Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Серые деньки 3 страница



Но только я что-нибудь спрошу или скажу, как сейчас же начнут допытываться: «А она тебе нравится? А ты бы на ней женился?»

Начнутся дурацкие шутки, уж я знаю...

Есть такие ребята, которые просто обезьянничают,— хотят подлиза­ться к взрослым, и сами говорят: «Моя невеста».

Взрослые не любят, когда мы паясничаем, а выходит, что сами нас заставляют.

Оки не знают, как неприятно корчить из себя шута. Некоторые дети от этого и в самом деле портятся, но большинство только испытывает обиду и неприязнь к взрослым за их любопытство.

Я сижу тихонько и размышляю. И точно так же, как я, тысячи детей в разных комнатах размышляют в сумерки о чудесах и печалях жизни, О том, что происходит вокруг них и в них самих.

Об этих наших размышлениях взрослые не знают. Только спросят: Что ты там делаешь? Почему не играешь? Почему так тихо?»

Какая странная вещь — сон!.. Иренка спит и ни о чем не знает. Вздох­нула, видно, ей что-нибудь снится. Наверное, я у нее в детском очаге есть дети, которых она любит, и, может быть, она тоже не хочет об этом никому говорить.

Я сравниваю Иренку с собой, вспоминаю то время, когда я был боль-ным, и вижу, что все мы похожи друг на друга. Во взрослом человеке много детского, в детях много взрослого. Только мы не нашли еще об­щего языка.

Ну вот.

Я видел Марыню во второй раз.

Еще один-единственный раз была у нас Марыня. Даже не разделась. Они сказали, что им надо идти, что пришли только проститься.

В тот, в первый раз познакомились, а теперь сразу прощаться...

Я стою у своего цветочного горшка. Я посадил горошины, и в горшке выросло уже целых четыре листка, тут два и тут два,. Так приятно, когда что-нибудь посадишь и потом вырастает. Поливаешь. И от воды — из земли, из зернышка вылезает росток. Зеленый, малюсенький. Не было ничего, а теперь есть.

Я стою, а в руках у меня открытка: ангел с крыльями, а на краю пропасти — двое детей. Нагнулись над пропастью и рвут цветы. Ангел следит, чтобы они не упали в эту бездонную пропасть. Пришла Марыня с этой тетей, со своей мамой. Я ее тоже во второй

раз в жизни вижу — какая-то дальняя родствевница.

И я думаю:

«Если Марыня заговорит со мной, я дам ей на память открытку.

А если нет, то нет».

Я ее купил для Марыни, потому что знал, что она придет, только

боялся, что буду в это время в школе.

Я каждый день сразу бежал из школы домой. Манек спрашивает:

— Куда ты так торопишься?

Мама удивляется:

— Разве занятия теперь раньше кончаются?

А я молчу. Что я им скажу?

У Марыни белая пуховая шапочка и такой же воротничок. И волосы

Ее мама говорит с моей мамой о каких-то там знакомых в Вильно. А она молчит.

Потому что я быстро поцеловал этой виленской тетке руку, и скорей цветочному горшку.

она стоит и держится за свою маму. Я вынул из книжки открытку. Ту, с ангелом.

А она, Марыня, сразу ко мне пошла, бистро, почти побелила. А я — снова открытку в книжку и, наверное, покраснел, потому что ещё

больше смутился.

Она остановилась, заслонилась муфточкой этой пушистой, и я улыб­нулся. А она тоже. И я отвернулся, словно смотрю на цветочный горшок. А Иренка подбежала и показывает ей куклу. Иренка говорит:

— Смотри, какие у нее башмачки. Тогда я опять к ним повернулся. Марыня взяла куклу и спрашивает:

— А у нее глаза закрываются? Я говорю:

— Нет. У маленьких кукол не закрываются.

Марыня совсем уже близко подошла и говорит, что и у маленьких могут закрываться, только у совсем уж маленьких никогда не закры­ваются.

И потом говорит:

— Я уже уезжаю.

