Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Ален Клод Зульцер 7 страница



Не заботясь о том, что потревожит жильца нижней квартиры, который жил под ним, он сразу забрался в ванну. Чтобы приглушить шум воды, он подложил под струю полотенце. Наконец ванна наполнилась до краев. Никто не пришел с возмущениями, кажется, он никому не помешал. В этот час, когда он стал мыться, все соседи спали. Он хотел отмыться и забыть о случившемся. Он знал, что это получится, только если дальше он будет правильно действовать. Иначе, сколько ни мойся, не поможет.

Позвонив на работу, он вернулся домой. Разделся, снова лег в постель. Уставил глаза в потолок и вдруг ощутил, что его пробирает холод. Дрожа от холода, он встал, принес шерстяное одеяло из шкафа — того единственного шкафа, который у него был и в котором он хранил практически все свои вещи: одежду, нижнее белье, сорочки, постельное белье, носки, носовые платки, парочку потрепанных журналов, несколько писем, письменные принадлежности и тяжеленный чемодан. Он приглядел этот шкаф в витрине старьевщика и купил его, собственно говоря, только потому, что торговец вызвался бесплатно доставить шкаф к нему домой. Это было десять лет назад, шкаф обошелся ему меньше чем в сто франков. Уже десять лет он незыблемо стоял на том же месте. После того как старьевщик собрал и поставил шкаф, а Эрнест наполнил его всевозможными вещами, которые раньше лежали где попало в его маленькой квартирке, он был уверен, что эта новая вещь изменит его жизнь: без шкафа — жизнь старая, со шкафом — новая. Какой бы абсурдной ни казалась эта мысль, но она привязалась к нему и не отпускала несколько дней, пока он не понял наконец то, что было и без того очевидно: никогда ничего в его жизни не изменится, пока он живет в этом городе и в этой квартире, ни от появления нового шкафа, ни от непривычного порядка, который установился теперь у него в квартире. Ничего не изменится, пока он ничего не предпринимает, но что он мог предпринять? Теперь он может что-то предпринять, и тогда многое у него изменится.

Шкаф был облицован снаружи каким-то белым искусственным материалом, дешевым и непрезентабельным, и, хотя шкаф был теперь собственностью Эрнеста он не любил на него смотреть. Но он неизменно видел его перед глазами, когда ложился в постель, поскольку шкаф стоял прямо напротив кровати. Эрнесту неприятна была эта светлая гладкая поверхность, поэтому одну створку шкафа он постоянно держал открытой. Так он видел перед собой не шкаф, а свою одежду и полки и темную глубину за вещами. Заднюю стенку шкафа было не видно. Никто, кроме него, в последние десять лет не видел этот шкаф при свете дня, ведь днем никто, кроме него, в эту комнату не входил.

Он снова лег, закутался в одеяло и стал вспоминать, какие события случились за последние недели; что ж, по сути дела, никаких, кроме того, что он получил сначала одно письмо, потом другое и каждое из них взрывало далекое окаменевшее прошлое, так что его осколки долетели до сегодняшних дней. Внешне он был спокоен, но в душе у него произошел колоссальный взрыв. Вызванные им волны прорывались теперь наружу. Он ощущал это столь же сильно, как саднящие раны на лице. Он знал, что случилось, но ему было пока неясно, как ему быть дальше.

На следующий день раны начали затягиваться, и он уже чувствовал себя лучше. В десять утра он позвонил директору и сообщил ему, что выйдет на работу не позднее вторника, а может быть, уже в понедельник. В голосе директора на этот раз не было слышно никакого участия. Казалось, он уже не помнил о вчерашнем разговоре. Эрнест испугался и с трудом подавил дикую мысль о том, что из-за этого отсутствия его могут уволить.

