|
|||
Ален Клод Зульцер 9 страница
Вскоре после того, как Клингер покинул комнату, ее покинул и Эрнест, возможно, он сказал при этом: «Я задыхаюсь, мне надо подышать», потому что он действительно задыхался, но подробностей он уже не помнил. Якоб все это время молчал, он не пытался подыскать слова, чтобы объяснить свое поведение, оно казалось ясным и без объяснений. Вместо того чтобы хоть как-то снять ощущение безнадежного тупика, он молчал, не пытаясь как-то разрешить ситуацию; он не извинялся, не оправдывался, наконец он поднялся, у него на коленях обозначились красные пятна, лицо окаменело, он казался растерянным, и Эрнест, не в силах больше переносить этого взгляда, пятен на коленях, растерянности Якоба и своих собственных мучений, предпочел обратиться в бегство. Он повернулся и ушел, и ничто на свете не могло остановить его в этом порыве к бегству, возможно самом неправильном порыве, которому он когда-либо следовал. Вместо того чтобы простить Якоба, он бросил его одного. Ему казалось, что он задохнется, ему нужен был воздух. В поисках дела, которое могло бы его отвлечь, Эрнест блуждал по отелю. Нигде не требовались его услуги: в кухне ни души, терраса безлюдна, бар закрыт, в вестибюле, кроме дежурного за стойкой регистрации, все словно вымерло. Он вышел через боковую дверь, окунулся в слепящее солнце и побежал. Было около двух, за каких-нибудь полчаса вся его жизнь вывернулась наизнанку, как перчатка. Боль жгла немилосердно, она усиливалась с каждой минутой, с каждым шагом, с каждой мыслью. Эрнест не ошибся: прежнего Якоба уже давно не было, еще весной он вернулся из Германии. Эрнест понял, что стал не нужен Якобу; Якоб давно уже идет своим путем. Хотя сотрудников отеля просили не появляться на улице в служебной одежде, Эрнест выскочил из отеля именно в официантской форме. Но он старался не попадаться никому на глаза, он не хотел ни с кем видеться и ни с кем разговаривать. Выскочив из гостиницы, он побежал куда глаза глядят, сперва через лес, потом вниз к озеру, он шел торопливо, то и дело спотыкаясь; поравнявшись с тем местом, где они в первый раз поцеловались, он остановился, и вдруг его согнуло от боли прямо посреди дороги, потом он ринулся вниз к озеру; на берегу долго стоял, глядя на воду. Когда приблизился пароход, переполненный пассажирами, он повернул назад. Эрнест вернулся в комнату, Якоба там уже не было. Было три часа, и ничего уже нельзя было изменить, поправить — момент упущен. После беготни по жаре у него вдруг так закружилась голова, что пришлось лечь. Он снял покрытые пылью черные ботинки. Свершилось то, что порой являлось ему в страшных снах. Причем это был не ночной кошмар, все произошло наяву, в его настоящей жизни. Достаточно было оглядеться вокруг, чтобы увидеть, куда он пришел.