Я испугался, что она прямо сейчас уедет, и быстро вынул открытку с ангелом: побоялся, что не успею отдать. Показываю и спрашиваю:

— Красивая? Она тихо ответила:

— Красивая.

Я говорю еще тише:

— Может быть, хочешь?

Я не хотел, чтобы Иренка увидела. Потому что маленькие любят во все вмешиваться. А вдруг еще что-нибудь громко скажет.

Но мама с тетей разговаривали и ничего не услыхали. Марыня гово­рит:

— Напиши что-нибудь на память.

Она это таким голосом сказала и смотрит, соглашусь ли. Все хорошо вышло. Я тут же быстро написал: «На память о Варшаве». И приложил промокашку.

А Марыня говорит:

— Ой, размажешь! Я отвечаю:

— Смотри, совсем не размазалась! Но «Н» немножко размазалось. Она говорит:

— Ну, это ничего! И добавила:

— Ты очень красиво пишешь! И еще:

— Напиши, кому и от кого...

— Зачем?

Марыня подумала, склонила головку набок и говорит:

— Да, правда...

Но я написал: «Марыне из Вильно».

И завернул в серебряную бумагу от шоколада. Потому что у меня уже все было припасено.

Но вижу, что чересчур уж блестит. Тогда я вырвал страницу из тетрадки и обернул еще раз.

А она:

— Ой, страницу вырвал!

Я говорю:

— Ничего!

А моя мама говорит:

— Снимите пальто!

А ее мама:

— Нет, мы должны сейчас же идти!..

Марыня положила эту открытку, этот сверток, в муфточку и спрашивает:

— Ты какую букву больше всего любишь писать?

Я говорю:

— Заглавное «Р».

— А я заглавное «В». Дай бумаги, я тебе напишу. Но карандашом.

посмотрим, кто красивее пишет.

И она написала. И я тоже. Только я не старался, хотел, чтобы у нее

вышло красивее.

Она говорит:

— Ну, чья красивее?

Смеется, а зубки у нее беленькие, ровные-ровные.

И говорит:

— На открытке ты красивее написал!

Я покраснел и говорю:

— Когда удастся, а когда и нет...

Мы писали «Варшава, Вильно» — разные слова, а потом числа. Она говорит:

— Я страшно не люблю писать восьмерку: всегда выйдет какая-то

перекрученная.

А я отвечаю:

— Ну да. Восьмерка редко хорошо получается. И тебе ведь, Марыня,

в пальто трудно писать.

Тогда она посмотрела на свою маму и говорит:

— Пожалуй, раздеться, или как?..

Но им уже надо идти.

Марыня хотела эту страничку порвать, но я не дал.

— Зачем тебе?

— Пусть останется.

— Зачем?

Я тихо сказал:

— На память!..

— Ну, какая это память. Разве это годится на память! Я тебе из

Вильно пришлю красивую открытку.

— Но оставила.

И я показал ей горшок с горохом. Сказал, чтобы он? его взяла. Но как она с этим горшком поедет?

Марыня погладила пальцем каждый листик.

А ее мама говорит: — Ну, пошли.

И поднимается со стула. Марыня быстро встала подле своей мамы. И мы уже больше не разговаривали, я остался около горшка. Они еще долго так говорили, стоя. А можег быть, недолго, только теперь уж я хотел, чтобы они скорее ушли. Я боюсь прощаться. И слышу:

— Ну, ребятишки, прощайтесь!.. Я еще больше отвернулся.

— Ну что, так и не попрощаетесь? Может быть, вы уже поссорились? Не поцелуетесь на прощание? Марыня говорит:

— Я с мальчиками не целуюсь.

— Вот ты какая,— говорит моя мама.— А не споешь нам на прощание?

— Могу.

А ее мама говорит:

— Ну уж когда в. следующий раз приедем. А то горло перегреешь. Марыня поцеловалась с мамой и с Иренкой, а мне только руку по­дала. И так гордо.. Даже не улыбнулась. В перчатке. И они вышли. А мама:

— Ты бирюк. Вот Марыня — молодец. А ты у меня совсем неотесанный.

