Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Ален Клод Зульцер 5 страница



Слова, которые он хотел ему написать, складывались в предложения. Правда, они складывались так быстро и их было так много, что вскоре он понял, что не способен удержать их в памяти. Они росли, и чем длиннее они становились, тем меньше он понимал их сам, а если он сам их не понимает, то Якоб и подавно ничего не поймет. Дальше фразы стали стираться. В хлынувшем потоке они стирались, уничтожая одна другую; новая фраза съедала предыдущую, но от этого их число не уменьшалось, а только росло. Вместо нескольких четких предложений образовывались целые цепочки, и он понимал, что не успеет запомнить лучшие, самые обидные. Поэтому их надо было поскорее записать, но, чтобы записать, нужны бумага и ручка; вот приду домой, думал он, возьму ручку, и нужные фразы, которые вылетели из головы, снова всплывут; а пока мелькающие фразы носились у него в голове, залетая и стремглав вылетая, как стрелы, сначала он собирался сделать кое-что другое, чтобы отвлечься, сбросить напряжение, совершив одну из тех маленьких эскапад, которые он регулярно позволял себе все эти годы. Между тем наступила полночь, и как раз когда стукнуло двенадцать, он шел мимо памятника возле входа в парк, мимо памятника в виде женщины с обнаженной грудью, матери, склонившейся над умирающим ребенком и взывавшей о помощи, и услышал знакомые звуки, которые ему так часто приходилось слышать и раньше. Тут тихое шарканье, там сдавленный стон, вспыхнул огонек спички, на секунду осветивший лицо незнакомца, и погас. Короткое перешептывание, скрипнула, открываясь, дверь, обнаружив белую кафельную стену с движущимися тенями, и тихо, щелкнув, закрылась. Дверь паркового туалета, который с наступлением вечера использовался людьми вроде него, была главным центром притяжения. Все взгляды, еще не нашедшие того, что им нужно, были обращены на эту дверь, в освещенном проеме вырисовывались тела, но не лица. Когда дверь открывалась, полоска света падала на гравийную дорожку. Закрываясь, дверь вбирала свет, открываясь, выплевывала его наружу, по сто раз за каждую ночь.

Воздух был наполнен приглушенными звуками. Предательский свет в парковом туалете всегда горел, освещая происходящее для тех, для кого оно предназначалось, для тех, кто наблюдал за странными телодвижениями в парковом туалете либо с высоты своего здорового восприятия, либо как полицейские, которые проявляли интерес по долгу службы и время от времени проводили здесь облавы, задерживая в результате немолодых мужчин, которых через несколько часов вновь отпускали. Среди них нередко попадались перепуганные отцы семейств.

На мысль написать Якобу письмо его только что натолкнула Жюли, во время их последней встречи перед ее отъездом в Париж. Когда они ужинали в ресторане, она между делом сказала: «Я с удовольствием пишу Стиву письма, не знаю, почему же я так редко пишу тебе, тебе я могла бы писать не скрываясь, и почему ты сам никогда мне не пишешь…» Когда его кузина говорила, она непрерывно теребила пальцами свои кольца и браслеты.

Сейчас ему надо было сосредоточиться на главном, однако это никак не получалось, и не потому, что было уже поздно, не потому, что он распил с Жюли бутылку вина или отвлекался на происходящее вокруг, — скорее, потому, что ему никак не удавалось ухватить это главное. Стоило ему поймать его за хвост, как оно тут же ускользало. Главное словно не существовало в реальности или существовало лишь тогда, когда было окружено второстепенными подробностями, на фоне которых оно могло выделиться, как очертания мужчины в проеме освещенного общественного туалета. Вероятно, второстепенно все, кроме смерти. Умирает любовь — приходит смерть, приходит любовь — умирает смерть.

Вообще-то, в своем письме Якобу он хотел высказать главное очень кратко, в двух словах, которые будут неопровержимы и перед которыми будут бессильны любые оправдания. На деле же слова растекались, их было море разливанное, и письмо, над которым он ломал голову, с тех пор как расстался с Жюли, становилось все более сумбурным. Если он и на бумаге не сможет обуздать те бесчисленные фразы, которые пока существовали только в его голове. Якоб, который должен их прочесть и понять, прочувствовать и умолкнуть перед ними, так ничего и не поймет. Это же полное поражение! Ведь надо-то, чтобы Якоб в итоге понял, какую боль он причинил Эрнесту. Кроме того, он не собирался скрывать, что, может быть, и сам отчасти виноват в том, что слишком покорно отдался страданию, бесконечно упиваясь им. И об этом он ему напишет. Он станет жаловаться, но и правду скрывать не будет. Якоб должен понять наконец, какую ошибку он совершил, когда покинул его и ушел к Клингеру. Он, который считал себя победителем, в итоге остался ни с чем, так же как Эрнест. Америка не принесла ему счастья.