Два дня подряд они не разговаривали. Им не всегда удавалось избегать случайных встреч, но график работы у них был разный, и это помогало как-то маневрировать. Затаив дыхание, Эрнест притворялся спящим, когда Якоб ранним утром прокрадывался в комнату, сам же боялся дохнуть, когда приходил с работы и укладывался рядом с Якобом. Два дня оба прятали глаза. Так или иначе, но после обеда они неизбежно оба оказывались в комнате. У Эрнеста было такое чувство, что у него перед глазами стена, он с трудом различал предметы, которые находились в комнате. Мыслить связно под таким гнетом он не мог, не мог и говорить, и, хотя он хорошо представлял себе, как прекратить эту нескончаемую муку, он ничего не предпринимал, они молча лежали рядом. Эрнест был уверен, что Якоб продолжает встречаться с Клингером, но косвенное подтверждение его подозрений превзошло все его опасения. На третий день Якоб сообщил ему, что поговорил с директором доктором Вагнером и подал ему заявление об уходе. Это были первые слова, произнесенные после двухдневного молчания, брошенные как бы невзначай, вдогонку Эрнесту, когда он, уходя на утреннюю смену, уже взялся за ручку двери, собираясь выйти из комнаты. Он опустил руку. Казалось, эта фраза пригвоздила его к полу. Якоб приподнялся в постели, зловещая фраза была краткой и бесповоротной: — Я сегодня разговаривал с директором, я подал заявление об уходе. — Что это значит? — Я уезжаю, я еду в Америку через пару недель. — В Америку? Как — в Америку? — Клингеру нужен слуга. Я уезжаю с Клингером. — Понимаю, прислуживаешь ты хорошо. — Мне тоже так кажется. Мне надо уехать отсюда. — Уехать от меня. — Уехать отсюда, потому что, если начнется война — а она начнется, — мне придется вернуться в Кёльн. Это творят все, и Клингер в том числе. А я не хочу возвращаться. — Клингер сказал, и ты едешь с ним. Он спасает тебя. — Да. Он хочет мне помочь. Якоб кивнул, Эрнест же, не вдумываясь в то, что говорит, произнес уверенным голосом: — А я пока останусь здесь и дождусь окончания войны. Потом все образуется. Он ожидал всего, чего угодно, но для него явилось полной неожиданностью, что за его спиной судьбу Якоба уже давно решили и ни у кого не мелькнуло даже мысли о том, что от этого решения зависит и его судьба. Теперь ничто не могло помешать Якобу навсегда покинуть Эрнеста. Клингер уже все устроил так, как хотел Якоб. Якоб выбрал Клингера, ибо знал, что Клингер выберет его. Клингер мог помочь Якобу, и это нельзя было сбрасывать со счетов. Якоб последовал за ним и его семьей в Америку под видом слуги и в качестве любовника. Когда Эрнест осознал всю перспективу этих изменений, ему показалось, что он теряет рассудок. Но это состояние длилось недолго. Рассудок он не потерял. Он продолжал работать как ни в чем не бывало.
— Когда страсть порабощает человека, — сказал Клингер, — она становится опасной. Якоб не любил меня, а я мечтал только об одном, чтобы он принадлежал мне, и больше никому. Он это знал, беззастенчиво этим пользовался, а сам презирал меня за это. Своей собственной роли он не замечал и сам к себе презрения не испытывал. Позже, сразу после войны, я написал новеллу, где в завуалированной форме описаны наши отношения, она называется «Обида», вещь абсолютно неудачная, поскольку там слишком много существенных умолчаний. У меня не хватило духу написать всю правду. Поэтому все там очень поверхностно. Я рассказываю о роковой любви пожилого человека к молодой женщине, которая доводит его до безумия, а вовсе не о любви одного мужчины к другому, который попирает его достоинство и практически доводит до гибели. В «Обиде» я даже не приблизился к истине, я увильнул от нее, испугавшись, я ее просто обхожу стороной, не обращая внимания на то, что при этом теряется вся достоверность. У меня не хватило мужества, и я стал лжецом. То, что я написал, стало всего лишь повторением неоднократно представленного в литературе сюжета, и тем не менее новелла вызвала чуть ли не скандал и поэтому