Я благодарен Иренке.

Я ее поцеловал — привлек к себе и поцеловал в голову.

— Ты была хорошей девочкой, Иренка,— сказал я. И начинаю готовить уроки.

И так мне хорошо, спокойно. Так хорошо все получилось с этой от­крыткой. Красивая открытка. Сперва я хотел купить с цветами, потом с видом: лес, около леса домик и лошадь стоит. Еще были две красивые, но на одной надпись: «С днем рождения». А с ангелом, пожалуй, самая красивая. И горы, и пропасть, и цветы, и этот ангел, их охраняет.

Когда у меня будут деньги, я куплю такую же. Марыня, наверное, не пришлет, забудет, когда вернется в свой Вильно.

Я переписываю на завтра стихи. А рядом лежит Иренкина кукла. С этой куклы все и началось. И горшок с четырьмя листочками. Потом, когда горох будет расти, новые листья появятся выше, а эти четыре ока­жутся внизу. И, наверное, они первыми опадут. Подождать, пока они пожелтеют и опадут сами, или сорвать их еще зелеными и засушить на память? Пока еще я не знаю.

Я переписываю на завтра стихи. Пишу очень старательно. В этом отрывке было одно заглавное «В». Я постарался написать его как можно красивее. Уж и не знаю, приятнее ли мне писать заглавное «Р» или за­главное «В».

И я посматриваю на ту страничку, на которой мы писали буквы.

Да, ничего не поделаешь: я люблю ее и больше ее не увижу. Только страничка с буквами осталась и четыре гороховых листочка...

А может быть, она и в самом деле напишет? Или встречу на улице какую-нибудь похожую девочку. Так ведь и с Пятнашкой было.

Девчонки противные. Гордячки, вечно ссорятся, кривляются. И любят притворяться, будто бы они взрослые, а ребята — хулиганье.

Девчонки сторонятся нас, а захотят подойти, так словно милость тебе оказывают.

Ну да, какие-то они более нежные. И платьица у них, и бантики, и бусы — понавешают разных украшений. А выглядит красиво. А если б мальчишка — было бы смешно. А ведь есть и мальчишки с длинными волосами. Точно куклы. Неужели не стыдно? — Ну да, но почему мы должны им уступать? Девчонку нельзя ни уда-

рить, ни толкнуть. Сразу скажут: «Она девочка!» А когда мальчики л девочки учатся в школе вместе и мальчик пожа-луется учительнице на девочку, та отвечает: — Ты мальчик, а с девочкой сладить не можешь?

Хорошо, в другой раз слажу. И снова скандал. И непонятно, как же все-таки надо поступать.

Если бы взрослые не напоминали все время, что вот это мальчик, а вот это девочка, мы, наверное, и забыли бы. Но разве они дадут за-быть. Сами говорят, будто нет разницы, а на деле получается наоборот. Мне неприятно так думать, но ничего не поделаешь. Ведь не могу я врать. Марыня тут не виновата. Можех быть, и в самом деле это только в Варшаве так?

А она написала. Правда написала. Сдержала слово. Прислала открытку с видом Острой Брамы. И адрес, и марка — все есть. Не посты­дилась написать мальчику. Смелая.

И петь не стыдится, и первая сказала, что будет танцевать. У меня эта открытка лежит теперь вместе с той страничкой и листоч­ками. Только один листок сломался.

А недавно у нас была экскурсия. Не по железной дороге, а через мост и парк. Так хорошо было.

Мы хотели идти посреди улицы по четыре человека в ряд, а не про-тискиватся парами: тогда не так будут толкать, Но учительница не позволила. И правильно. Потому что ряды сразу расстроятся и выйдет неразбериха. Тот пинается, эти еле волочатся, одни вправо идут, другие влево. "Но и парами идут не в ногу и не на равном расстоянии.