Нужно обойтись всего несколькими словами. Краткость сказанного станет у него смертельным оружием, которое навсегда заставит Якоба умолкнуть, не только Якоба незнакомого, американского, но и того, который живет у Эрнеста в голове. От этого Якоба он хотел избавиться в первую очередь. Надо, чтобы Якоб понял, насколько все это серьезно, ведь он даже не представлял себе, какие страдания пережил Эрнест за прошедшие десятилетия. О страданиях он решил упомянуть вскользь, в придаточном предложении: чем случайнее вставлена фраза, тем сильнее она действует.

В это мгновение Эрнеста кто-то схватил и рванул назад. Он почувствовал, как железная рука сжала его глотку, и потерял равновесие. Эта стальная хватка перекрыла путь кровообращению и дыханию. И тут же перед глазами пала густая бесцветная пелена, и он потерял сознание, в последний момент услышал, как кто-то шепнул ему на ухо два слова: «Членосос и мудак».

Когда Эрнест очнулся, он лежал на земле, он не удивился; он хватал ртом воздух, лежа на спине, он слышал, как тяжело дышит, слышал свое собственное хриплое дыхание, потом его ударили каким-то тяжелым предметом, сначала в грудь, потом в живот, чем-то вроде дубинки. Он скрючился, повернувшись боком, и тут же получил удар ногой, значит, их тут несколько. Он услышал поблизости крики, они затихли, никому не хотелось привлекать внимание случайных прохожих, никто не стал вызывать полицию, все побоялись. Эрнест был не единственный, кого они выбрали для ночной потехи, еще двое или трое точно так же не успели вовремя убежать. Нападавших было несколько, как минимум трое, в одиночку они не появлялись, и они всегда были вооружены какими-нибудь предметами.

То, чего он всегда боялся, произошло, он попался, его окружили со всех сторон, теперь его будут бить, пока он не перестанет шевелиться.

Погруженный в мысли, далекие от заботы о собственной безопасности, он потерял бдительность, а потому недостаточно быстро среагировал, он не услышал, как они подобрались, не заметил, хотя они уже давно засели в кустах. Они хотели поразвлечься и развлекались, дрались всей гурьбой, избивали любого, кто подвернется им в парке, они будут бить столько, сколько им захочется, как долго продолжать избиение — решать было им. Молодые и сильные, они были убеждены, что поступают совершенно правильно.

Обычно они орудовали в выходные, сегодня был четверг. Теплая и клейкая кровь струилась из носа и изо рта. На что это будет похоже, если завтра он явится на работу с разбитым в кровь носом и порванной губой!

Еще удар, тихий хруст под кожей, и он снова потерял сознание, это его спасло на время.

Когда Эрнест вновь очнулся, то тут же увидел, что вокруг него сгрудилось четверо мужчин. Они полностью сосредоточились на Эрнесте, выкрикивая: «Педик!» и «Гомик!» У Эрнеста было ощущение, будто он лежит затылком в собачьем дерьме, хотя, казалось бы, какая разница для человека в его положении, так что непонятно, почему именно это его сейчас волновало?

Вокруг много и громко смеялись. Что они еще говорили, он не расслышал, потому что к этому времени все звуки исчезли за толстой, звуконепроницаемой стеной. Били ногами. Каждый имел возможность бить сколько и куда ему вздумается. Эрнест подумал: всегда получается одно и то же, сначала приходит хорошая идея, потом плохая. Странно, казалось, будто только те, кто бил, понимали, что происходит, сам он перестал что-либо чувствовать.