имела большой успех. Какую бурю вызвала бы она, если бы я рассказал в ней хоть малую толику того, что следовало! А ее даже экранизировали, возможно, вы слышали об этом фильме. Фильм еще больше затемнил суть. Второстепенный состав актеров, посредственный режиссер и торопливый сценарист были заслуженным наказанием за то, как я обошелся с правдой. Моя новелла заканчивается убийством. Фильм же начинается с убийства, и весь его смысл сводится к оправданию этого убийства, в нем проводится мысль об относительности вины преступника, и тем самым он оказывается оправданным. Моя история, реальная история, закончилась совсем иначе. Именно эту историю мне и надо было описать! Но я не способен был на такое, я даже попытки не сделал, ибо время для такой истории еще не настало. Лет через двадцать-тридцать ее обязательно расскажут, вот увидите! Если бы я в свое время вел дневник, чего я, к сожалению, не делал, история моей зависимости от Якоба была бы зафиксирована во всех подробностях, и когда-нибудь ее прочитали бы все, документ, повествующий о том, как может страдать мужчина и какие страдания ему можно причинить. Жаль, но этого не случилось. Месье Эрнест, вы единственный человек, которому я об этом рассказал. В своих воспоминаниях я не упомянул Якоба ни единым словом. Они обрываются на отъезде в эмиграцию, и продолжения не последует. Было бы прекрасно, если бы сейчас я мог сказать, что умру спокойно, в согласии с самим собой и с моей историей, но это не так. Боюсь, что моя история вас вообще не особенно интересует. С другой стороны, я могу рассказывать ее только человеку, которому она абсолютно безразлична, но в то же время понятна. Ведь, разумеется, я вам абсолютно безразличен. — Столь же безразличны, как я вам тогда, когда вы похитили у меня Якоба, как я в ту пору полагал. Конечно, он сам по своей воле выбрал, как ему поступать. Чай остыл, огонек под чайником погас, на блюдце Эрнеста сидела муха. Он посмотрел на куски пирога на блюде. Госпожа Мозер больше не показывалась. В доме Клингера царила почти умиротворяющая тишина. — А теперь скажите мне наконец, зачем вы пришли. Чего вы хотите? — Якоб написал мне. Я получил от него два письма. — Так вы с ним в контакте? — В каком-то смысле. — И все эти годы вы с ним переписывались? — Отнюдь нет. Он тридцать лет не давал о себе знать. Я даже не знал, что он до сих пор живет в Америке, да и вообще что он жив. — Значит, он жив. — Ну да. — Чего он хочет? — Он написал, чтобы я к вам обратился. — Так чего он хочет? Эрнест достал письма Якоба из внутреннего кармана пиджака и положил их рядом с подносом. Клингер бросил на них беглый взгляд; видно было, что он узнал почерк Якоба, но воспитание не позволяло ему тут же взять письма в руку. — О чем идет речь? — О деньгах. Словно боясь, что письма могут в любой момент раствориться в воздухе, Эрнест не отрывал от них взгляда. — Он посылает меня к вам в качестве посредника. Вот роль, которую он мне отвел. Он хочет, чтобы вы ему помогли. В этом состоит мое поручение. — Он что, болен? — Нет, не думаю. Он протянул Клингеру письма и, пока Клингер читал, не спускал с него глаз. Клингер надел очки. Выражение его лица постепенно менялось, в нем все больше сквозило недоверие. Беззвучно повторяя отдельные из написанных слов: Нобелевскую премию… у кого, кроме него, есть деньги… ФБР… Уэстон, он встал и, не отрываясь от чтения, отступил на шаг назад, потом непроизвольно сделал шаг вперед, внезапно остановился и посмотрел на Эрнеста: — Он, видимо, рехнулся, окончательно рехнулся, если считает, что меня можно пронять такими вот сказочками. Преследователи, все эти Уэстоны, Берлингтоны и прочие, давно уже захлебнулись в своем грязном болоте. Времена переменились, от меня давно уже все отстали. В Америке я теперь уважаемое лицо. Эрнест пожал плечами: — И все же вы должны ему помочь. — Каким старым и мерзким он должен был стать, как глубоко он опустился, если вынужден идти на такие трюки. Невозможно бояться людей, которые