|
|||
Губин Андрей Тереньтьевич 27 страница- И не выступай от имени мертвых, - доносился голос чтицы у гроба. Ходил я вслед плоти своей, и похоти поклонялся, и служил демонам и астартам, а ныне наг и чист возвращаюсь к тебе... Наконец гроб подняли на рушниках и понесли. Впервые люди оказали ей услугу - подняли на руки. До этого, как говорила раньше Прасковья Харитоновна, ей никто кружки воды не подал - все сама да сама, других встречала да привечала. У могилы кто-то бодро сказал: - Встречай жену, Василь Гаврилыч, небось соскучился тут один! Глеб сам, плотно, трамбовал землю на могиле - будто драгоценный клад зарывал. Михей в церковь не заходил, но привел духовую музыку. Пока владыка говорил о прахе и тлене земного бытия и о благости жизни вечной, оркестр тихо, в отдалении играл "Замучен тяжелой неволей". На могиле старший сын сказал речь о тяжкой бабьей доле, из которой выход один - коммуна. На поминках тихо спели любимые песни матери, которые хорошо знала Мария. Иван, уже парень, разливал вино и следил за переменой столов, не давая опорожняться блюдам, - Прасковья Харитоновна угощать любила. Глеб на час отлучился - начала телиться Ланка, дочь Зорьки. Душа умершего не покидает родной дом первые три дня. Весь девятый день живет дома. Сорок дней навещает родных временами. В сороковой день господь принимает душу, чтобы судить. Поэтому покойницу поминали и в девять и в сорок дней. На подоконник в хате поставили чашку воды и стакан меда. Через сорок дней и воды, и меда убавилось - значит, душа питалась. Сорок дней - срок от распятия до вознесения Христа. Когда отошли сорочины, Глеб поставил на могиле новую ограду, высокую, железную, а на калитку навесил тяжелый замок-гирьку. Но станичные бабы-начетчицы пристыдили его на базаре: калитку нельзя запирать, вдруг Страшный суд, и тогда душа не сможет выйти на волю, а трубы могут запеть в любой миг. Пришлось замок снять и чаще наведываться на кладбище - не порушили бы там могилку. Это сыновье усердие заметили с благосердием. Опустевшую хату Глеб намечал Ивану и присматривался к девкам - искал парню невесту хороших родов, - Антону же строить новый кирпичный дом и тоже женить. Дом под волчицей - Митьке, который доглядит и докормит Глеба и Марию в старости. Так было раньше и быть должно впредь. После поминок всей семьей рвали шафраны и груши-шершавки в своем саду. Под вечер, обмывшись в речке, долго сидели над бегущей водой, становились дороже и ближе друг другу. Плановали дальнейшую жизнь, радовались урожаю. В тот год урожай был велик и в коммунах. ЗВЕЗДНЫЙ ТАБОР В следующий год опять привалило в коммунах по сто пудов на десятину. Множилась скотина. Обилен был сенокос. Коммунары получали доходы большие, чем середняки-единоличники. Артели вели грейдерные дороги, сажали лесополосы, сады, виноградники, строили молочно товарные фермы. Склоны балок, лощины, луга алеют бабьими платками и рубахами казаков. Сенокос. Жгуче вспыхивают в травах косы. Там и сям дымки костров на биваках. Небо рядом. С Белых гор в летнем зное текут свежие ручейки горной прохлады. В полдень ослепительно слишком усердное солнце. Есауловы не отдыхали и в жару - Глеб по птицам чуял скорую перемену погоды. Работали все пятеро. Буйные весенние дожди выгнали травы под конское брюхо. Дорог каждый час. Ночевали в степи. Ели всухомятку, но выбились из соли. В ночь Мария погнала верхом в станицу. По дороге встретила знакомых баб, коммунарок. Бабы пообещали дать ей соли, и она поехала с ними на табор. Спешить ей некуда, а поговорить с людьми охота. Ночью небо и горы перепутались в объятиях - над головой светляками ползут звезды, под ногами звездами мерцают светляки. Степь поет, турчит, а горы в могучем молчанье. Бабы расстелили на сене полсти - в балагане душно, а девки и парни не стелют - ночь