Потом он позвонил в маленькую гостиницу, где жила Жюли. Она пришла в ужас, узнав, что случилось, но Эрнест не унимался. Он в мельчайших подробностях описал, что произошло позавчерашней ночью, вскоре после того, как они расстались. Она хотела навестить его, но он воспротивился. Ему надо все обдумать, сказал он, она спросила, о чем и почему он не заявил в полицию. На это он сказал только: «Наслаждайся последними днями счастья со своим англичанином. Я приду в норму и напишу тебе, если будет о чем писать. Обещаю. А ты мне тоже пиши».

На следующий день она отправится обратно в Париж. Не было никаких причин еще раз встречаться и еще раз прощаться, ведь два дня назад они уже попрощались. Жюли никогда не говорила: приезжай к нам в Париж. Проведя счастливые дни в Швейцарии, она возвращалась к не менее счастливой, по сути дела, семейной жизни в Париже, как и Стив — к своей семейной жизни в Лондоне.

«В следующем году снова увидимся», — сказал Эрнест, и Жюли, помедлив, ответила: «Береги себя», и при этих словах у Эрнеста, против его воли, на глаза навернулись слезы, причем до того внезапно, что он не смог их подавить, но, к счастью, разговор уже закончился, и он быстро взял себя в руки. Сказав «пока», он повесил трубку, но из будки вышел не сразу.

Он был недосягаем, никто не знал, где он находится, никто не мог ему позвонить, зато он мог звонить кому хочет. Если бы сейчас рядом на улице кто-то стоял, возможно, он отказался бы от своего намерения, но снаружи никого не было, а значит, не было повода отступать, все казалось теперь ясным и однозначным.

Клингер жил за городом, в маленькой деревеньке на берегу озера. Интересно, что сталось с его детьми? Да какое Эрнесту до этого дело? Скорее всего, остались в Америке. В глянцевом журнале, который Эрнест листал, сидя у парикмахера, дети не упоминались, там говорилось только о жене Клингера, и то только потому, что за несколько недель до выхода статьи она умерла. По счастливой случайности Эрнест запомнил название местечка, где жил Клингер.

После недолгих поисков он наткнулся на имя Юлиуса Клингера. Телефонная книга выглядела так, будто ею никто никогда не пользовался. Эрнест бросил в щель монетку в двадцать сантимов и начал набирать номер. Его руки чудом не пострадали. Он ждал. На том конце провода раздались один за другим пять гудков. Затем послышался женский голос, возможно дочь, нет, это явно была прислуга: «Дом Клингера, слушаю», и тут же: «Здравствуйте, что вам угодно?»

Эрнест назвал свое имя, но оно ей явно ничего не говорило. Она спросила, по какому делу он хочет поговорить с Клингером.

— По личному делу, и это срочно, — ответил Эрнест.

— Срочно? Вы француз?

— Да, я француз. Мне необходимо поговорить с господином Клингером! Это возможно?

— Нет, по утрам он никогда ни с кем не разговаривает, это невозможно. А о чем идет речь?

— Это не телефонный разговор.

— Мне очень жаль, но тогда я не смогу о вас доложить. Мне необходимо знать, о чем идет речь, чтобы доложить. Вы журналист? Или писатель?

— Речь идет об одном общем знакомом.

— О ком?

— Если он узнает, о ком идет речь, он, возможно, вообще не захочет со мной разговаривать.

— Если так, значит, на то есть причина.

— Мне нужно с ним поговорить.

— Тогда просто скажите мне, в чем дело.

Эрнест слишком поздно спохватился, чтобы найти повод. На ходу не получалось придумать ни подходящего повода для встречи, ни сочинить какую-нибудь историю, поэтому он сказал правду:

— Скажите ему, что речь идет о Якобе, он его знает.

Наступило молчание, потом женский голос спросил:

— О Якобе? Вы имеете в виду Якоба Майера? — Потом она опять замолчала и наконец спросила: — Что случилось?

— Я не могу вам этого сказать. Я должен поговорить с Клингером. Якоб Майер мне написал. Я получил от него два письма. Поговорите с ним, скажите, что я хочу с ним поговорить, у меня есть новости от Якоба, плохие новости.