не имеют больше никакой власти. Люди, о которых он говорит, уже давно потеряли все свое влияние. Их начальник уже десять лет как помер. Самый могущественный человек Америки — мертв. Он что, считает, что я вообще ничего не знаю? — Вы не хотите ему помогать? Клингер снова сел, положил письма на стол, снял очки и медленно произнес: — Даже если бы хотел — все равно не могу. И он должен был это знать. — Почему? Объятый каким-то неодолимым возбуждением, всплеск которого ошеломил его самого, Эрнест внезапно вскочил и закричал. Его вопрос остался без ответа. Клингер, который не готов был ему ответить, позвал госпожу Мозер и откинулся на спинку кресла. Он помотал головой, но это был не ответ. Через несколько секунд госпожа Мозер вошла в комнату; в слабеющем свете дня лишь с трудом можно было разглядеть обоих мужчин и понять, насколько обессиленными и размягченными они были. Она некоторое время переводила взгляд с одного на другого, потом сделала Эрнесту знак следовать за ней. Он не стал медлить. Взял письма, спрятал их в карман и повернулся к двери. Не попрощавшись с Клингером, он молча вышел из комнаты, в воздухе которой, казалось, до сих пор висел его крик, и в нестерпимом свете ослепительной молнии, соединившей воображаемое и действительное, сцена вдруг преобразилась, и он вышел из комнаты точно с тем же чувством, с каким тридцать лет назад выходил из комнаты в Гисбахе; там на полу на коленях стоял Якоб, здесь сидел Клингер — ровно там, где когда-то был Якоб, а на месте Эрнеста опять был Эрнест, и никто не мог ему помочь, он, как тогда, ощутил дверную ручку, хотя на этот раз он к ней вообще не прикоснулся, ведь дверь в комнату была распахнута. Он вышел в прихожую, госпожа Мозер шла впереди, и на пороге у входной двери он попрощался. Она кивнула. Комната под крышей опустела. Так же неожиданно он перенесся опять в настоящее, пересек газон перед домом, пошел по деревенской улице уже в обратную сторону, добрался до станции, на перроне уселся на скамью и стал ждать поезда. Он посмотрел на часы: оставалось семнадцать минут. Через двенадцать минут он встал. Сошел с перрона, проследовал обратно через всю деревню, назад к дому Клингера, он шел быстро и целеустремленно, теперь он знал дорогу, никого расспрашивать не пришлось. Наконец он очутился перед калиткой и начал нажимать на кнопку звонка, но уже после первой попытки понял, что ему не откроют. Теперь с ним не хотели видеться. В этом отношении он теперь стал похож на Якоба. Его отождествляли с Якобом. Это придало ему сил. Теперь, зная, кто он такой и чего хочет, они стали глухи ко всем его просьбам.
На следующий день после визита к Клингеру Эрнест встал рано. Он принял ванну и побрился, а пока брился, внимательно разглядывал в зеркало свое лицо. Разглядывал отстраненно, как чужое. Хотя отдельные следы ушибов были по-прежнему еще заметны, но они были столь ничтожны, что вряд ли могли дать повод к каким-либо домыслам. Можно было спокойно возвращаться на работу. Через час, добравшись до места, как всегда, пешком, он с черного хода вошел в ресторан «У горы» и, к своему удивлению, обнаружил, что не только директор, но и коллеги по работе, даже повара и мойщики, обрадовались его появлению. Хотя никто панибратски не похлопывал его по плечу и уж подавно не справлялся о причине его столь долгого отсутствия, приветливые взгляды говорили, что все соскучились по нему, пусть немного, и даже тревожились за него. Эрнест вновь принялся за свою работу, как будто никогда ее и не прерывал, он придирчиво осмотрел столы в Голубом зале, которые как раз накрывали, проверил, как сложены салфетки, правильно ли лежат ножи и стоят бокалы, и, внося точными движениями мелкие поправки там и сям, побыв немного в привычном окружении, он в первые же часы почувствовал себя прямо-таки уютно. Здесь он не был гостем, он был дома, ибо ему дали понять, что он нужен. В последующие дни на работе он чувствовал себя, пожалуй, немного напряженнее, чем обычно, не замечал