коротка, успеешь ли поспать, когда песни и игры только начались. Бригадир косарей Федор Федорович Синенкин степенно отужинал и незаметно ушел к копнам, куда чуть раньше скрылась его жена, синебровая Анька. К табору подъехала линейка - начальство. Михей Васильевич, Быков и незнакомый городского пошиба паренек с блокнотом в руках. Поздоровались. Быков представил городского: - Корреспондент газеты "Известия" товарищ Рудаков. Интересуется насчет вашей коммуны. Бабы и косари подсели к костру, над которым посапывал котел с варевом. Корреспондент начал: - Кто из вас, товарищи, в коммуне с самых первых дней? - Это с каких же первых? - заводят долгую беседу казаки. - С основания. - Первым был Денис Иванович, царство небесное, - похвалился политическим пониманием дедушка Исай. - Да Яшка Уланов, наш председатель, а больше, почитай, нету. - Постой, Исай Тимофеевич, - вспоминают бабы, - а бригадир Федя Синенкин? - Верно, он был. - Так и ты, Мария Федоровна, была! - заметил Марию Михей Васильевич. - Я же теперь не состою. - Ничего, не все сразу. Вот и расскажи товарищу из Москвы, как вы начинали хозяйствовать. - Да ну вас, Михей Васильевич, я же беспартийная! - Говори, Маруся! - поддакнули бабы. - Оно и нам не вредно послушать, - подсел к Марии секретарь укома партии Быков. - Ну, это правильно товарищи из газеты докопались, - начала Мария, артель началась с двадцатого года, да, с двадцатого. Денис Иванович организовал нас тогда в коммуну. Тронулись мы в эти балки по весне, уже цвели фиалки и скрипки-синички. Провожали нас с музыкой. И голосили за нами... Может, я не так рассказываю? - Говорите, говорите, - подбодрил ее корреспондент. - Ну и правильно голосили - налетели белые, посекли коммунаров, мы и разбежались, кто куда. Опять собрались, уже Михей Васильевич руководил, но пахали под охраной, с ружьями за спиной. Земля тут вольная, черная, но сразу не давалась в руки - то град, то засуха, а когда объявилась божья мать... Михей Васильевич грозно и укоряюще выкатил глаза - поздно, корреспондент поднял голову: - Божья мать? Интересно, расскажите, пожалуйста. - Я про это лучше знаю, - взял огонь на себя Михей. - Только писать об этом не след. Году так в двадцать шестом пролетарцы крепко встали на ноги. Рядом с коммуной - земли совхоза "Юца". Поселок совхоза рос, шел в гору, народ прибывал разный, и завелась там религиозная шашель. Как сейчас помню, присылают в столсовет депутацию, просят выдать на поселок попа или дьяка. Мы им заместо народного опиума школу-семилетку открыли, послали учителей. Потом окопались там баптисты. Сломать их моленный курень, прекратить сборища прав нет. Мы и придумали: поставили сорок два условия содержания молельни. Проверяем с директором совхоза - выполнили только сорок: бачок питьевой оказался антисанитарным и боров дымовой сложен не по пожарным правилам. Мы и закрыли тот дом по закону, как договаривались. Открыли там медпункт. Тут умер один рабочий совхоза, баптист. Хоронить его приехали большие шишки баптистские из разных городов. Мы с директором наняли три оркестра, чтобы дули без передышки, не давали ходу вражеским речам баптистским, вынесли знамя и похоронили того рабочего, как положено. Чуть погодя на Юце объявился новый толк - живой богородицы. Есть там в совхозе одна баба, красавица, еще в девках была божьей матерью, иконы с нее писали, ну и стала она являться верующим, уговорили ее пришлые "первосвященники"... - Как же являлась она? - спрашивает корреспондент. - Из кадушки, в красной ризе, с серпом и молотом. Пришлось богородицу постращать маленько, а "первосвященников" выслали в Соловки - там душу спасать способнее, - смеется Михей. - Вот так и жили. В первые годы коммуна напоминала застрявший воз, когда кони дергают не дружно, не враз, то один, то другой. Но таки выехали