Интересно было. Когда мы переходили через улицу, остановились два извозчика и одна машина. Как-то приятно, что и мы что-то значим,— останавливаются.

Я иду в паре с Манеком. Главное, выбрать себе хорошую пару и знать, кто идет перед тобой, а кто за тобой.

Всего красивее было на мосту, потму что вода в Висле замерзла, — А есть такие, которые купаются в проруби.

— А ты бы побоялся? — Чего?

— Ну, холодаю!.. — Ну и что ж, что холодно?

Ведь приятно попробовать и доказать, что не боишься. — Из воды может сделаться лед или нар.

Странно, правда?

— А разве не странно, что муха может по стене ходить, а рыба в воде спит?

— Или лягушка. Получается из головастика. ЧуднО!

И мы разговариваем с Манеком о том, что будто бы у нас есть лодка и мы возьмем хлеба, сыра, яблок и поедем в Гданьск. По каким прито­кам Вислы будем плыть, мимо каких низменностей и плоскогорий и исто­рических мест.

Мы играем, а выходит как бы урок, экзамен.

Школа добрая, она позволяет человеку долго и много думать о раз­ных вещах. Одно узнаёшь из географии, другое — из естествознания, третье — из истории. И сам не ожидаешь, как все это может пригоди­ться, когда думаешь..

— В Гданьск или в Краков?

— Нет, против течения трудно.

— А если на моторке?

Хорошо бы при каждой школе был свой корабль. Корабль стоял бы у пристани, а мы бы его сторожили. По очереди: каждые сутки другая четверка. А как только лед на Висле тронется, сейчас же поднимем паруса — и в путь.

Неделю — один класс, неделю — другой. И делать все по сменам: то

ты в каюте, то с парусами, то за рулем.

Мы и сами не решили, будет ли это парусник, пароход, моторка, яхта

или даже плот.

А снег так славно сверкает на солнце.

В парке белым-бело.

Мы бежим наперегонки. Некоторые даже хотят снять пальто... Но учительница не позволяет. А ведь когда бегаешь — тепло. И у себя во дворе мы играем без пальто.

Мы не очень настаиваем, не хотим, чтобы учительница кричала. Хуже нет, когда всем хорошо, а кто-нибудь сердится.

Учительница накричит на одного, а неприятно всем. Но один всегда найдется.

Сегодня это Малицкий. Учительница велела ему идти с Рудским. А он не хотел: они друг друга не любят. И тот всю дорогу его толкал. Учительница рассердилась, говорит, что мы идем, точно банда, и она больше с нами ходить не хочет,— люди оглядываются, стыдно... А Ма­лицкий назло лезет под пролетки, и учительница боится, что его зада­вят. Но ведь ходит же он каждый день в школу один, и никто за ним не следит. Значит, пусть бы и шел, как хочет. Да нет, знаю, что нельзя, по­тому что, если позволишь одному, сейчас же все разбредутся.

И в парке, когда надо было домой уходить, насилу собрались. Раз уж такой путь проделали, хотелось побыть подольше. Всем там было хо­рошо, никому не хотелось возвращаться. Некоторые послушались и стро­ятся. Но увидят — пары нет, стоять скучно — и уходят пару искать. По­слушные видят, что другие играют, а у них ноги мерзнут стоять и ждать. И они теряют терпение.

— Пошли!

Жалеют, что послушались. Другие бегают, а они должны стоять и смотреть, как учительница сердится.

Постоят, постоят, да и разбредутся. А те видят, что еще мало народу собралось, и не торопятся. Каждому хочется быть последним, чтобы не ждать.

— А я бы не стал сердиться. Если бы учительница отправилась сразу.

хотя бы с тремя парами, другие стали бы их догонять, и так бы понемногу все собрались. Может быть, кто-нибудь и сказал бы:

— Ну и пусть их идут! Сам домой дорогу найду...

Но, наверное, все-таки побоялся бы остаться, потому что накажут,

тоже догнал бы. А если и нет, так он один и виноват. Нельзя ведь сразу на всех обижаться.