ничего, помимо работы, и тому были свои причины. Ведь ему, разумеется, было ясно, что он ничего не добился. Он пытался убедить себя, что все в порядке, но, даже усердно работая, не мог забыть о том, что в действительности он таки ничего не добился. Все его старания пробиться сквозь толщу непонимания и быть услышанным окончились неудачей, он остался с пустыми руками, это был полный провал. Не Якоб, который просил его о помощи, не Клингер, который отказал ему во всякой поддержке, а именно он, Эрнест, взявшись помочь Якобу, потерпел фиаско. Клингер использовал его для того, чтобы облегчить душу, приоткрыв перед ним завесу тайны, которую, вероятно, хранил бы до конца дней своих, не подвернись ему Эрнест. Клингер не звал его, Эрнест явился по своей воле. Приход его был, может быть, и приятным, но по сути своей несущественным эпизодом в жизни Клингера, эдаким легким мазком кисти, цветным пятнышком на побледневшей палитре его жизни. Эрнеста мучила мысль о том, что он ничего не достиг, несмотря на все усилия. Вот он и пытался отвлечься от нее, полностью погрузившись в работу. Ему удавалось не думать о Якобе, пока он был занят гостями и коллегами, но если мысль о друге все-таки мелькала в его сознании, он отмахивался от нее как от навязчивого вопроса, чтобы вновь вернуться к своим разнообразным обязанностям. Два мероприятия, потребовавшие больших хлопот, пришлись как нельзя кстати: большой прием в пятницу вечером и праздник в честь премьеры спектакля в субботу; оба события отмечались в большом зале. В числе других гостей он обслуживал всемирно знаменитого шведского тенора и одного английского дирижера, который окинул Эрнеста столь однозначным взглядом, что тот съежился, прежде чем осознал, что это для него лестно. Именно это и осталось в памяти от всего вечера — автограф шведского тенора и похотливый взгляд. Он был занят по горло: оба вечера гости много ели и много пили. Отъезд тенора и румынской примадонны был обставлен с большой помпой, а дирижер отбыл почти никем не замеченный. Эрнест подал ему пальто, последний взгляд в момент молчаливого прощания. Дирижер сунул Эрнесту свою визитную карточку, на обороте которой от руки был написан телефон.
В воскресенье утром он почувствовал, что больше не может, мысль о Якобе уже не отогнать прочь. Было семь утра, пролежав четыре часа в постели, Эрнест так и не смог заснуть. Он не отрываясь смотрел на раскрытый шкаф. У него болела голова — болела уже по любому поводу. Якоб все еще ждет! Он ждал в шкафу, в стопке белья, он был во всех вещах. Он ждал здесь, он ждал в Нью-Йорке. Ждал ответа, ждал письма, денег, помощи. Но не мог дождаться даже отрицательного ответа. Единственный человек, который мог ему ответить, оказался слишком труслив. О том, чтобы написать Якобу, не было и речи, ведь истинная правда не в его интересах, а обманывать его Эрнест не хотел, поэтому решил не писать, пока не писать. Что мог сделать Эрнест без посторонней помощи? Чтобы действовать, ему была нужна поддержка Клингера, но Клингер отказал ему в поддержке, ее и не будет, если Эрнест не примет меры, значит, надо что-то предпринять. Был только один выход из этой, казалось бы, безысходной ситуации: он должен оказать на Клингера давление. Существовало только одно средство, к этому средству он и прибегнет. В восемь утра он встал с постели и сел пить кофе. Выпил одну чашку, вторую, третью, четвертую. Хлеб, масло и джем, поставленные на стол, как будто сегодня был самый обычный завтрак, он и не тронул. Он взял листок бумаги и написал вверху номер телефона Клингера, а под ним свое требование. Подошел к окну, бросил взгляд на улицу и на противоположный дом, где по ночам обычно металась в окне тень его незнакомой соседки; там горел свет, надо надеяться, она наконец заснула после бессонной ночи. Было прохладно, он надел джемпер и пальто, вышел на улицу. В лицо пахнул холодный ветер, он застегнул пальто. Улица была пустынна. Эрнест направился к телефонной будке. Шел