на прямую дорогу. Сейчас, товарищ корреспондент, запишите; доходы коммунаров сравнялись с доходами крепких середняков. Конечно, в совхозе живут лучше, но артели уже кормят и себя и других, строятся, расширяют хозяйство, десятому Октябрю подарок сделали железный мост через Подкумок, я вам показывал, когда ехали. - А как распределяют доходы в артели? - интересуется дотошный корреспондент. - Это надо бы Яков Михайлыча, председателя, - замялись косари. - А я не буду молчать! - выскочил дедушка Исай. - Я, к примеру, десятину скосил, а лодырь Излягощин спит в холодочке, а получать поровну и ему, и мне. Вот оно как в коммуне. - Неверно это, - сказал корреспондент, - надо платить по труду, тогда и дела пойдут веселее. Я на днях был на Кубани, в "Красной заре", там оплата по труду, и хороший работник получает не меньше рабочего на заводе. От единоличников отбоя нет - толпами идут записываться в артель. - Конечно, писать про наши артели в газете рановато, - говорит Быков. - Нет, Андрей Владимирович, - не соглашается корреспондент, - ваша Пролетарская коммуна знаменита на всю страну - самая первая! И лучшие урожаи дали первыми вы, казаки. Как ваша фамилия, товарищ? - обратился к Марии. - Есаулова... - Родственники с Михеем Васильевичем? - Меня брат Михея Васильевича держит. - Как - держит? - удивился корреспондент. - Ну, замужем, значит... Божья мать тоже Есаулова... - Сейчас вы не в коммуне? - Нет, - потупилась Мария. - Самостоятельно. У костра остановились подводы с молочными бидонами - вечерний удой с фермы везут в город. Ездовые - парнишки. Кашеварка Люба Маркова налила им по чашке кулаги. Михей и тут свою агитацию проводит, говорит: - Вот доживем, товарищи, что молоко с гор самотеком пойдет в города по трубам... - Брешешь, Миша, - простодушно удивился дед Исай. - Вот увидите! Сады артель заложила, яйца птичник даст возами... - Птица, верно, - соглашается Исай, - курей этих развели пропасть, ровно белая туча в Третьей балке. - Про трубы ты загнул, - улыбается, Быков. - Нет, не загнул, товарищ секретарь! - не на шутку обижается Михей. Скоро и у нас повалят в коммуны. И первыми - женщины, в коммуне им выгода, дома они делают все, а тут только одно дело и, значит, имеют время для культурного развития. - Все равно страшно в коммуне, - вылез опять Исай. - Хлеба много, а не мой, артельный. - Во ты его ешь? - спрашивает Михей. - Ем и оглядаюсь - не мой. - Ну, хорошо, вот ты ходишь по дороге, она тоже не твоя, общая, что же, она не держит тебя, что ли, Исай Тимофеевич? - То, милок, дорога, или, к примеру, мост, их и в старину артельно делали. - И все надо делать артельно. Ведь и станица - это артель, не ставили же хаты поодиночке в горах, а селились гуртом. - Потому что с горцами воевали! - упирается дед. - А теперь надо воевать с нуждой, невежеством, жадностью... Послышалась конская рысь. К табору подъехал стройный, с закрученными усами казак, Яков Михайлович Уланов. Его дружно обступили все. - Домой не заехал, прямо сюда, в степь, - говорит Уланов, кинув повод возникшему у конской морды мальчишке, тут же коня увели. - Чего, Яков Михайлович? - не терпелось бабам. - Чего! Сперва дали мы нагоняй: кто же в такую пору выставки делает? Ну, кони наши на десятом месте - обошли кулаки. Куры приз взяли приказано разводить эту породу. Мы их с Денисом Ивановичем взяли в немецкой экономии. Чудом я их сохранил. Ну и сюрприз вам, товарищи пролетарцы. Теперь покажем единоличникам да и совхозу хвост. Были, это, на выставке гости из города Ростова. Я одному пожалился на разные нехватки, он мне в ответ: шествуем над вами... - Шефствуем, - тихо поправил Михей. - И оказалось, он с завода. Мы, говорит, после смены собрали два трактора и передаем вам, организованному крестьянству, как от рабочего класса, - безвозмездно! - Ура! - закричал