Но согласовывать встречу с Клингером явно не потребовалось.

— Заходите сегодня после обеда, сегодня во второй половине дня у господина Клингера будет время, и он сможет с вами поговорить. После двух. А вы знаете Якоба?

— Я хорошо его знал прежде. Так же хорошо, как Клингер, может быть, даже лучше.

— Лучше? — По горьким интонациям в ее голосе можно было догадаться, что и ей довелось познакомиться с Якобом.

 

 

Казалось, прежняя близость между Эрнестом и Якобом постепенно восстановилась, и Эрнест задавал себе вопрос, не связано ли это было с невиданной жарой, которая с середины июля нависла над Гисбахом, где в это время года температура обычно была более комфортной, чем в Туне или Интерлакене. Жара повергла гостей в состояние неодолимого безразличия к самим себе, другим людям и ко всему происходящему в мире. Что бы в нем ни творилось, жара все равно перевешивала, во всяком случае, днем она стирала контуры, какими бы определенными и ясно очерченными они ни казались в обычных условиях.

Только к вечеру, когда с наступлением темноты наконец-то становилось несколько прохладнее, люди начинали шевелиться, и тут же в них пробуждался неясный протест против безделья, которому все предавались днем, но против природы особенно-то не поборешься, и поэтому, несмотря на благие вечерние намерения, наутро все вновь обреченно погружались в безделье. От малейшего движения подскакивало давление и бросало в пот. Жара как в тропиках, говорили одни, причем они явно знали, о чем идет речь, потому что повидали свет; стишком душно, мозги не работают, говорили другие.

Поскольку гости в послеобеденные часы по большей части прятались в своих комнатах и сидели там при опущенных шторах или же спускались на фуникулере к озеру, чтобы искупаться, эта невиданная жара сказалась также и на графике работы персонала. Поскольку теперь, особенно после полудня, в услугах официантов нуждались меньше, чем обычно, у них появилось дополнительное свободное время. Эрнест тратил свое время на Якоба и Жюли, а Якоб отсыпался и читал.

Кое-кто из гостей взял за правило после обеда, одевшись в легкое платье, спускаться к водопаду Гисбах, чтобы немного освежиться возле мощных брызжущих струй воды. Этим смельчакам удавалось хотя бы на краткое время преодолеть всеобщую апатию, наградой за их усилия было ощущение некоторой свежести. Взбодрившись, они возвращались в отель, но чувство прохлады сохранялось ненадолго. Во время своей короткой прогулки некоторые снимали с себя какие-то предметы одежды, но никто никогда не переступал границ приличий. До бесстыдства не доходило: люди позволяли себе лишь то, что в рамках дозволенного.

Однако была крохотная горстка людей — ничтожное меньшинство — к ним относился и Клингер, — которые неукоснительно соблюдали в одежде правила этикета. Несмотря на чудовищную жару, мужчины, подобные ему, появлялись на людях исключительно в темном костюме, белой сорочке и жилетке, застегнутые на все пуговицы. С влажными от пота висками, источая слабый запах одеколона, Клингер казался духовным братом известного всем нью-йоркского мэра, покидавшего свой дом только в сопровождении слуги, который нес за ним утюг, чтобы в случае необходимости ликвидировать досадные складки на пиджаке своего хозяина. В отличие от жены и в полную противоположность своим детям, Клингер считал небрежность в одежде и во всем, что касается внешнего вида, непростительным нарушением приличий, хотя никогда не пытался навязывать свои взгляды окружающим.

Нравы из-за жары не стали свободнее, чем обычно, но в соблюдении правил появились некоторые послабления. Настоящая безнравственность, подобная той, какой предавались Жюли и ее любовник, тоже втайне процветала, стены не имели ушей, вышколенный персонал умел хранить молчание. И чем больше люди изнемогали от жары, тем изощреннее можно было ею наслаждаться: можно было отдаться ей, развалившись в кресле, можно было возлежать на выцветших шезлонгах в тени старых деревьев под дрожащей листвой, почитывая или подремывая, там и сям рука вдруг слабела, книги и газеты падали в траву, а человек засыпал, как в дурмане, уронив голову на грудь, и спал, пока не очнется с тяжелой головой, потому что ее напекло солнце.