быстро, как будто очень спешил, хотя спешить было незачем. В телефонной будке пахло мочой, одно стекло было снаружи забрызгано грязью. Какой-то озорник вырвал телефонную книгу из обложки — а ведь всего только неделю назад она благополучно лежала на месте — и разодрал на части, вырванные страницы лежали скомканные на полу вперемешку с банановой кожурой и другим мусором, но телефонный аппарат работал. Эрнест разгладил листок, положил его перед собой на полочку и набрал номер Клингера. Трубка была тяжелая и холодная. Он дождался, когда госпожа Мозер снимет трубку. Она как будто не удивилась, услышав его голос. И пожелала узнать, чего он хочет от Клингера. Эрнест сказал: — Мне надо обязательно с ним поговорить, это очень срочно. Госпожа Мозер ответила: — Я вас очень хорошо понимаю, но вы ведь знаете, что по утрам он ни с кем не разговаривает, никогда и ни с кем. Позвоните сегодня во второй половине дня. Он занят работой. — Мне надо поговорить с ним сейчас же. Я больше не могу ждать. — Мне запрещено тревожить его по утрам. — Я знаю. Но мне с ним надо поговорить. То, что я ему должен сказать, важнее, чем его работа. Как только он выслушает меня, он сможет вернуться к своей работе. — Я попробую что-нибудь сделать для вас, но особых надежд не питайте. Госпожа Мозер положила трубку на стол, и Эрнест стал ждать. Пока он ждал, раздумывая о том, вправду ли она пошла спрашивать Клингера или просто закрыла трубку рукой, он обернулся и глянул на улицу, которая была абсолютно безжизненна. Эта мертвая неподвижность была под стать его положению. Поскольку Клингер отказался-таки подходить к телефону и велика была вероятность того, что он и позже откажется с ним разговаривать, Эрнест попросил госпожу Мозер передать ему следующее: если Клингер в течение сорока восьми часов не изъявит готовность сделать все необходимое, чтобы помочь Якобу, он обратится к желтой прессе и поставит ее в известность о некоторых подробностях, касающихся личной жизни Клингера. Эти ребята, несомненно, заинтересуются указанными подробностями, ведь для желтой прессы понятие вульгарного не существует, и нет вещей столь скабрезных, чтобы желтая пресса их не переварила. Забывшись от возбуждения, он даже заговорил на повышенных тонах, но то, чего он опасался, не произошло: он не потерял ни самообладание, ни основную мысль, свое требование он сформулировал четко и ясно, для этого ему даже не потребовалось подглядывать в шпаргалку. Желтая, но очень успешная пресса, продолжал он, которая кормится тем, что смакует интимные подробности жизни знаменитостей, не упустит случая вытащить грязное белье на всеобщее обозрение, ее готовность подмочить репутацию или вовсе уничтожить доброе имя сограждан — общеизвестна, а вместе с добрым именем Клингера будет задета репутация близких ему в этом городе людей — Клингер это прекрасно понимает, — прежде всего это репутация крупных политиков, таких как председатель городского общинного совета, который совсем недавно присвоил Клингеру звание почетного гражданина. Эрнест предоставит журналистам известные ему подробности, разумеется не бесплатно, это он Клингеру обещает, а если потребуется, парочку подробностей досочинит сам. Ему-то нечего терять, а вот Клингеру терять есть что: на карту поставлено его имя и его честь. Деньги, вырученные за эти разоблачения, он использует, чтобы помочь Якобу в меру своих сил. Но все это не понадобится, если Клингер изъявит готовность помочь. — Не мне, как вы наверняка поняли, а Якобу, — уточнил Эрнест. — Речь идет только об этом, о помощи Якобу, который находится в отчаянном положении. — Но ведь это вымогательство, — сказала госпожа Мозер, когда Эрнест наконец замолчал. — Да, — ответил он, — вы совершенно правы. Я поступаю так первый раз в жизни и, я уверен, в последний, но в этом особом случае мне, к сожалению, ничего другого не остается. Прежде чем положить трубку, Эрнест попросил госпожу Мозер записать его адрес. — Я буду ждать известий от господина Клингера.