появившийся из темноты высоченный Федор Синенкин. Коммунары загалдели, заговорили все враз. Федор Синенкин упорно напоминал, что у него права тракториста и, натурально, он должен занимать над теми тракторами должность командира. - А тебе, Люба, - как близкой сказал Яков кашеварке, - тоже привез одну вещь, не хотел говорить - ее смотреть надо, - да уж скажу! - Что, Яша? - и пыхнула, как калина, на людях надо бы говорить "Яков Михайлович". - Кухню, это, на колесах, как в дивизии! Баки, верите, никелевые, труба ровно у паровоза, суп и каша варятся в один момент, тут же, это, самогрейный куб-титан, кипяток, значит, и при той кухне сто приборов чашки, ложки, кружки! И даже комплекция фартуков и халатов для кашеварки! Точно докторица будешь теперь стряпать! Это нам подарок за кур. - Э, мать честная! - взялся шутить шутки Федор Синенкин. - Нам бы еще одну вещь! - Какую? - не понимает шутки Уланов. - Самолет для председателя, чтобы по загонам летал и наблюдал сверху! Как того и хотел Федор, все засмеялись. - Да, вот оно как, - повернулся Михей к Марии. - И твои ягоды поспевают - ты ведь в коршаковской коммуне птичником ведала? - Ведала... - Вон куда твои куры залетели, даром что летать не умеют! ...На заре Мария медленно ехала на свой покос. Серый конь отчего-то развеселился, норовил в забаву дотронуться зубами до круглого женского колена, тянулся к родничкам, но только шумно принюхивался к воде, просил повод, а всадница придерживала его. На душе - как во рту с похмелья. Растревожила ее встреча с подругами, от которых отстала. Соль она везла. Но жизнь приелась, как ни соли ее. Утро разгоралось, румянило небо, сахарные головы гор, а ей хотелось назад, в ночь, звезды, шумный табор, где приходится и солоно, и сладко. Глеб Васильевич уже равномерно махал косой. Антон и Иван тягали на быках копны. Митька кашеварил - сиротливо поднимался дымок у балагана. ...Парили кадушки. Ключевым кипятком с дубовыми ветками. Укладывали в них огурцы, помидоры, через три яруса - чеснок, укроп, пастернак. Мочили и сушили яблоки, чернослив, груши. Целый день сыплется с плетеных возов в земляные ямы-кувшины картошка. На крыши таскают пудовые тыквы - им пить осеннее солнце до самых морозов, наливаться сахарной желтизной. Зерно спит с лета в закромах, выструганных, "ровно шкатулки". В тени белых тополей на длинном столе растет капустный Эльбрус. Проворно стучат ножи баб, соседок и подруг Марии - там же мелькают и ее додельные руки. Митька и другие пацаны хрумтят сладкими кочерыжками. А настоящий Эльбрус оторвался от земли, высоко парит в небе - горячая синь разомлевшего воздуха, струясь, отделила его подошву от гор. Денек что надо. Генерал Глеб или солдат? Если генерал, тогда почему сует нос в каждую дырку? Помогает там и сям, дает советы, проверяет рассолы - надо, чтобы сырое яйцо плавало. Лепит из свежего навоза "пирожки" на стенках - зима все подберет. И даже сам нынче варит обед на всю ораву, спустил в колодезь и водочки охладиться. Успевает и шкоду сделать - ущипнуть гладкую молодайку или пошутить так, что работницы зальются бурачной краской, кобелина бесстыжий! Радость осеннего запасания! П о э з и я с о л е н ы х п о м и д о р о в и л и р и к а в и ш н е в о г о в а р е н ь я!.. Тут молотят подсолнухи, рушат кукурузу, запечатывают меды сахарные, июньские. Зима впереди долгая, лютая. И Глебу она не страшна. Д о м в о л ч и ц ы - полная чаша. Сбылась извечная казачья мечта о привольной и сытой жизни. Да и как сбылась! Рядом с огненным жеребцом - железный конь, трактор! И ежели дело и дальше пойдет так, то Митька Есаулов, к примеру, опять выйдет в гвардейские полковники и будет ездить на красном автомобиле. Слюнтяй же Колесников и при Советской власти побирается. Что ж, наладилась, слава богу, казачья