Проголодавшись, можно было отправиться в обеденный зал ресторана, здесь было прохладнее, чем на улице, поскольку во всех четырех углах стояли вентиляторы. Платья и занавески трепетали на искусственном сквозняке, который с шумом гоняли гудящие моторы. Лишь немногие настаивали на том, чтобы им подавали обед на террасе, где они сидели под слабой защитой тента, под которой кубики льда быстро таяли, а холодные блюда мгновенно теряли свой вид, поэтому приходилось быстро пить и быстро есть, и очень скоро все приходили в приподнятое настроение. Дети Клингера относились к той категории гостей, которым полуденный зной был нипочем. С обнаженными руками, в рубашках с открытым воротом, в шелковых блузах, без чулок и носков, в легких туфлях, порой босиком, они вскоре сделались центром маленькой группы особо выносливых, члены которой то и дело менялись, но Макс и Йозефа оставались постоянными заводилами.

Эрнест мог наблюдать за ними оттуда, где накрывал столы, он видел и слышал, как они смеются, и заметил, что молодым Клингерам всегда удается собрать вокруг себя небольшую компанию, и не из одних сверстников. Они действительно привлекали к себе внимание, молодые, с виду беззаботные, красивые, мечтательные, экстравагантные и отчаянные. Весь мир был им открыт. Столики на террасе обслуживал сицилиец, к жаре он был более привычен, чем остальные; приходя с улицы, он иногда рассказывал, что там происходит: ничего особенного, детские игры, парнишка еще почти дитя, девушка окружена поклонниками. Заводила в основном она. Но поскольку немцы говорили быстро, сицилиец мало что понимал в их разговорах.

После обеда воцарялась тишина. Где-то кричал ребенок, в небе кружил ястреб, второй кружил чуть ниже, на них напала ворона, резкие крики и карканье наполнили воздух, облака заволокли солнце, потом рассеялись, долгожданный дождь пролился в июле только однажды в виде сильной ночной грозы, в воздухе запахло майораном и эвкалиптом, альпийскими травами и какими-то экзотическими растениями, которые здесь не водятся, но кто знает, может быть, все-таки они здесь растут. Самое позднее в два все — даже те, кто обедал на террасе под зонтиками, — исчезали со сцены, официанты последними покидали ресторанные залы, убрав со столов и накрыв их заново; за стойкой регистрации шла неустанная, но молчаливая работа, директор доктор Вагнер, пригнувшись, то и дело выскакивал из своего кабинета, чтобы, точно так же пригнувшись, войти обратно. Он распрямлялся только тогда, когда рядом показывался кто-то из гостей, как только они удалялись, он сгибался снова. Тишина прерывалась только несмолкаемыми телефонными звонками, детским криком вдали, писком ястреба, карканьем вороны, голосом администратора, который снимал телефонную трубку, клал ее в сторону или обратно на рычаг. Междугородние разговоры, которые он вел, были обычно недолгими, почти всегда он переключал соединение наверх, ведь в большинстве комнат имелся свой телефон — особая роскошь в этом уединенном месте. Иногда постояльцы по телефону заказывали воду, лимонад или лед, тогда администратор кратко и быстро передавал заказ дежурному официанту, сидевшему на кухне в ожидании распоряжений, тот вскакивал со стула, как только зазвонит телефон. Официант, обслуживавший номера, который рад был любому поручению, собирал заказ, ставил на поднос и нес наверх — вот так и шло нескончаемое послеобеденное время, необычайно медленное и тягучее. Все, что требовалось, худо-бедно как-то делалось, но механически.