Наверное, один из этих многочисленных ударов сделал его нечувствительным ко всем последующим, возможно, этот решающий удар угодил по какому-то важному нерву, без которого не чувствуешь боли: поразив его, они этот нерв отключили, отсекли, он был парализован. Тело Эрнеста было как чужое. Беспомощно лежа на земле, он одним большим шагом переместился в другой мир, и каждый следующий удар упрочивал его положение в этом другом мире; еще удар, и еще удар, или больше уже не было ударов — все равно, он ничего не чувствовал, один пришелся по колену, другой по яичкам, еще раз по голове. В упорстве этим ребятам не откажешь, их лиц он не смог различить, они все еще сосредоточенно, с отчаянной настойчивостью били его, извивающегося и кричащего — сам он уже ничего не слышал, — но странным образом как бы отсутствующего. Он был где-то там, далеко, однако, скорее всего, он не умрет, граница, которую он только что пересек, вела в запустелый край, где встречаются те, кто не чувствует ничего, он был в отрешенном состоянии, как в дурмане, это состояние не могло длиться вечно, но, к счастью, оно все еще длилось, потом вновь стало темно. Якоб и письмо, Клингер и Америка, Жюли и его непримечательная персона исчезли, все в нем сосредоточилось на усилии удержаться в том, другом мире.

Он очнулся лишь тогда, когда над ним наступило затишье. Под конец они, хохоча, стали расстегивать молнии брюк. Чем еще они могли нагляднее продемонстрировать свое превосходство, как не тем, чтобы ради смеха на него пописать, более убедительно выразить свое презрение было просто невозможно. Прошло две-три минуты, прежде чем они закончили, — наверное, они напились пива. После этого они убрались, один насвистывал песенку. Они весело провели вечер, прекрасное окончание четверга. Вероятно, у них вышло все так, как они хотели, возможно даже лучше.

Когда он снова очнулся и попробовал подняться, церковные часы где-то пробили один раз. Час ночи или половина второго. На него накатила боль, которой до этого он не чувствовал.

Когда Эрнест попытался встать, его буквально пронзила раздирающая боль, он так и свалился. Он не мог встать, не мог идти и не мог позвать на помощь, по крайней мере, из его уст не вырвалось ни малейшего звука, только кровь капала изо рта, голос пропал, он был обречен на то, чтобы вновь найти в себе то живое место, которого они на нем не оставили, он не умер.

О том, что здесь произошло, не сообщит завтра ни одна утренняя газета. Он был один, остальные испарились, не было никого, кто бы ему помог, ему бы надо в больницу, но он не пойдет в больницу. Никто его не слышал, никто не подошел, все разбежались. Подсохнув, моча на коже превратилась в клейкую пленку. Он не мог сдержать отвращения, и его вырвало. Он испачкал пиджак и брюки. Отвращение перед самим собой в конце концов придало ему сил, чтобы подняться. Надо — значит, надо. Вся одежда на нем была мокрой, изодранной и грязной, так же как его душа, что внутри, что снаружи — все выглядело одинаково. Все его мысли были о том, чтобы убраться отсюда подальше. Надо подняться и поскорее сматываться, добраться до дома и помыться, смыть грязь, которой его облили, от нее будет не так-то просто отмыться, но нужно хотя бы начать, нужно помыться, принять душ и лечь в ванну и лежать там до тех пор, пока запах крови, мочи и рвоты не улетучится из этого душного мира, пока запах мыла не вытеснит оскорбительный смрад унижения.

Наконец он встал на обе ноги и смог сделать несколько шагов. На то, чтобы добраться до дому, потребуется, может быть, несколько часов.

Проснувшись на следующее утро, он принял решение пойти к Клингеру. Письмо к Якобу он решил пока отложить.

 

 

Пятнадцатое октября 1935 года — и Эрнест помнил это так же отчетливо, как их первую встречу у пристани на берегу Бриенцерзее, — они расстались на перроне в Базеле, пожали друг другу руки и разошлись, растворились в толпах людей, спешащих откуда-то и куда-то. И хотя оба были уверены и клялись друг другу, что прощаются не навсегда, это прощание обернулось как бы случайно концом их взаимной любви, и, когда они через полгода снова встретились, она уже не возродилась, как мечтал о том Эрнест, но превратилась в безответную. Лучшие времена ушли безвозвратно.

Все, что последовало через полгода, когда они, как и было условлено, вновь встретились на вокзале в Базеле, на том же самом перроне, и вновь пожали друг другу руки, вызвало у Эрнеста оторопь: когда после долгих месяцев разлуки они увиделись, Якоб был холоден и замкнут. Эрнест пытался убедить себя, что виновата, наверное, человеческая природа: любой после долгой разлуки сначала ощущает некоторое отчуждение, но от него не могло ускользнуть, что в поведении Якоба появилась легкая отстраненность.