жизнь, хоть и пришлось допрежь немало пострелять в брательников да в свояков. ВОЗВРАЩЕНИЕ В СТАЮ В день воздвиженья креста господня Есауловы Глеб Васильевич и Мария Федоровна, намаявшись за трудные годы, решили вспомнить молодость - уйти в лесные балки, где когда-то полудновали, ходили туда на охоту и за кизилом, где однажды выпили бутылку вина и спрятали стаканчик в чаянии будущих пиров. Взяли хлеба, помидоров, яблок, молодую утку, чтобы зажарить по-охотничьи - под углями костра, и литровую баклагу спирта. Шли пешими, чтобы ничто не связывало. Уже и кони не радовали Глеба. После покупки трактора и молотилки братец Михей ровно сбесился - коней разрешил держать только пару и пару быков. А заводик свечной оказался ядом. Прислал председатель стансовета фининспекторов, разломали они свечную машину, наложили на хозяина громадный штраф - так и не выбрал времени взять патент, будь он проклят! С той беды Глеб и закручинился. День ветреный, не холодный, но о солнце уже говорили: светит, да не греет. Леса зелены, но отдельные кусты запылали сентябрьским багрянцем. Прямые желтые скалы помрачнели, посуровели, высясь над деревьями неприступными башнями. Горная дорога круто нырнула под свод орешника, перешла в лесную тропу, волнисто бегущую над ручьем. Вот и три камня, замшелые громады, столкнувшиеся при падении с высоты. Стиснутый камнями ручей падал серебряным полотнищем. За полотнищем тайная пещера, которую Глебу показал в детстве дедушка Моисей Синенкин, давно опочивший в земле. Отыскали стаканчик - сохранился, покрытый лишайным мохом. Расстелили платок, выложили припасы, развели огонь. Над головой зеленое кружево листвы, синяя речка неба. Земля красная от первых упавших листьев. Заросшие наглухо бока балки с двух сторон круто расходятся вверх - и солнце ушло скоро, хотя до вечера далеко. Временами катится верховой ветер, растет древесный шум, прокатывается над головами, и снова тишь, сон, лепет родника, шорохи птиц и ужей. Спирт сотворил чудо. Тело стало невесомым, пламенным, сильным. Черт с ним, с заводом! Вот его заводы, богатство, золото - жена, здоровая, душистая. - Ежели родишь, - шутил муж, - геройский парень получится - не в темноте на перине зачинался, а на траве, у воды, в лесу, а девка будет наряднее того куста барбарисового. Жаркий воздух костра приятно калил плечи и ноги. Дым стлался понизу. Вода уносила песчинки-минуты, упрямо толкала к обрыву хрустальные камни часов. Вот здесь бы и остаться навек, как думалось в юности. Тут людская зависть, злоба и власть минуют их. Хрустнула ветка. Глеб и Мария замерли. По тропинке полз человек и тоже сник. Кто он? Видит ли их? Глеб не выдержал неизвестности, с шумом пошел на человека, взяв нож, который числился хозяйственным, но был финским. Человек оказался подростком, подглядывающим за любовью взрослых. Он побежал вниз, к поселку, что рос у подножия балки, подсобное хозяйство курорта. По дороге в балку Глеб злился на поселок - лезет мужитва на казачьи земли! У Кольца-горы, на Юце, под Свистуном - куда ни кинься, белели хатки и сараи растущих артелей, коллективных хозяйств, коммун. В озимый сев им выделили лучшие земли, потеснив единоличников. Нет, не по нутру ему эта власть, не по нутру! Чует, откармливают его, как кабана на сало, и в одночасье срежут хребет и окорока, и снова, в который раз, нагуливай жир! Вспомнились обиды еще довоенные. Сено у них крали. Коней забирали. Гришка Очаков грабил. Заводик свечной - кому он мешал? - ликвидировали да аннулировали. А на "Фордзон" глядят, как коты на мышь. Разве это жизнь? На кого он горб гнет? На Гришку с Микишкой? А спирт распалял воспоминания. Смачно цокая копытами, не хоронясь, ехал на лошади егерь Игнат Гетманцев, настороженный, уверенный в своей власти. Положение егеря немногим отличается от положения