Если бы взрослые нас спросили, мы бы им много хорошего посове-товали. Ведь мы знаем свои недостатки, и времени у нас больше, чтобы

приглядеться друг к другу: мы больше бываем вместе. Один, конечно,

него не сообразит. Но все вместе разберемся.

Мы молчим только потому, что не знаем, что можно говорить, а чего нет.

На обратном пути я сказал Манеку про Марыню из Вильно.

— Знаешь, Манек, я получил открытку из Вильно. Цветы. Незабудки. Очень красивая открытка.— И добавил: — От одной девочки.

Я сказал, как ее зовут и в каком она классе.

— Только помни, это тайна!..

Я сказал, что танцевал с ней на именинах, н что она хорошо поет, что у нее темные волосы.

— Видишь, Манек, а ты тогда сердился, что я Бончкевичу первому рассказал про Пятнашку. Я ведь должен был ему рассказать, потому что он не хотел мне давать в долг денег. И тогда я еще не знал тебя так хорошо...

Мы взялись за руки и идем так. А Манек говорит, что и ему нравится одна девочка.

— Потому что она всегда грустная.

— А моя Марыня, наверное, веселая.

На мосту мы уже ни о чем не говорили. И только потом я спросил: — Ты не сердишься, что я тогда сказал про твоего отца? Я думал, что Манек не расслышал, потому что как раз проехала грузовая машина. Военный грузовик, тяжелый. Цепи так и бренчат. И трое солдат в кузове, а шофер в гражданском — не знаю почему. А один сол-дат держал собаку. Собака встала передними лапами на край кузова, голова у нее подпрыгивает. Выражение такое испуганное.

Но Манек услышал:

— Я не сержусь, только ты так больше не говори... Какой бы уж ни был отец... Ну, каждый ведь сам знает, какой у него отец. А когда кто другой скажет — неприятно.

— Я тебе не хотел сделать больно,— говорю я.— У меня только так сорвалось.

— Я знаю,— говорит Манек.

Ну, и теперь мы с Манеком друзья. Я и открытку принесу в школу покажу ему.

Я попросил у него прощения и рассказал ему свой секрет, чтобы он подумал, что я только о нем хочу все знать. И приглашу его к себе

Как смешно взрослые требуют, чтобы мы просили прощения!.. Только кто-нибудь сделаешь,— сразу: «Иди попроси прощения!»

Не бойтесь, если я знаю, что не прав, я попрошу прощения, только когда-нибудь потом... Я уж выберу такую минуту, когда можно будет, потому что иначе получится только вранье и фальшь.

А Марыня смешно написала:

«Дорогой кузен!

Я уже в Вильно и не хожу в школу. Я ехала целую ночь, и простуди­лась, и у меня был жар. Целую тебя 100000000 раз. Любящая тебя

Мария».

Мне стыдно показать Манеку эту открытку.

Учительница велела описать прогулку в парк. В рассказе должны быть четыре части: дорога в парк, в парке, возвращение и заключение.

Учительница меня похвалила, сказала, что я хорошо написал.

Я написал:

«Была хорошая погода, и учительница повела наш класс на прогулку. Мы шли по разным улицам. По обеим сторонам улицы высятся большие дома, а посреди — уличное движение. По рельсам едут трамваи, а не по рельсам — такси, пролетки, повозки и т. п. Снуют прохожие, а на углах стоят полицейские.

В парке мы играли в разные игры. Парк покрыт снегом. Деревья голые, потому что на них нет листьев. Их вершины уходят высоко в небо. В парке нет памятников старины, зато летом растут трава и покрытый сочными листьями кустарник.

А на обратном пути мы опять шли по железному мосту. Мы смотрели на лед. И всю дорогу шли парами.

Экскурсия в парк нам очень понравилась, потому что все время све­тило солнце и мы играли в парке в разные игры».

Писать сочинения противно, потому что никогда не пишешь правду, а всегда только то, что велели в школе.