Эрнест вернулся домой и остаток утра провел в спальне. Он улегся на кровать одетым и уставился в потолок, он был голоден, но есть ничего не стал. Потом включил радио возле кровати. Поскольку остальные каналы ловились плохо, он, как обычно, стал слушать радио «Беромюнстер», проповедь, потом симфонический концерт, новости, наконец — передачу «Музыкальное поздравление», но почему-то его любимый «Почтальон из Лонжюмо» не прозвучал в это последнее воскресенье октября, а он так хотел послушать его сегодня. Голос дикторши, которая объявляла музыкальные номера, был ему знаком, с ним легко было предаваться розовым мечтам под аккомпанемент «Хризантем» Пуччини[9]. К вечеру он распечатал коробку равиоли, сварил их в кастрюльке, половину съел, остатки выбросил. Выпил два бокала белого вина, запил водой. Бриться пока не стал: торопиться было некуда. Хотел сварить еще кофе, но вместо этого выпил еще бокал вина. Не хотелось ни воды, ни кофе, в холодильнике молока больше не осталось. Если бы все зависело от него, он просидел бы неподвижно все сорок восемь часов в ожидании ответа Клингера. Но этого не потребовалось. В начале восьмого — он до сих пор еще не побрился — к дому подъехало такси. В черной коробочке над входной дверью его квартиры забренчал звонок. Эрнест не ждал гостей. Он нажал на кнопку зуммера, открыл дверь и прислушался к шуму внизу. Он услышал шаркающие шаги человека, который с трудом поднимался на четвертый этаж. Он отступил вглубь квартиры, прикрыл дверь, пошел в ванную и глянул на себя в зеркало. Провел расческой по волосам. Заглянув в глазок, он задрожал, хотя в принципе мог догадаться, что Клингер к нему придет. Ничего удивительного, что Юлиус Клингер явился к нему с визитом. Клингер толкнул дверь, и Эрнест отступил, пропуская его в переднюю. Подъем по лестнице явно дался старику нелегко, он запыхался и выглядел как загнанный. На нем было пальто из верблюжьей шерсти цвета охры, шляпа, кашне и перчатки, ботинки сияли, все было самого высокого качества. Эрнест по сравнению с ним выглядел неряхой. Он уже давно не проветривал квартиру. После посещения Жюли к нему ни разу никто не приходил. Он оказался совсем не готов к этому визиту. Но Клингера, похоже, это нисколько не смутило. Он всем своим видом показывал, что совершенно излишне уделять ему особое внимание, и сказал только: — Мне надо сесть. Эрнест ответил: — Пожалуйста. Он рассчитывал на чек или на отказ, но никак не на визит Клингера. Клингер притащился к нему сам, стало быть, дело у него срочное. Наглость Эрнеста возымела свое действие. Эрнест извинился за неработающий лифт: «Сегодня воскресенье» — и за беспорядок, царивший в квартире, но Клингера не интересовала ни его внешность, ни состояние его квартиры; он снял шляпу, и Эрнест положил ее на столик у входа. Он провел Клингера в гостиную и прикрыл дверь в спальню. Постель была не прибрана, на полу валялось грязное белье, но Клингер, казалось, этого не замечал. Он сел в кресло и сказал: — Принесите мне, пожалуйста, стакан воды. Эрнест пошел на кухню, открыл кран, подождал, пока вода немного протечет, и тут вспомнил, что в холодильнике оставалась непочатая бутылка минералки. Прежде чем достать воду, он потянулся к бутылке с белым вином и стал пить прямо из горлышка, он точно знал, что Клингер не видит его из кресла. Голова кружилась. Вино из открытой бутылки Клингеру не предложишь, может быть коньяк? Он поставил воду и два стакана на поднос. А может быть, Клингер, явившись без сопровождения, вызвал полицию и уже выдвинул против зарвавшегося официантишки обвинение в вымогательстве? Что, если Эрнеста, как иностранца, вышлют из страны? Эрнест глянул в окно. Улица была пуста, только возле дома напротив стоял у крыльца человек, он давил на кнопку звонка и в нерешительности посматривал наверх. У соседки напротив по-прежнему горел свет, но ее не было видно. У Клингера явно не было привычки решать свои проблемы через третьих лиц, он знал, чего хочет, донести на Эрнеста он всегда успеет, нет. Клингер явно никого не ждет. Вот он сидит, слегка отвернувшись, в