совершенно безмятежным, и когда разговор становился оживленным, говорил главным образом Марсель, а Пабло слушал. Общаясь с другими – поэтами, художниками, приспешниками – Пабло вел разговор сам, но с Марселем довольствовался ролью слушателя. Марсель сообщал ему вкратце дневные новости, снабжая их собственными комментариями. Противоречил Пабло, даже подвергал его критике. Пабло обычно молча выслушивал ее, откинувшись на спинку сиденья. Когда Марселя поблизости не было, Пабло говорил: ‑ Не доверяю я этому человеку. Он годами меня обкрадывает. Не появляется, если у него есть какие‑то дела. Ведет себя, как вздумается. Он жаловался на Марселя как на шофера с утра до вечера, но во всем, что не касалось вождения машины, Марсель ухитрился добиться безграничного доверия и сохранять его. Жалуясь на работу Марселя, Пабло не говорил, что он плохой водитель, это было бы нелепостью, но утверждал, что Марсель тратит на машину слишком много денег и часть их прикарманивает. Насколько мне известно, это было неправдой. Однако всякий раз, когда Марсель заводил речь о какой‑то обновке – хотя бы новой фуражке – Пабло приходил в ярость. Однажды Марсель при мне попросил новую форменную одежду. ‑ Требует новую ливрею. Он изнашивает больше одежды, чем я, – застонал Пабло. – Скоро захочет водить машину в смокинге. И повернувшись к Марселю, спросил: ‑ Сколько денег ушло на это в прошлом году? ‑ Шоферам время от времени нужна новая ливрея, – запротестовал Марсель. – Мне столько приходится садиться за руль и вылезать, что моя вся залоснилась. Вы же не хотите, чтобы она отсвечивала на мне? Что люди подумают? ‑ Кому какое дело? – сказал Пабло. – Посмотри на меня. Я не стыжусь носить старые костюмы. ‑ Вам‑то что? – ответил Марсель. – Вы хозяин. А я другое дело. Всего‑навсего шофер. Но во всем, что не было связано с работой Марселя, они превосходно ладили. В приемной, где люди ждали, не зная, будут приняты или нет. Марсель делил власть с Сабартесом. Сабартес выглядел таким унылым монахом, так неприязненно относился к женщинам, так недоверчиво на них смотрел, что они обычно просили Марселя провести их в мастерскую. Марсель был из тех людей, с которыми всегда можно поладить. Еще присутствие Марселя вносило радость в жизнь Пауло. Ребенку нечем особенно восхищаться в отце‑художнике; к тому же, художник постоянно находится в мастерской, и ребенок его почти не видит. Когда Пауло было четыре‑пять лет, отцовские картины не могли произвести на него впечатления. А вот шофер, который водит машину – совсем другое дело. Возможно, этим и объясняется неуемное пристрастие Пауло к мотоциклам и автомобилям. Он копировал манеру речи Марселя и даже его походку. Марсель не был тучным, но брюшко у него всегда заметно выпирало, как у самоуверенного политика, кем он, в сущности, и являлся. Пауло неосознанно перенял у него эту осанку. Когда я только начала жить вместе с Пабло, отношения между отцом и сыном иногда бывали натянутыми. Пауло не работал и интересовался лишь гоночными мотоциклами. Деньги ему приходилось просить у Пабло. Когда положение слишком осложнялось, Пауло шел к Марселю, который был очень привязан к нему, и Марсель выступал посредником между отцом и сыном. Образование Марсель получил скудное, но людей видел насквозь. К тому же, обладал здравым смыслом и добрым сердцем. Благодаря крестьянской проницательности, позволявшей ему с первого взгляда оценивать людей, он защищал Пабло от пустопорожних и своекорыстных визитеров. Находясь в приемной, он становился преградой на пути многих назойливых зануд, которые после его ухода ухитрились пробраться к Пабло и стать завсегдатаями его мастерских. И делал все это добродушно, с шутками, что представляло полный контраст с поведением другого стража Сабартеса. Когда люди, приходя поутру, натыкались на секретаря, глядящего сквозь толстые линзы очков, донельзя унылого, время от времени роняющего слово‑другое, которые постепенно сливались во фразу, этого было достаточно, чтобы остудить самое пылкое воодушевление. Бедняга плохо видел, и это придавало его даже совершенно случайному взгляду почти инквизиторскую пытливость. Большинство людей под его взором чувствовали себя виноватыми и начинали заикаться. Как правило, один лишь вид его унылого, почти трагичного лица и манеры могли отпугнуть и не робких визитеров. Однако если мрачности Сабартеса бывало недостаточно, а визитер оказывался нежелательным, от него отделывался