Оказывается, Марыня простудилась и была больна. Может быть, она была тяжело больна, а я ничего не знал. Она могла даже умереть, потому что дети тоже умирают. Я радуюсь, что получил открытку, а на самом деле беспокоюсь.

И зачем она сюда приезжала?

Я раньше знал, что в Вильно у меня есть тетка, кажется, слышал, что у нее есть какие-то там дети, может быть, даже говорили, что девочка, Марыня. И вдруг я ее увидел. Зачем?

Какое, собственно, она имеет ко мне отношение? Дальняя родственница, какая-то троюродная сестра. Если бы не дядя, я бы даже с ней не заговорил, а если бы она при­шла проститься, когда я был в школе, я бы ее уже больше не увидел. Может быть, порвать открытку и покончить с этим? Зачем терзаться? Зачем думать? Зачем беспокоиться, здорова ли она, не случилось ли с ней чего плохого?

Все равно я ей ничего не отвечу, потому что нет денег на открытку.

А вот нет, дали.

— На, озорник,— сказал отец и дал мне злотый.— Купи себе, чего тебе нужно, или сбегай в кино. А мама сказала:

— Не давай мальчишке денег, избалуешь.

И я взял, как-то глупо, неуклюже.

Так неожиданно это получилось. Потому что отец считал деньги, на­считал не то тридцать один, не то сорок один. В общем, один злотый был как бы лишний. А я рядом стоял. Ну, он и дал мне.

А когда я взял, мне стало жалко отца. Ведь не очень-то много у него этих злотых, да и дети сколько стоят. Вместо того чтобы себе что-нибудь купить, покупает нам то пальто, то башмаки. А еще еда, школа. И за все это ему одни только заботы и огорчения, если я плохо себя веду.

Когда я хотел стать ребенком, я совершенно забыл, что не буду сам на себя зарабатывать и стану обузой.

Но ведь нет, дети не дармоеды...

Их работа — школа. Правда, у нас каникулы длинные, но и учитель в это время отдыхает. Наша работа не легче, чем у учителя. Ведь для нас все трудное и все новое.

А говорят, что дети ничего не делают, даром хлеб едят.

Когда я хотел стать ребенком, я совершенно забыл, как трудно не иметь своих денег.

Например, у меня плохая линейка. Кто-то сделал на ней зазубрины. Я оставил ее на парте, прихожу после перемены — нет линейки. Ищу, ищу и, наконец, нахожу на другой парте. Найти-то нашел, да край в за­зубринах. С такой линейкой уже не начертишь — карандаш задевает. Бывают линейки с железным краем. А наши, как назло, из мягкого де­рева. Забудешь, ударишь о парту — и сразу остается зазубрина.

Сколько у нас разных вещей пропадает, а мы ничего не говорим.

Если пожалуешься, учительница скажет:

— А ты следи!

Но ведь во время перемены нельзя оставаться в классе, да и вообще разве можно все время следить?

Теперь у меня есть злотый.

Видно, судьба.

Я куплю открытку для Марыни. Отдам Бончкевичу десять грошей и возьму Пятнашку. Куплю линейку, чтобы была про запас. Может быть, шнурки для ботинок купить? Чтобы, когда порвутся, мама не ругала. Может, Манеку что-нибудь надо?..

Хорошо бы в кино сходить, но как? Пойти одному и скрыть от Ма-нека? А сказать, что был, Манеку будет обидно.

Злотый — это как будто много. А как начнешь подсчитывать, видишь, что и злотого не хватает.

Мы отправились с Манеком искать красивую открытку. Ангел у нее есть, незабудки она сама мне прислала. На одной был нарисован мальчик с девочкой, но эту я взять постеснялся, потому что получается как бы она и я.

Было бы куда легче выбрать, если б можно было войти в магазин.

А входить неприятно. Смотрят, как бы ты чего не стянул, не помял, не заапачкал. Торопят. Не любят, чтобы ребята все рассматривали. Говорят: — Ну, скорее! Видно, что хотят, чтобы ты ушел.