оленя, обложенного браконьерами. Егерь вечно воюет со станичниками и рано или поздно платится кровью за охрану лесных богатств. Поэтому лесник вообще не любит людей в лесу, да еще заповедном. Он приказал залить костер, посчитал опаленные деревца и выписал квитанцию - еще один штраф! Вот так Советская власть - уже и дыхнуть не дают! И когда Игнат уехал, отказавшись от стопки, назло развел Глеб новый костер, пока Мария рвала кизил и орехи, - это не возбранялось. Уже трижды кричала какая-то птица с резким клекотом. Под скалами скапливались мохнатые сумерки. Костер расползался по сухой, горючей земле. Палочкой Мария загоняла его на место, чтобы не наделать пожара. Подгребая угли, она выковырнула кость величиной с мелкую тыкву, толкнула ее в огонь. От жара вспыхнули две пронзительные глазницы. - Волчиная голова! - определил Глеб. - Брось! - отодвинулась Мария. Пьяного казака забавлял ее детский страх. Он повесил череп на сук боярышника. Круглые дырки пытливо всматривались в людей. Темнело. Мир менялся. По-иному звенела вода. Сумерки, осмелев, выползали из-под скал и папоротников, еще не решаясь отходить далеко. Тропинка туманилась. Сужалось видимое пространство, небольшое и днем гущина. - Пойдем! - зябко зевнула Мария, затаптывая огонь. Собрала оставшиеся куски в узелок. Глеб молчал. Смеркалось быстро - и быстро становился он беспокойным, ожидающим, слушающим. Темно-карие глаза округлились, как дырки в волчьем черепе, пристальные, немигающие глаза зверя. Шорох волчьих лап - Глеб рывками отбрасывал листья и землю, но костей больше не было. Сунул череп в карман. - Выкинь! - испугалась Мария, выхватила кость и зашвырнула в потемневшую чащу. - Иди первым, страшно, досиделись... По извилистой тропе, над обрывами, под кустами крался Глеб, сгибаясь не по-человечьи. Слава богу, вышли к дороге. Оглянулись. Еще различимы складки гор. На догоревшем небе запада графически четко округлились отдельные кустарники дубрав. Внизу поблескивает речка. Дальний скрип колеса. Мрак и глушь там, где они провели чудесный в объятиях день. Там теперь царство теней. На лужайках водят хороводы погибшие в балке души, бродят бешеные волки и крадется нетопырь... Неожиданно Глеб молча побежал туда, назад. - Глебушка! - отчаянно взмолилась Мария. - Не надо, не пугай! - Жуть оковала ее сердце. Но жаркая дневная забота о муже заставила бежать за ним, в чащу. По лицу били ветви. Ноги скользили на опасных осыпях. Послышалось рычание. Навстречу выбежал Глеб ликующий - нашел череп. Он пьяным-распьяна. Нервно дрожит подтянувшееся тело. На длинноватом лице долихоцефала, как определял его князь Арбелин, крупно вздрагивали ноздри. В темном небе вспыхивали звезды. Лесные тайны околдовывали, тянули назад, в сутемь. Тело гибельно ожидало прыжка извне и яростно жаждало сплетения с гибкими глазастыми существами. - Побудем До света! - в упоении шепнул Глеб. Насмерть перепуганная Мария побежала к поселку звать людей. Глеб отяжелел, движения стали чрезмерными. Чтобы вернуться в лучшее, первое после спирта опьянение, он допил спирт, бросил баклагу и потерял последнюю легкость, наливаясь опасным чугуном алкоголя. Медленно пошел в чащу. Ну, где он тут, егерь? Где тут Советская власть? Острое наслаждение ужасом мстительно распирало грудную клетку, выдавливало рычанье, вызывало на битву обидчиков и всю Чугуеву балку с ее кладами, чудищами и колдунами, принявшими обличье пней и коряг. Он бросался на кусты, перепрыгивал валуны, пока какие-то тени не спугнули сладостный ужас первобытного трепета. Он осмотрелся. Явился страшный фантом белой горячки - будто сам Глеб не выше своего же колена, а левая рука переходит в коричневую собачку со старческой мордой, на которой необыкновенно печальные глаза. Он схватился за руку - да, это уже тело собачки, тихо достал