В то время как Эрнест еще какое-то время уверял себя, что прежняя необыкновенная жизнь вернется, что все былое можно повторить, вновь вызвать из небытия, Якоб для него просто изменился, он стал на полгода старше, на полгода взрослее, он повидался с родными, познакомился с новыми людьми, о которых ничего не рассказывал и которые на него явно повлияли. Иначе было невозможно объяснить превращение Якоба в замкнутого человека, происшедшее за полгода.

Но пока еще на дворе осень, еще ничего не случилось, и Якоб тогда еще тоже верил в радостную встречу, в постоянство счастья. Они пожали друг другу руки на глазах незнакомых людей, в присутствии которых они, соблюдая приличия, придерживались правил поведения, принятых между мужчинами, и, расставаясь осенью 1935 года, ограничились рукопожатием. Они избегали любых более откровенных прикосновений, не обнялись, например, по-братски, что было бы допустимо для родственников. Если бы они поцеловали друг друга в щеку, их, возможно, сочли бы за братьев, но они не решились сделать это на глазах у людей, ведь самый невинный жест мог их выдать.

Сезон в Гисбахе подходил к концу. Зимой солнце почти не показывалось над отелем, и до весны он закрывался. В то время как господин директор Вагнер и его жена, а также управляющий винным погребом, местный человек из Бриенца, мужественно оставались зимовать в отеле, в негостеприимных и непригодных для посетителей условиях, приводя в порядок запущенные в летние месяцы бухгалтерские дела, следя, чтобы не замерз водопровод, и охраняя здание от грабителей, бо́льшую часть персонала отпустили до середины марта. Хотя в Туне и Интерлакене, а также в Люцерне гостиниц было пруд пруди и там явно можно было найти работу, служащие в основном разъехались кто куда, сезонники либо возвращались в родные края, к своим семьям, где проводили зиму, как состоятельные буржуа, окруженные бедными родственниками и друзьями, либо искали себе работу в заграничных отелях класса люкс, где в основном им доставалась подсобная, плохо оплачиваемая работа, зато в качестве вознаграждения они получали отменные рекомендации. Оторвавшись на некоторое время от однообразия сельской жизни, эти счастливчики наслаждались вольной городской жизнью, но иногда уже через несколько дней в их памяти вдруг всплывал Гисбах, и они с тихой грустью вспоминали озеро, лес и водопад, так что весной все с удовольствием устремлялись в эти края, которые с легким сердцем покидали осенью. Все, но только не Эрнест, который на этот раз без всякой радости расставался с Гисбахом и со своей комнатой.

Как и в прежние годы, Эрнест отправился в Париж. Ему не удалось убедить Якоба продолжить их совместную жизнь в какой-нибудь мансарде в «Лютеции», «Мериссе» или другом отеле, где Эрнест мог с легкостью найти работу для Якоба, если бы Якоб только захотел, но он не пожелал, ему захотелось вернуться домой, в Германию. Он внимательно выслушал Эрнеста, но не согласился. Он хотел показать дома, чему научился в Гисбахе. Теперь, когда у всех есть работа, он сможет неплохо зарабатывать. Он устроится в кёльнском отеле «Собор» или еще где-нибудь, он был уверен в этом; так оно, впрочем, и вышло: он устроился на весьма ответственную должность в отель «Савой» и пять месяцев там проработал.

Итак, Якоб на полгода уехал в Германию, где, как он утверждал, его с нетерпением ждали родные и друзья. Хотя его переписка с матерью за все время, пока он жил в Гисбахе, ограничилась двумя открытками, которые он молча предъявил Эрнесту, Якоб упорно твердил, как важно для него вернуться в Кёльн, повидать свою мать, родственников и друзей — друзей, о которых он раньше никогда не вспоминал и которые ему никогда не писали. Он говорил, что хочет увидеть своими глазами, как сейчас живется в Германии, после всего, что слышал от постояльцев отеля и что читал в газетах про улучшение условий жизни при новой власти. Понахватавшись об этом обрывочных сведений, Якоб отчего-то вдруг заинтересовался переменами в Германии: он говорил о Гитлере, о Геббельсе, о предстоящей Олимпиаде, и у Эрнеста не было причин сомневаться в его искренности.