Поскольку Якоб до рассвета работал в баре, в обеденное время его для обслуживания не привлекали. К тому времени, когда он ложился отдохнуть, он успевал с лихвой отработать положенные часы и мог поэтому отсыпаться сколько захочет. Он нужен был только с четырех часов пополудни. Бар открывался в шесть.

Утром, когда Эрнест вставал, Якоб еще спал. Раньше трех он редко ложился. Поскольку ночи почти не приносили прохлады, оба спали раздетыми. Возбуждение Эрнеста росло с каждым вздохом, и своим, и Якоба, с каждой мыслью, с каждым подрагиванием пальцев Якоба. Было нелегко устоять перед соблазном при виде друга. Эрнест не испытывал стыда, когда занимался самоудовлетворением, глядя на спящего.

Эрнест вставал и мылся над раковиной. Близость между ними, казалось, достигла той точки, за которой проходила неприступная черта. У Эрнеста было такое чувство, что Якоб полностью принадлежит ему, если не сам Якоб, то его тело. Точно так же тело Эрнеста принадлежало Якобу. Но все было совершенно иначе, чем в их первый день.

По утрам Якоб так неслышно пробирался в комнату, что Эрнест его чаще всего даже не слышал. Но если уж слышал, то тут же просыпался. Он мог назвать каждую вещь, которая падала на пол, когда Якоб раздевался. Пиджак, жилет, сорочка, брюки, кальсоны, носки. Возбуждение Эрнеста росло с каждой падающей вещью.

Когда Якоб ложился рядом с ним и клал руку ему на плечо, Эрнест не отодвигался, а, напротив, в страстном порыве делал все, чего хотел Якоб. Он всегда чувствовал, чего Якоб от него хочет, ему немедленно хотелось того же, ему не мешали даже запахи, которыми в последнее время было пропитано тело Якоба: по ночам от него исходил запах табака, иногда — спиртного, хотя он утверждал, что сам не пьет, и Эрнест ему верил. Так запахи бара смешивались и соединялись с кухонным чадом, который окутывал Эрнеста, как только он переступал порог кухни, и его кожа настолько впитала в себя этот чад, что его было уже ничем не смыть. К их поту и их поцелуям примешивались разнообразные звуки дня, перебранка поваров, деловитая суета снующих коллег, неразборчивый гомон гостей, алкоголь, который они пили, их хмель, все это прилипало к телам Якоба и Эрнеста и к началу нового рабочего дня покрывало кожу непроницаемой пленкой. К этой пленке, несомненно, добавлялись тревоги и страхи, о которых гости не говорили вслух, но которые чувствовались.

Эрнест одевался. Иногда Якоб в это время просыпался, и тогда достаточно было жеста, взгляда, взмаха ресниц, чтобы Эрнест вернулся к Якобу в постель. Но чаще всего он так крепко спал, что Эрнест мог беспрепятственно и спокойно его разглядывать. Когда зрачки под закрытыми веками начинали двигаться, он иногда сжимал кулаки и ударял невидимого противника. Эрнест никогда не узнает, кому были предназначены эти удары, потому что о своих снах они никогда не говорили. Потом Якоб вновь успокаивался и лежал с приоткрытым ртом, чуть видны были зубы, он был так красив, что страшно было прикоснуться, он словно был далек ото всего на свете, даже от себя самого, и Эрнест поневоле отворачивался.

При мысли о будущем невольно приходили сомнения, даже страхи, и для этого было довольно причин. Разве оно не будет сокрушительно страшным, если однажды начнется та самая война, о которой все говорят, и разлучит всех и вся? Эрнесту приходилось держать себя в руках и не будить Якоба, когда его одолевали такие мысли, — пусть спит. Эрнест тоже был убежден, что война начнется, множество людей, у которых информации было несравненно больше, чем у него, не могли все как один ошибаться, абсолютно все говорили о войне, а если не говорили, то думали о ней, это было видно по их лицам.