Потому что у детей только гроши, на детях много не заработаешь.

Взрослый тоже не сразу покупает, Взрослому позволят просмотреть все альбомы. Потому что если он сегодня купит открытку, то завтра, мо­жет быть, придет опять и купит еще что-нибудь. А с нас что толку? Гро­ши да гроши.

Я сразу отдал долг Бончкевичу.

Пока у меня не было денег, я даже не смел спросить его о Пятнашке.

— Вот тебе десять грошей, которые ты мне тогда одолжил на молоко.

— Я ведь сказал, что прощаю тебе долг.

— Не хочу. Что поделывает Пятнашка?

— Как — что поделывает?

Он что-то не отвечает. Может, родители не позволили ему держать собаку? А может, сам выгнал?

— А он у тебя?

— А где ж ему быть, раз ты его бросил?

— Я его не бросил, я тебе отдал!

— А если бы я не взял?

— Тогда, может быть, кто другой взял бы.

— Думаешь, родители так сразу и позволят взять собаку? Я злюсь, что он так важничает. Говорю:

— А почему бы и не позволить?

— Твои ведь не позволили?

— Да я у них и не спрашивал!

Я завидую, что все ему так легко. Ведь я веду одинокую жизнь, а со­бака — друг человека.

Я знаю, зависть нехорошее чувство. Но как не завидовать, если маль­чишке так повезло, а он даже ценить этого не умеет?

И мне любопытно — узнал бы меня Пятнашка? Поэтому я проглаты­ваю обиду и говорю:

— А можно мне на него посмотреть?

— Ладно уж, приходи, покажу...

— А дашь мне его домой? На один день?

— Ишь, сразу всего захотел. Мой, так мой. Да он уж и не пойдет за тобой!

— А ты почем знаешь? Может, и пойдет!

— Он уж ко мне привык.

— Ну и держи его!

— Ну и буду держать!

Я отхожу. Что с ним разговаривать? Все равно не поймет.

Теперь у меня только один Манек остался.

С ним мы все время вместе.

Утром встречаемся и вместе идем в школу.

На перемене вместе.

И вместе возвращаемся домой.

Один он у меня остался.

А может, грешно так думать?

У меня ведь есть отец, мама, Иренка.

Я забыл еще, что мы тогда, когда она прощаться приходила, сдували со стола колесико. Лежало там колесико — то ли от часов, то ли еще от чего-то.

И Марыня сказала:

— Кто сильней дунет?

Ну, и она дула в одну сторону, а я — в другую.

Иренке мы тоже позволили дунуть два раза на колесико.

Серые деньки

 

Уже у второго ученика шапка пропала.

Поднялся целый скандал.

Хуже всего обстоит дело во втором классе. Там пропадают книжки и тетрадки.

Решили устроить обыск.

Учителя говорят, что это позор для всей школы. Каждый перечисляет, что у него пропало, а учительница записывает.

У меня ничего не взяли. Был у меня, правда, кусочек резинки, с чет­вертушку. На неделю бы еще хватило. Она пропала. Может, в школе, может, на улице, а может, и. дома куда завалилась.

А некоторые, как начали диктовать, так получалось, будто во всей школе одни воры. Называли все: кто что потерял или подарил и забыл. Учительница еле поспевала писать.

Наверное, кое-кто и врал. Потому что Панцевич спросил меня: — Почему ты не сказал, что у тебя что-нибудь пропало? Может, школа оплатит.

А ведь это хуже воровства — требовать, чтобы тебе отдали то, чего никто у тебя не брал.

— Ну, есть, конечно, ученики, у которых много чего пропадает. Бросит где попало, а потом не знает, где искать. Или даст кому-вибудь к забудет.

Нам чаще, чем взрослым, приходится брать в долг друг у друга. В шко­ле велят что-нибудь принести, а дома не дают. Как тут быть?