Марсель. С другой стороны, если визитера, судя по всему, следовало принять, но его отпугивал вид Сабартеса, Марсель подбадривал этого человека, восстанавливая его изначальное воодушевление. Марсель неизменно бывал добродушным. Даже когда Пабло находился в самом свирепом настроении, Марсель оставался веселым, смеялся собственным шуткам, и ему сходило это с рук. Но никому больше сойти не могло. Он обращался к Пабло «месье», однако их отношения были непринужденными, приятельскими. Правда, иногда в свои грозовые дни Пабло возмущался раскованностью Марселя, когда все остальные трепетали, и обрушивался на него с руганью, к какой Марсель не привык. Потом какое‑то время сохранял с ним строго официальные отношения и ездил на заднем сиденье, не произнося ни слова. Когда мы жили в Валлорисе, Марсель, поскольку в доме для него не было места, обитал в маленьком отеле‑ресторане «Cher Marsel». Владелец отеля, тоже Марсель, провансалец, большую часть времени играл в кегли, шофер Марсель тоже пристрастился к этому занятию, и они предавались игре чуть ли не целыми днями. Поскольку было тепло, а небольшая физическая нагрузка разогревала их еще больше, они то и дело выпивали по стаканчику пастиса, местного анисового ликера, и вновь принимались за игру. Перерывы устраивались только на время еды. Всякий раз, когда мы собирались куда‑то ехать и звали Марселя, он обычно не мог явиться немедленно – то ли игра бывала незакончена, то ли они как раз располагались утолить жажду стаканчиком ликера. Пабло большей частью мирился с этим, но потом периодически взрывался и переставал разговаривать с Марселем. Марсель становился подавленным, хандрил, отказывался от кеглей и от ликера. Но в конце концов снова принимался шутить, выводил Пабло из дурного настроения, и все налаживалось. За исключением тех дней, когда мы ездили на бой быков в Ним или Арль, дел у Марселя, когда мы жили на юге, было немного. Он сидел, ожидая нас, у другого Марселя, попивая анисовый ликер. Иногда под вечер Пабло взбредало в голову вернуться в Париж. Марсель вез нас туда всю ночь, мы проводили день в Париже, а ночью возвращались обратно. Путь в один конец занимал около пятнадцати часов, не считая остановок на еду, но дорожных происшествий никогда не случалось – Марсель был превосходным водителем. Однако после нескольких лет, проведенных главным образом на юге, и неумеренного потребления ликера, он стал ездить быстрее и с большим риском. Однажды мы возвращались на «олдсмобиле» Куца из Нима, где после боя быков был устроен долгий ужин с ведрами вина, Марсель обгонял какую‑то машину на скорости под девяносто миль в час и чуть‑чуть ошибся в расчете расстояния. Ручка дверцы другой машины прочертила полосу по всей длине «олдсмобиля». Это заставило нас задуматься. Вскоре после этого Пабло с Марселем уехали в Париж, Пабло требовалось отстоять квартиру на улице ла Бети, из которой домовладелец пытался его выселить. Машина весь день находилась в распоряжении Пабло, а потом Марсель должен был ставить ее в гараж. Все знали, что он по вечерам часто возил на ней жену и дочь, как на собственной, но речь об этом никогда не заходила. Однажды вечером Марсель повез семью за город и врезался в дерево. Никто серьезно не пострадал, но машина оказалась совершенно разбита. Наутро Марсель сообщил Пабло о случившемся. Поначалу Пабло отнесся к этому философски. Но потом, когда обдумывал случившееся, ему вспомнились все претензии к Марселю за двадцать пять лет, и он уволил его. Марсель был ошеломлен. ‑ Несмотря на то, кем я был для вас все эти годы, вы увольняете меня из‑за этого? Если вы так бессердечны, то предупреждаю – наступит день, когда с вами не останется никого. Даже Франсуаза уйдет от вас. Пабло это не тронуло. Он купил «хочкисс» и предложил мне водить машину вместо Марселя. Я взяла несколько уроков вождения, но мне не нравилось управлять машиной. Поэтому я в свою очередь предложила посадить за руль Пауло. Он возил нас по обыденным делам и в Париж. Вскоре отремонтировали и переправили в Валлорис сокровище Пабло, его старую «испано‑суису». Пабло держал ее в гараже и ездил в ней только на бой быков. В ней могло уместиться человек восемь‑девять, она походила на те машины, в каких самые боготворимые матадоры приезжали на свои гала‑представления. В то лето крушение «олдсмобила» было не единственной и даже не самой серьезной неприятностью. Две квартиры Пабло на улице ла Бети пустовали