Когда Эрнест приходил домой после обеденного обслуживания, Якоб, как правило, еще лежал в постели: он спал, читал или что-то подсчитывал. У него была тонкая тетрадь, в которую он заносил все свои доходы и расходы. Он хотел представлять общую картину и, конечно, бывал счастлив, когда доходы превосходили расходы. По мере возможности он всегда старался вести бухгалтерский учет и однажды сказал: «Когда-нибудь я разбогатею». Когда Якоб такие вещи говорил, Эрнест испытывал вовсе не гордость и не уважение, а какую-то смесь сострадания и неловкости, в такие минуты ему больше всего хотелось сказать Якобу: «Нет, ты никогда не станешь богатым, мы оба не станем, не того мы теста», но меньше всего ему хотелось Якоба обидеть, а он считал, что Якоб обидчив, поэтому ничего не говорил, он только молчал в ответ и полагал, что его молчание красноречиво говорит о его мнении. Но Якоб его не понял, Эрнесту надо было выразить свою позицию отчетливее, прямо в глаза сказать Якобу, что успех — это для других. Якоб жил в мире более широком, чем мир Эрнеста, он обладал уверенностью в себе, которой Эрнесту не хватало, и, наверное, именно эта уверенность делала его сильным. Для Якоба перспектива будущего была шире.

Поскольку под крышей жара была совершенно невыносима, в дневное время Якоб всегда оборачивался влажными полотенцами. Закутавшись в них, он ложился на кровать и либо засыпал опять, либо строил мысленно свои фантастические планы, либо вел подсчеты; зачастую он читал в постели и нередко засыпал за книгой. Вот в таком состоянии Эрнест и заставал его после обеда, спящим или погруженным в свои мысли, он то вел подсчеты, то читал, чтение продвигалось крайне медленно, он не сдавался, отважно продираясь сквозь дебри этой толстой книги, и, хотя иногда он тратил много времени, чтобы одолеть очередную страницу клингеровской «Опорты», он все равно не капитулировал, упрямо вникая в тайны толстого тома; он почти ежедневно рассказывал Эрнесту о только что прочитанном, так что по крайней мере первые главы этой прославленной и популярной книги Эрнест изучил в конце концов так хорошо, как если бы сам ее прочитал.

Полотенце на теле Якоба быстро начинало подсыхать. Тогда он вставал и, положив в раковину, поливал его холодной водой из крана, затем отжимал, снова ложился и смотрел на Эрнеста. «Хорошо помогает», — говорил Якоб. Эрнест раздевался, обмывал руками тело и подставлял голову под кран. Все становилось влажным — простыня, тело, оно было сначала прохладным, потом согревалось, под потолком, казалось, гуляют клубы пара, комната превращалась в райский приют, сказочный чертог за семью замками, отгороженный от всего мира. Эрнест ложился рядом с Якобом, было тихо, то и дело поскрипывали потолочные балки, зной вдохнул в мертвую древесину новую жизнь.

Эрнесту больше всего нравилось лежать рядом с Якобом молча, когда не нужны никакие слова, наоборот, слова только мешают. Эрнесту не нравилось слушать, когда Якоб начинал презрительно отзываться о гостях, но, к сожалению, это случалось все чаще. В этих случаях он напоминал Якобу, что нельзя говорить так о тех, кому обязан хлебом насущным, но его доводы пропадали впустую. Якоб высмеивал его, и смех его был заразителен.

«Хлебом насущным! Хлебом! Насущным!» — кривлялся он, передразнивая акцент Эрнеста, и хохотал, и в конце концов Эрнест тоже расхохотался.

Эрнест все время подозревал, что мнение Якоба о некоторых из гостей принадлежало вовсе не ему, что он его где-то подхватил, среди персонала всегда находились люди, которые любили перемывать косточки постояльцам. «Меня это не интересует, — говорил Эрнест, — я не хочу этого знать, мы не то что они, а они не то что мы. Пока они дают нам возможность работать, нам нечего совать нос в их дела, а если они имеют к нам какие-то претензии, то, наверное, у них есть на то причины», но по большей части Эрнест просто отмалчивался, когда Якоб начинал говорить о бездушных немцах и алчных евреях. «Откуда ты это взял, ведь такие вещи ты не можешь знать наверняка», — говорил Эрнест или молча слушал Якоба, пока тому самому не надоедало говорить.