А хуже всего, когда тебе не верят. Взрослому, если он человек честный, все доверяют, а. ребенок всегда под подозрением. — Мне надо денег на картон. — Опять на картон? Ведь ты недавно покупал! Как это обидно! Что, я этот картон ем, что ли?

Мы теряем деньги, забываем, куда положили,— это правда. Но у взрослых есть большие карманы и столы с выдвижными ящиками. Хо-дят взрослые медленно, не играют, не бегают. И все-таки они тоже те­ряют вещи и забывают, где что лежит. Когда ты все помнишь, ничего Р теряешь, этого никто не замечает. Но чуть что пропало, сразу скандал. В театрах есть гардеробщики, и одежда выдается по номеркам. Как тут чему-ниоудь пропасть?

А в школе каждый сам вешает пальто и шапку, и сам их берег. Да еще второпях. Триста учеников повесят пальто аккуратно, а пять-шесть побросают кое-как. Но об аккуратных никогда не говорят. Детей только ругают.

Я хотел снова стать ребенком, чтобы избавиться от мелких сереньких забот и печалей взрослых, а теперь у меня другие, ребячьи, заботы, от короторых я страдаю не меньше. Когда я был взрослым, я только остерегался воров.

Л теперь мне больно.

Почему один берет у другого? Как гак можно?

Нас терзает печаль, что не может быть все хорошо.

«Ничего не поделаешь!» — говорил я, когда был большим.

Л теперь я не хочу, не хочу, чтобы так. было!..

Шапка так и не нашлась. Ученики должны собрать деньги.

Значит, придется сказать дома. А дома нападут на школу:

— Одни воры у вас там!

— И чего только учителя смотрят?

А ведь это несправедливо. Чем школа виновата? Разве учителя мо­гут за всем уследить?

Сколько огорчений и хлопот из-за одного такого мальчишки!

После уроков я никак не мог найти пальто, и Манек меня дожи­дался.

Ищем, а сторож говорит:

— Вы чего тут высматриваете?

— Не высматриваем, а пальто мое куда-то перевесили.

— Чего не терял, того не найдешь,— говорит сторож.

— Ведь не мог же я без пальто в школу прийти!

— А кто вас там знает. Наконец я нашел пальто.

— Ну, нашел? Вот видишь: где повесил, там и висит.

— Вы не видели, так и не говорите.

— Не груби, а то подзатыльник получишь.

И когда только взрослые перестанут угрожать детям побоями!

Некоторое время мы с Манеком идем молча.

— В крови есть какие-то шарики,— говорит Манек,— в которые вхо­дит воздух. Странно устроен человек! Ни одной машины нет на него по­хожей. Если часы не заведешь, они остановятся. А человек без завода действует бывает и сто лет. Вот в газете писали, что одному старику сто

сорок лет.

И мы говорим о том, каких кто знает стариков. А потом о ветеранах.

И о том, что они помнят восстание.

— А ты бы хотел быть ветераном?

— Нет,— быстро ответил Манек.— Я хотел бы, чтобы мне было лет

пятнадцать — двадцать.

— Тогда, может быть, твоих родителей уже не было бы в живых. Он подумал-подумал и ответил печально:

— Пускай уж тогда все остается, как есть.

Мы попрощались, подали друг другу руки и посмотрели в глаза. А дев­чонки всегда целуются, даже если и не очень любят друг друга. Мы, ребята, правдивее. А может быть, у них только привычка такая?

Что было потом?

Да ничего особенного. Разные уроки.

А на уроке физкультуры учитель показал нам новую игру.

Все разбиваются на две партии. Проводят черту — границу. Одни — с той стороны, другие — с этой. И перетягивают друг друга, как бы в плен берут. Сначала игра не ладилась, потому что ребята нарочно поддава­лись, когда хотели перейти на другую сторону. Или же перетянут кого-нибудь, а он вырвется и спорит. Но постепенно игра наладилась, и стало весело.

Мы просили, чтобы нам позволили играть до конца урока, до звонка, но учитель сказал: «Нет!»



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.