И вместе с тем Эрнесту казалось, что Якоб, говоря об этом, маскируется, он словно пытается солгать, сам не зная, что он хочет скрыть. Это впечатление могло быть отражением его собственной, возможно совершенно необоснованной, подспудной тревоги, вызванной болью разлуки с Якобом, но могло быть и правильным наблюдением.

Эрнест уже тогда почувствовал в Якобе что-то чужое. Это чужое появилось оттого, что Якоб хотел отстраниться от него, разве не так, разве не это беспокоило Эрнеста?

Эрнест, который ничего не знал о своих родителях, которому было совершенно безразлично, живы они или умерли, и который не очень понимал ностальгию Якоба, отпустил его домой, вместо того чтобы удержать, он распрощался с ним на перроне, он не мог удерживать его, ведь, если бы он попытался, не исключено, что Якоб вырвался бы из его объятий силой, и это было бы гораздо больнее, чем любое другое расставание. Якоба было не удержать, и Эрнесту пришлось его отпустить.

«В конце марта, — (это были последние прощальные слова Якоба на перроне), — в конце марта или в начале апреля мы снова увидимся. На будущий год». Якоб все сказал сам, Эрнесту не пришлось ничего говорить, и, судя по тону Якоба, не приходилось сомневаться в том, что он говорит это искренне, что он верит в свое возвращение и действительно собирался потом восстановить оборванную нить. Да, он был искренен, и, возможно, все случится именно так, как они загадывали в последние дни и ночи перед его отъездом, все вновь и вновь уверяя друг друга, что ничто не переменится, когда они встретятся снова, а временная разлука — лишь незначительное препятствие на их будущем жизненном пути, с которого невозможно сбиться, поскольку он так же неминуем, как самое будущее. Эрнест знал, что ему не приходится рассчитывать на письма от Якоба, разве что на новогоднюю открытку.

 

Уже через неделю после Нового года он понял, что не дождется и новогодней открытки. И загвоздка была не в почте — она была в самом Якобе, причиной были многочисленные дела, которые его отвлекали: его друзья и семья, наверное и работа, а может быть, новогодние праздники, которые в Германии отмечают с куда большим размахом, чем во Франции.

Эрнест к тому времени отправил Якобу уже много открыток и писем, после чего ему только оставалось надеяться, авось мать Якоба не распечатала, но Якоб не ответил ему ни разу. Эрнесту поневоле пришлось, набравшись терпения, простить Якобу его молчание, но это удавалось ему далеко не всегда; большую часть дня, во время работы и особенно — в часы отдыха, он неотступно думал только о Якобе и в конечном счете порой приходил к мысли, что Якоб ему изменил, ведь он сам тоже поддался мимолетному искушению и влюбился — правда, ненадолго, всего на несколько дней — в молодого парнишку, лифтера из «Лютеции», но все так и осталось на уровне плотских забав, уже после первых двух свиданий его опять одолела тоска по Якобу.

А после четвертого раза он порвал с пареньком навсегда.

 

Эти зимние месяцы в Париже ему ничем особенным не запомнились, кроме того парнишки, все остальное стерлось из памяти, а если и возможно говорить о воспоминаниях, сохранившихся в общих чертах, то они скорее сохранились в виде легкого привкуса во рту, чем в виде образов, которые хочется потрогать рукой. Там, где он хотел жить, — рядом с Якобом — для него сейчас не было места, и он еще тогда, в Париже, начал вести тот одинокий образ жизни, который установил для себя позже; все, включая умопомрачительное приключение, оказалось репетицией будущего, только он тогда об этом еще не подозревал.

В особенно мрачные дни он начинал опасаться, что никогда больше не увидит Якоба; тем грандиознее была его радость и тем полнее было избавление от тревог, когда 26 апреля 1936 года он встретил его в Базеле, на том же самом вокзале и на том же перроне, видевшем шесть месяцев назад их последнее рукопожатие при прощании, с той разницей, что теперь вокруг них сновало гораздо больше народу, сейчас люди были не так закутаны, потому что погода стояла теплая, был настоящий весенний день. И на этот раз ему было еще труднее удержаться, чтобы не броситься Якобу на шею. Он еле справился с собой, чтобы не прижаться губами к тому месту, где кожа наиболее чувствительна, он чуть было не поцеловал его в шею.