Однажды Эрнест случайно наткнулся на пятифранковую монету, лежавшую у Якоба под подушкой. Когда он спросил Якоба, как попал сюда этот новенький, только что отчеканенный пятифранковик — на нем был выбит 1936 год — и почему Якоб не положил его к остальным своим сбережениям, Якоб слегка смешался, и, видя его замешательство, Эрнест насторожился, и тогда Якоб и вовсе смутился. Деньги не могли принадлежать никому, кроме Якоба, в этом не было никакого сомнения, ведь монета лежала у Якоба под подушкой, у Эрнеста же все деньги были на месте. Помешкав немного, Якоб все же подставил ладонь, и Эрнест опустил в нее найденную монету, маленькую часть того постепенно растущего капитала, с помощью которого Якоб надеялся обеспечить свое будущее, завести себе какой-нибудь небольшой отель в Кёльне либо загородный ресторанчик на берегу Рейна или после войны, раз уж говорят, что она ожидается, где-нибудь в горах — что-нибудь вроде этого.

«Как эти деньги попали к тебе под подушку?» Якоб ответил, что не помнит. Но потом все-таки вспомнил. Это, мол, были чаевые, которые дал ему один гость, который на днях уехал. Он назвал имя, Эрнест его помнил. Пять франков было многовато для чаевых, но с тех пор, как Якоб начал работать в баре, у него умножились доходы в виде чаевых, которыми он тут ни с кем не обязан был делиться, — это было вознаграждение за любезное обслуживание ночных посетителей бара, благодарность засиживающихся допоздна гостей, которым не хотелось видеть на лицах официантов нетерпеливое выражение. Лицо Якоба ничего подобного не выражало. Гостям же хватало своих забот, зачем им были еще и чужие? Возможно, они покупали и его молчание, потому что многие, кто жил здесь в отеле в ожидании отъезда, боялись немецких шпиков. Может быть, они опасались, что Якоб — один из них?

Якоб зажал монету в кулаке. «Она, наверное, выкатилась у меня из кармана, когда я одевался». Он поцеловал Эрнеста и вытянулся на кровати, закинув руки за голову. Монету он из рук не выпускал. Эрнест забыл о своей находке. Через одиннадцать дней он о ней вспомнит.

 

 

Во втором часу пополудни он сел в пригородный поезд, который шел вдоль самого берега озера в восточном направлении. Вся поездка длилась тридцать семь минут, народу в вагоне было немного, в основном пожилые люди и несколько детей. Поезд отправился вовремя. На каждой станции часть пассажиров выходила, но новые не садились, и после четвертой остановки он остался в вагоне один. Местечко, где жил Клингер, явно не представляло интереса для туристов, а все, кто ездил на этом поезде ежедневно, сейчас были на работе. Эрнест пытался сосредоточиться на ландшафте: слева озеро, справа деревни и виноградники, но мысли его были далеко, они быстро улетели прочь от всякого ландшафта, беспорядочно блуждая теперь в неведомой области; большая часть того, что он хотел вобрать в себя, непрерывным потоком устремлялась мимо, и он не успевал ничего осмыслить. Отдельные станции не откладывались в памяти в виде цельных картин, лишь один раз ему запомнились бурая, засохшая герань в окне зала ожидания и девушка лет семнадцати, которая сидела на скамье с выражением бесконечной скуки, такая же заброшенная, как герань у нее за спиной. Вдруг ливень захлестал по стеклам, и тут же за окном поезда снова засияло солнце. Он отметил это, но не удивился.