полупрофиль, в комнате Эрнеста, в этом неуместном пальто, словно он лишь наполовину здесь, заскочил на минутку. Эрнест внес в комнату поднос с водой и стаканами, поставил на овальный журнальный столик с разноцветными инкрустациями сначала стаканы, потом бутылку с водой. Он отвинтил крышку и налил воду сначала Клингеру, потом себе. Он не стал садиться. Клингер поднял на него глаза. Он сказал: — Даже у себя дома — идеальный официант. — Было ли это выражением восхищения или, наоборот, насмешкой, осталось неясно. Он слегка приподнял руку и вновь ее опустил. Вид у него был усталый. Клингер подождал, пока Эрнест сядет. Тогда он медленно расстегнул пальто и достал из внутреннего кармана письмо. Он положил письмо на стол. Эрнест мельком взглянул на конверт — там была американская почтовая марка и отпечатанный на машинке адрес американского издательства Клингера. Клингер подхватил письмо двумя пальцами и, покрутив в руке, постучал краем конверта о стол. — От Якоба? — тихо спросил Эрнест. — И да и нет. Оно дошло до меня окольными путями. Я получил это письмо через четыре дня после вашего посещения. В нем новость. Нерадостная новость. Мне не следовало держать вас в неведении. Я ждал четыре дня. Все кончено. Это письмо делает вашу попытку шантажировать меня совершенно излишней. — Почему? Якоб сам вам написал? — Нет, письмо не от Якоба. — Он перевернул конверт. — Пишет человек по фамилии Гингольд. — Он помолчал. — Мы оба никак не могли знать, когда вы ко мне приходили, что Якоб тогда был уже мертв. Гигантская рука протянулась к горлу Эрнеста и начала душить его. Он потерял способность говорить, двигаться, не мог встать, вздохнуть. Клингер положил письмо на стол адресом вверх и ткнул в него пальцем: — В этом конверте уведомление о смерти. И еще письмо господина Гингольда. Он вынул два листка разного формата. Светлосерая карточка с траурной рамкой. Пальмовая ветвь, крест. The Lord is my shepherd. Jack Meier. 1914–1966[10] — Господин Гингольд, друг, с которым его, наверное, связывали тесные узы, пишет мне, что Якоб умер из-за последствий опухоли мозга, диагноз поставили слишком поздно. Три месяца назад он пришел к врачу с жалобой на невыносимые головные боли, но положение было уже безнадежно: опухоль слишком разрослась. Ничего нельзя было сделать, об операции не могло быть и речи, расположение опухоли исключало всякую возможность операции. Да и в любом случае это был бы колоссальный риск. Опухоль продолжала беспрепятственно расти, увеличиваясь с невероятной быстротой. — Он сделал паузу. — С невероятной быстротой, пишет мистер Гингольд. Опухоль мозга спровоцировала помутнение рассудка, которое побудило его написать вам те письма. Воображаемая угроза была следствием болезни. Опухоль мозга может вызывать самые немыслимые разновидности безумия и утраты реальности. История о том, что его преследуют люди из ФБР, которые когда-то следили за мной, а затем вынудили меня покинуть Америку и вернуться в Европу, — не что иное, как безумная фантазия, порожденная опухолью. Ему казалось, что он нуждается в помощи, а на самом деле ни деньги, ни помощь ему были не нужны, он жил вполне обеспеченно, имея хороший достаток. Вы этого знать не могли, я тоже, но если бы оказалось иначе, это удивило бы не только меня одного, не так ли? Об этом пишет мистер Гингольд, его американский друг, который узнал о письмах Якоба к вам только после его смерти. Когда Якоб эти письма писал, он жил уже в другом мире — мире своего безумия, и никто не мог ему помочь, оставалось только сочувствовать. Когда вы получили его второе письмо, он, по-видимому, был уже мертв. Его американский друг, — Клингер развернул письмо, — пишет, что у Якоба были чудовищные головные боли. Только когда ему в конце концов начали колоть морфий в больших дозах, боли утихли. Он пишет, что мучения длились недолго, смерть наступила быстро, она оказалась милостива к нему. Рядом с ним были хорошие врачи и сострадательные медсестры, он не был один. За два дня до смерти он впал в бессознательное состояние, он уже никого не узнавал, он ослеп.
|
|||
|