За прошедшие шесть месяцев неукоснительно вращающаяся часовая стрелка вокзальных часов обернулась по кругу более четырех тысяч раз, но Эрнесту в то мгновение казалось, что все эти дни уложились в один-единственный большой оборот. Он стоял на том же самом месте, что полгода назад, и, казалось, никуда отсюда не уходил, только прохожие сменили одежду, и все. Все, что произошло за это время, не имело никакого значения, как будто ничего не было, стрелки часов стояли на месте, он — тоже, как и Якоб. Но попытка убедить себя, что ничего не переменилось, была лишь недолговечной иллюзией, очень скоро он понял, что переменилось почти все.

Зима в Париже, состоявшая из непрекращающихся разочарований, отупляющей работы и одного мимолетного приключения, стерлась из памяти полностью в тот момент, когда он пожал и отпустил руку Якоба. Тут оставалась прежняя теплота, как будто они и не расставались. Но когда он заглянул Якобу в глаза, его охватило чувство убийственной безнадежности. В зеленых глазах Якоба читалось знакомство с какими-то новыми впечатлениями, которыми Якоб не собирался делиться.

Но вместе с тем он стал еще привлекательнее: молодой человек с крепким рукопожатием взрослого мужчины, который вежливо и свысока улыбался Эрнесту. Хотя Эрнест ничего не знал и это неведение сжимало ему горло, но в тот момент в его душу закралось предчувствие, что этот непривычный, обновленный Якоб его бросит — возможно, даже ради какой-нибудь женщины, — пускай не сегодня, не завтра, но это непременно произойдет. Эрнест почувствовал себя маленьким и ничтожным, перед этим высоким молодым красавцем он был никто; угнаться за ним и удержать его ему никогда не удастся; какой бы заботой и любовью он его ни окружил, Якоб все равно окажется на шаг впереди. Эрнест вечно будет его догонять.

Если бы он тогда сразу повернулся спиной и ушел, жизнь его сложилась бы совершенно иначе. Сам того не подозревая, он выбрал вместо кратких мучений долгие.

 

 

Иногда он ловил себя на том, что тоскует по тому, настоящему Якобу, в то время как нынешний Якоб во плоти лежал рядом. Ощущая тепло его тела, он думал о прежнем Якобе, который покинул его тогда, на перроне в Базеле, и затем у себя дома в Кёльне, вдали от Эрнеста растворился в воздухе. В тело Якоба, которое он знал лучше, чем свое собственное, казалось, вселился после возвращения из Германии какой-то другой человек. Хотя голос Якоба оставался прежним, изменилась его манера говорить и описывать словами то, что он видел и слышал.

Якоб стал вести себя теперь несколько развязнее, чем это подобает официанту, даже такому красивому и всеми обожаемому. Это беспокоило Эрнеста, потому что он начал опасаться за будущее Якоба и за его репутацию, он попытался поговорить об этом с Якобом, несколько раз он предупреждал его: «Якоб, думай, что говоришь», или: «Якоб, не распускай язык, они этого не любят», но безрезультатно, Якоб только улыбался, потирал указательным пальцем правый глаз, как будто туда соринка попала, или клал руку Эрнесту на живот и говорил только: «Да ладно тебе». Эрнест предупреждал его, что в один прекрасный день он наживет себе неприятности с господином директором Вагнером или с одним из гостей, но Якоб не обращал на это внимания: он был в себе уверен. Хотя он очень изменился, неприятностей у него не возникало. Перемены, отмеченные Эрнестом, не повредили его популярности, а, напротив, только способствовали ее росту.

Эрнесту пришлось смириться с тем, что теперь в знакомом теле живет только этот новый Якоб и это тело всегда было податливо, и днем и ночью. Цепляясь, как утопающий за соломинку, он продолжал надеяться, что истинный Якоб однажды вернется в это тело, которое он так хорошо знал, вернется, словно из дальнего путешествия. В руках Эрнеста было только тело, остальное же было не в его власти. То, что в теле скрывалось, ускользало от него. Рядом с ним лежал чужак, а он исходил тоской по исчезнувшему знакомцу, которого заслонил чужак. И если тот, утраченный Якоб был дан ему навек, то этот новый Якоб — только временно, пока не придет срок. Он любил прежнего, но прежний исчез.

Эрнест не сомневался, что Якоб рано или поздно его покинет, он знал свою судьбу, он знал, что не будет за него бороться, судьба не подвластна его воле, как она решит, так и будет, невзирая на сопротивление.