На Эрнесте был серый костюм — другого у него не было, а серый цвет годился для любого случая, — светлый галстук в синюю крапинку, сверху легкое пальто, потому что погода стояла прохладная. Зонтик он засунул между сиденьем и спинкой, зонтик дважды падал, и дважды Эрнест водружал его обратно и при этом непрерывно пытался сосредоточиться. Было еще не поздно отказаться от своего намерения. Но если он от него не отказывается, то надо как следует подготовиться. Он стал готовиться, а для этого надо было представить себе нечто непредставимое, а именно свою встречу с Клингером. Как он окажется перед ним лицом к лицу.

Через тридцать семь минут поезд остановился в шестой раз. Эрнест вышел из вагона, поезд покатил дальше. Эрнест изучил расписание. Один поезд в час в сторону города.

Прежде чем отправиться к Клингеру, он решил выпить чего-нибудь крепкого, он пересек билетный зал и вошел в маленький привокзальный ресторанчик. Он ощущал слабость, руки дрожали, но он знал, как снять эту дрожь. Время есть, и он успеет выпить рюмку коньяку.

Он толкнул тяжелую стеклянную дверь, ручка была липкой на ощупь. В непроветренном зале сидели редкие посетители, каждый из них вносил свой вклад, поддерживая эту душную атмосферу, они ели, пили и курили. Не считая звуков, которые временами доносились с кухни, было тихо. Пожилая женщина с грязными седыми волосами подняла глаза, когда Эрнест вошел, и стала рассматривать его поверх очков, официантка выглядела заспанной, но была проворна. Через три минуты перед ним стоял теплый коньяк местного производства с кожевенным привкусом. Поднос украшало твердое ореховое печенье, столь любимое местными жителями, под названием «косточки мертвеца». Эрнест взял рюмку и выпил коньяк залпом, потом расплатился, встал и пошел. Пальто он даже не снимал. Никто из посетителей ресторана «У горы» его здесь не узнал бы, он бы тоже, скорее всего, не узнал никого из них, но, вообще-то, было совсем маловероятно, чтобы кто-то из них сюда забрел. «Косточки мертвеца» он оставил на блюдце: он никогда не ел печенья.

 

Quil etait beau le Postilion de Lonjumeau… [8]

 

С тех пор как он вышел из ресторана, эта мелодия неотступно вертелась у него в голове. Он уставился на табличку на автобусной остановке, потом огляделся вокруг, стоянки такси было не видно, почтовая машина, не останавливаясь, проехала по дороге вдоль озера, направляясь в следующую деревню, поэтому, поколебавшись, он пошел прямо, постепенно удаляясь от озера, рано или поздно он кого-нибудь встретит и спросит дорогу. Так и случилось. Почти сразу ему навстречу попался мужчина, который выгуливал большого черного пса. Этот мужчина знал, где находится дом, и объяснил ему дорогу. Он объяснял спокойно и размеренно, явно не впервые. Местные жители, видимо, давно привыкли, что все спрашивают их про Клингера, все приезжие направлялись к нему, и каждый местный знал, кто такой Клингер и где он живет.

Мужчина спросил его, не журналист ли он, и вопрос свой он задал вовсе не из любопытства — это была дань вежливости. Эрнест сказал «нет», тогда мужчина пояснил: «Такси у нас тут нет», и Эрнест ответил, что он так и думал и что он пойдет пешком. Тут не заблудишься, деревня маленькая, все улицы как на ладони. Сначала в гору прямо, через сто метров направо, опять в гору прямо, потом направо. «Увидите, оттуда открывается самый лучший вид на озеро и на горы», — сказал мужчина. Разговор на этом был окончен, и Эрнест отправился в путь.

«Похоже, что этот человек все-таки страдает любопытством», — подумал он про себя, потому что ему стало казаться, что он спиной чувствует его взгляд. Но он не стал оборачиваться: вдруг ошибся? Собака, которая до того все время молчала, теперь коротко и хрипло залаяла. Лаяла она не на него. Возможно, этот местный встретил другого прохожего, и у того тоже собака, но ему-то какое до этого дело?



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.