уже несколько лет. Из‑за острой нехватки жилья после войны их можно было бы реквизировать в любое время, но когда дело касалось таких, как Пикассо, власти занимали весьма снисходительную позицию, основанную на «значительности для нации» этих людей. Пока у Пабло были такие друзья в префектуре, как Андре Дюбуа, его не тревожили. Но когда префектом полиции стал Андре Бело, заклятый враг коммунистов, он решил досадить Пабло, используя свое законное право лишить его незаселенных квартир. При их площади там могло бы найти приют как минимум полдюжины людей. Если б они являлись собственностью Пабло, туда можно было бы поселить кого‑нибудь для отвода глаз, но поскольку он был только съемщиком, ничего поделать было нельзя. А квартиры были заполнены ценностями, и он не мог допустить, чтобы туда поселили невесть кого. Получив предупреждение о выселении, Пабло разъярился, но думал, что через Андре Дюбуа или мадам Кюттоли дело удастся поправить. Они испробовали все возможности, но администрация была опытнее в таких делах, чем влиятельные друзья Пабло, поэтому в августе пятьдесят первого, после года тяжбы, Пабло пришлось сдаться. Перевозку вещей он поручил Сабартесу, тот должен был осмотреть и классифицировать каждую вещь, и значительную, и непримитную, потом упаковать в соответствующий ящик. Ящиков в результате набралось семьдесят. После выселения Пабло был вынужден где‑то разместить свои вещи. Мастерские на улице Великих Августинцев были очень большими, но все‑таки тесными для всех нужд Пабло. И места для ящиков с улицы ла Бети там бы никак не хватило. Поэтому мы купили на улице Гей‑Люссака две маленькие квартиры, одну над другой, и решили уложить там сколько возможно ящиков. Что до оставшихся, все, что могло уместиться на улице Великих Августинцев, было отправлено туда; что осталось, разместили в каком‑то складе. Но едва мы вернулись в Валлорис, нам пришло предупреждение о выселении за непроживание в новых квартирах – лишнее подтверждение того, что весь этот маневр был политическим. Я уже давно чувствовала себя усталой и обессиленной, однако немедленно поехала в Париж, повесила на окнах квартир шторы, купила минимум мебели, чтобы можно было въехать туда и не допустить еще одного выселения. Мы прожили там всю зиму, ходя между ящиками. На юге мы отвыкли от сырых парижских зим, Пабло и дети слегли с сильной грудной простудой, Пабло еле‑еле мог передвигаться. У детей простуда перешла в пневмонию, а потом еще началась корь. Поскольку Пабло не хотел никого больше видеть рядом, мне приходилось ухаживать за всеми, и я так ослабела, что начала падать в обморок. Пабло нужно были каждые три часа ставить горчичники, но он отказывался от этого, если я не составляла ему компанию. У меня не было грудной простуды – я просто устала, но была вынуждена ставить себе на грудь столько же горчичников, сколько ему. Все это повергало Пабло в очень мрачное настроение, и он совершенно не мог работать. Я работала независимо от того, хотелось мне или нет, потому что близилась моя выставка у Канвейлера. Пабло изо дня в день наблюдал за моей работой, но сам не прикасался ни к кисти, ни к карандашу. Так шли неделя за неделей. ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ Начиная жить вместе с Пабло, я сознавала, что это человек, которому я должна посвятить себя полностью, но от которого не следует ждать ничего, кроме того, что он дает миру средствами своего искусства. И была согласна строить жизнь с ним на таких условиях. Тогда я была сильной, так как была одна. В течение пяти‑шести лет я целиком посвящала жизнь ему, у меня родились дети, и в результате всего этого я, пожалуй, стала менее способной довольствоваться таким спартанским отношением к жизни. Мне требовалось больше человеческого тепла. И я думала, что дождусь его. Однако вскоре после рождения Паломы пришла к выводу, что никогда не получу его от Пабло; не получу ничего большего, чем то, на что была согласна вначале: лишь радости от преданности ему и его работе. Мне пришлось долго идти к этому осознанию, я не могла сразу отбросить все надежды на что‑то большее, потому что полюбила Пабло со временем гораздо сильнее. Однако теперь, когда нашу жизнь в значительной степени определяли дети, становилось ясно, что Пабло раздражает семейное окружение. Я чуть ли не слышала, как он думает: «Пожалуй, она считает, что выиграла эту игру. Стала главной с рождением двоих детей, и я теперь просто