Перемены, происшедшие с Якобом, принесли свои преимущества. Каждую ночь Якоб доставлял ему теперь еще большее удовольствие, и, как Эрнест подозревал, это было каким-то образом связано с его поездкой в Германию. За кёльнскую зиму Якоб познал что-то такое, о чем они не говорили, он стал ненасытнее, и поскольку, кроме Эрнеста, рядом не было никого, кто помог бы ему справиться с неутомимым вожделением, то именно к Эрнесту он обращался за помощью, чтобы в конце концов спокойно заснуть. Если бы Якоб не побуждал его ежедневно к этой безоглядной, бурной игре, Эрнест, вероятно, сошел бы с ума, свихнулся бы от любви к истинному Якобу, которого он утратил, но, быть может, все это были мысли, посетившие его позже, когда у него появилось море времени для раздумий, когда все кончилось и он понял, что вожделенная весточка из Америки никогда не придет, а поначалу было совсем не до этого, в Гисбахе тогда на первом месте была другая задача — справиться с невиданным наплывом гостей. Иногда их было так много, что приходилось ежедневно отказывать в заявках, можно было подумать, что весь свет стекался в гранд-отель Гисбаха, прежде чем разбиться на бесчисленные ручейки. Разумеется, предпочтение оказывали постоянным посетителям.

По большей части это были гости из Германии, прежде всего — еврейские семьи, которым удалось вывезти за границу свое состояние или хотя бы его часть и которые теперь хотели пожить в гранд-отеле в ожидании визы в Англию или в Америку, или вида на жительство в Швейцарии, или в надежде на коренное изменение политической обстановки в Германии, хотя, как известно, это были напрасные надежды, а вот надежда на аффидевит, а также весьма шаткая надежда на вид на жительство в Швейцарии еще сохранялись, хотя нельзя сказать, чтобы гости так уж стремились остаться в Швейцарии, так как здесь они чувствовали себя ненамного спокойнее, чем в любой другой европейской стране. Немецкие нацисты развернули борьбу со всевозможными врагами, об этом и Якоб рассказывал, но особенно жестоким гонениям подверглись там евреи, против них в сентябре были приняты особые законы. Но были и другие гости, которые, безусловно, собирались вернуться в Германию, и, поскольку у них не было никаких причин покидать страну, постепенно сложились большие и маленькие группы людей, искавших или, наоборот, избегавших общения между собой, и месье Фламэну приходилось пускать в ход всю свою изобретательность, чтобы стратегически правильно разместить гостей в большом обеденном зале, но еще большей ловкости требовало размещение их в малом зале для завтрака, стулья там стояли теснее; сидя здесь, некоторые гости опасались, что другие их подслушают, хотя те, кого они так опасались, были по большей части безобидными супружескими парами. Но видимость могла быть обманчива. Ведь все они были немцами. Настоящая опасность — здесь все придерживались единого мнения — исходила от тех, что помоложе. Месье Фламэн знал, что ему надлежало предпринять, и не без удовольствия трудился над предотвращением неприятных ситуаций.

Так что и у Эрнеста, и у Якоба, как у многих других служащих отеля, работы было выше головы. Задумываться над своими проблемами им было некогда. Среди гостей, прежде всего среди тех, кто помоложе, распространялась своеобразная эйфория, эдакая смесь легкомыслия и страха, ощущения подавленности и того, что это жизнь на чемоданах; люди были рады, что сумели удрать, хотя никто не знал, куда их еще занесет, ведь все были так или иначе убеждены, что новая война неизбежна. Некоторые гости, впервые познакомившиеся в Гисбахе, частенько до утренней зари засиживались в баре, и Якоб рассказывал Эрнесту, откуда они прибыли и о чем говорили. Он первым вызвался работать в баре в ночную смену. По его словам, он хотел посмотреть на интернациональную публику.

 

В июне 1936 года Юлиус Клингер, в сопровождении жены и обоих детей, прибыл в Гисбах, и его приезд вызвал гораздо больше шума, чем приезд кого-либо другого из заграничных гостей, и не только потому, что он был знаменит. За исключением Эрнеста и кое-кого еще из иностранных официантов, имя Юлиуса Клингера знал в Гисбахе, казалось, всяк и каждый, даже Якоб, который ни строчки не читал из его произведений. Якоб уверял, что в Германии его знает каждый ребенок, его романы экранизированы, и даже перечислил названия романов и фильмов, которые ничего не говорили Эрнесту. Названия виденных фильмов он давно забыл, да и содержание по большей части тоже.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.