один из членов семьи. Это полная стабилизация». А Пабло был совершенно не создан для полной стабилизации. То, чего он так хотел, что доставляло ему вначале такую радость, теперь стало раздражать его. Временами казалось, Пабло видит в детях оружие, которое я использую против него, и он стал от меня отдаляться. Начиналось это почти незаметно. С мая сорок шестого года до его поездки в Польшу с Марселем и Элюаром мы не расставались ни на день. После возвращения из Польши он стал ненадолго уезжать в Париж без меня. Как‑то поехал сам на бой быков в Ним под предлогом, что я неважно себя чувствую, и мне будет трудно выносить дорогу и волнение. Когда мы ездили туда вместе, то обычно возвращались к полуночи. На сей раз, когда он не вернулся в три часа ночи, я забеспокоилась, что Марсель хлебнул лишнего и разбил машину. Вынесла матрац на веранду и лежала там без сна, пока перед рассветом не увидела, как машина подъехала к гаражу. Пабло, поднявшись по лестнице, пришел в ярость, обвинил меня в том, что я шпионю за ним, сказал, что волен приезжать, когда захочет – все это при моем полном молчании. С ним вместе приехали Рамье, и когда я помахала им перед тем, как Марсель их увез, обвинил меня и в том, что я ставлю его перед друзьями в неловкое положение. Я спросила, каким образом. ‑ Тем, что не спишь в постели, как положено, а поджидаешь меня здесь. Всем понятно, что ты хочешь лишить меня свободы, – ответил он. В последующие недели я видела, что он и физически, и духовно воздвигает между нами стену. Поначалу мне никак не верилось, что он сторонится меня именно в то время, когда я прилагаю величайшие усилия, чтобы сблизиться с ним. Однако я была недостаточно уверенной в себе, чтобы потребовать объяснения этому, и гордость не позволяла мне навязываться ему, как поступают женщины, видя, что интерес мужчины к ним слабеет. Это его отношение не распространялось на Клода и Палому: он явно очень любил обоих, как всегда всех малышей. Но когда воспринимал их во взаимосвязи со мной, а меня, как их мать, во взаимосвязи с ним, отношение его ко мне суровело. Он по‑прежнему поручал мне вести его дела с Канвейлером и другими людьми, но наши отношения становились все более и более отчужденными. Раньше они были задушевными, радующими меня. Теперь мы превратились в деловых партнеров. Поразмыслив над этим, я поняла, что Пабло неспособен долгое время выносить общество одной женщины. Мне с самого начала было понятно, что его привлекали во мне интеллектуальные интересы и прямолинейная, почти мужская манера вести себя – в сущности, отсутствие того, что он именовал «женственностью». Однако же он настоял, чтобы я обзавелась детьми, потому что без них была женщиной не в полной мере. Когда дети появились, и я предположительно стала женщиной в большей мере, женой и матерью, оказалось, что ему это совершенно все равно. Он требовал этого преображения моей натуры, а когда оно произошло, оказался к нему безразличен. До тех пор я никогда не испытывала горя. Как бы ни осложнял Пабло положение дел, как бы не была я недовольна тем, что видела, но всегда считала это менее важным чем то, что связывало нас. Но теперь стала горевать, потому что мне виделась в происходящем какая‑то язвительная несправедливость. И я ударилась в нечто ужасно женственное и – для меня – в высшей степени необычное: принялась много плакать. Одним из нескольких литографических портретов, для которых я позировала /и пожалуй, самым реалистичным из всех/, является тот, что числится в каталоге Мурло под номером сто девяносто пять. Помню, как сидела в мастерской почти всю вторую половину пасмурного ноябрьского дня и почти непрерывно плакала. Пабло находил это весьма стимулирующим. ‑ Сегодня у тебя чудесное лицо, – сказал он, рисуя меня. – Очень серьезное. Я ответила, что оно вовсе не серьезное. Печальное. В другой раз он обратился ко мне менее лестно. ‑ Ты была Венерой, когда я познакомился с тобой. А теперь ты Христос – притом католический, с выпирающими ребрами. Надеюсь, тебе понятно, что такой ты мне не нравишься. Я ответила – понимаю, что сильно похудела, но как ему известно, неважно себя чувствую после рождения Паломы. ‑ Это не оправдание, – заявил он. – Даже не причина. Тебе нужно стыдиться, что так запустила себя – фигуру, здоровье. Все женщины после родов полнеют – но только не ты. Выглядишь, щепка щепкой, думаешь, щепки для кого‑то привлекательны? Для меня нет. Воспринимать такие речи было тяжело, тем более, что тогда физически я была очень слабой, но я заставила себя смириться. Сказала себе, что лучше всего смогу выразить свои чувства к Пабло, еще больше посвящая себя ему и детям, что могу быть еще полезной ему в его работе; что у меня есть и своя работа, и что жизнь при этих условиях может быть вполне сносной, хоть наши отношения дошли до той точки, где личное и эмоциональное удовлетворение, которое дает женщине любовь мужчины, уже невозможно. Но чтобы принять это положение мне потребовалось целых два года, с сорок девятого по пятьдесят первый. Всякий раз, уезжая в Париж, Пабло оставлял мне много работы, чтобы я была занята до его возвращения. Одну из таких поездок он совершил в феврале пятьдесят первого года. Териаде собирался издать специальный номер своего художественного обозрения «Verve», посвященный керамике Пабло и его последним картинам и скульптурам. Пабло поручил мне отобрать те работы, которые нужно сфотографировать. Велел не двигаться с места, пока фотограф не сделает свое дело и не уйдет, чтобы ничто не оказалось попорченным или украденным. Через несколько дней после отъезда Пабло я получила от матери телеграмму, где сообщалось, что у бабушки случился серьезный приступ, и мне нужно приехать немедленно, поскольку врачи полагают, что она долго не проживет. Бабушка всегда была для меня самым близким человеком, и я, можно сказать, бросила ее, уйдя жить к Пабло. Я решила, что обязанность сделать фотографии керамики – недостаточная причина, чтобы не поехать в Париж хотя бы на день и повидать бабушку, пока она еще жива. Если б я позвонила Пабло, он запретил бы мне уезжать, потому что для него самым важным на свете была его работа. Я решила выехать в Париж ночным поездом, провести там день, потом ночью вернуться обратно. Сообщила фотографу Териаде, что завтра меня не будет, но послезавтра возвращусь. Проведя ночь в поезде, я приехала в Париж утром. Сразу же отправилась в больницу, повидалась с бабушкой. Она была в очень тяжелом состоянии, но все‑таки оправилась. И я приезжала к ней еще, потому что она прожила после этого несколько месяцев, хотя после каждого рецидива ей становилось немного хуже. Я провела день у ее постели и вечером часов в шесть вышла из больницы. Мой поезд отправлялся около половины девятого, и я подумала, что у меня есть время увидеться с Пабло и объясниться. Но я прекрасно сознавала, что он не сможет принять, даже понять причины моего приезда, и лучше просто вернуться в Валлорис, не добавляя неприятностей к печали, вызванной состоянием бабушки. И тут до меня дошло, во что превратились наши отношения. Когда ты несчастна, вполне естественно искать утешения у любимого человека. Я знала, что не только не найду утешения там, но и подвергнусь самым суровым упрекам. Что получу больше утешения в каком‑нибудь общественном месте, где ни с кем не придется вступать в разговоры, поэтому поехала на Лионский вокзал, сдала чемодан в камеру хранения и зашла в одно из ближайших кафе. До отхода поезда оставалось два часа, и я решила тщательно обдумать свою прошлую и будущую жизнь с Пабло. Сидела там усталая, с бременем на душе, и казалась себе совершенно одинокой – хуже, чем просто одинокой – если не принимать во внимание детей. И задалась вопросом, зачем в таком случае продолжать нашу совместную жизнь. Нашла единственный ответ – я приношу Пабло какую‑то пользу, хотя наши отношения стали односторонними. Я понимала, что больше мне ждать от него нечего, и что если буду и дальше жить с ним, то только из чувства долга. В конторах кончился рабочий день. Люди ходили среди занятых столиков, ища свободного места. Я находила какое‑то успокоение в движении этих людей. Они словно бы отчасти рассеивали враждебность Пабло, которую я ощущала даже на расстоянии, закрывали видение бабушки, беспомощно лежащей на больничной койке. Я разглядывала их жесты и выражения лиц, и мне пришло в голову, что у большинства их такое же бремя на душе, как у меня, у кого‑то значительно тяжелее. Что все мы движемся в одном направлении, делаем одно и то же дело в различных формах, и я не более одинока, чем они – в той же мере, но не более. Часть моего душевного бремени спала. Я с полной ясностью осознала одиночество каждого человека, нашу полную взаимозависимость, и это укрепило во мне решимость продолжать прежнюю жизнь. После этого я ощущала себя гораздо менее несчастной, чем в предыдущие два года.
|
|||
|