функу, рубанул лезвием по пальцам и, кажется, отсек взвизгнувшее животное, - шрам на пальцах остался навсегда. Он побежал. Ноги инстинктивно несли его домой. Мысль о мщении не гасла в дичающем мозгу. О мщении все равно кому - лошади, дереву, человеку, другу, врагу. Как всякий человек, не чуравшийся спиртного, он несколько раз в жизни крупно перепивал, отключался, продолжая действовать бессознательно, не качаясь, не падая, показывая отвратительную пещерную рожу, помесь тигра, обезьяны и свиньи. И тогда самые кроткие хватают топор и сокрушают им даже дорогих людей. Патологическое опьянение. Б у н т п о д к о р к и. Против оседлавшей ее коры головного мозга - против цивилизации, культуры, морали, законов и прочих цепей на первородных инстинктах подкорки. Кора сейчас размыта, скособочена, оглушена алкоголем, и змеино выползает мозг спинной - помогать подкорке с ее инстинктами клыков, рыка и крови: голода, пола и самосохранения. Во двор Глеб вошел не через калитку. Собаки с визгом разбежались от хозяина. Он пытался сорвать замок с подвала, достать из тайника маузер и в упор поговорить с братцем Михеем, с властью, вспомнился и неполученный долг. Но замки у Глеба крепкие. И он пошел в старую хату, где ужинали сезонные работники. Упав на окровенелые лапы, он подбирался пастью к ногам людей. - Тю! Тю! - закричали на него, как кричат на волка. В свалке он успел схватить под лавкой топор, вырвался и побежал на площадь. - Стой! - кричали сзади работники. - Берегись! Караул! Бешеный! У винного ларька гомонили поздние гуляки. Удар топором пришелся по бочке, засочившейся красным вином. Глеб припал пересохшими губами к пульсирующей струе, и тут его сбили, скрутили поясами, отдубасили и поволокли. Очнулся связанный, в холодной, руки в крови. Был на грани самоубийства от горечи вчерашнего бешенства. Пришлось еще один штраф уплатить. Но всей правды о себе не знал - не помнил. И когда Мария рассказала ему, что он вытворял в волчьем обличье, Глеб содрогнулся, как человек, узнавший, что шел над пропастью в темноте, сотворил молитву и заказал батюшке молебен от нечистой силы, овладевшей им в день В о з д в и ж е н ь я к р е с т а г о с п о д н я. ЗЕМЛЯ ДОРОГИХ МОГИЛ Из станичного Совета Горепекина перешла работать в городской, которому подчинялся станичный. Понадобилась революция, чтобы не только вернуть ей подлинное имя, но и открыть в нем нежное - Фроня. Менялось время. Бурки уходили в прошлое. Легендарные кожанки сменили на коверкотовые плащи, кольты и браунинги переложили из кабур в задние карманы брюк. Вернулись галстуки, шляпки, тонкое белье. Отдельные ветераны донашивали конармейские портупеи. Не признавал ни плащей, ни костюмов и Михей Васильевич, казачья кровь, и открыто щеголял выхоленным скакуном и серебряным оружием. Он ходил в кофейного цвета гимнастерке с множеством пуговок на боку воротника, в синих галифе и хромовых сапогах. Он не был против галстуков - они для него просто не существовали. Он и был идеалом для Февроньи Аввакумовны, которая сама как-то тоже не менялась, в суконной юбке до пят и мужской шапке, оставшейся от Васнецова. Видя человека с тростью или в золотом пенсне, она брезгливо думала: буржуй, хотя человек мог оказаться авиаконструктором или работником ВЦИКа. Она считала легкомысленным и немарксистским показываться на людях прифранченным, наодеколоненным. Секретаря горкома партии Андрея Быкова втихую называла перерожденцем, потому что Андрей носил фетровую шляпу да еще с лептой. Давно пели песни о любви, о весне, а Горепекин все предлагала выбросить из лексикона мелкобуржуазные и мещанские слова "поцелуй", "милый", "любовь". Старалась говорить баском, улыбаться разучилась. Дочь ее Крастерра воспитывалась в детдоме, ибо мать считала, что вырастать полезнее не в семье, а в коллективе. Михей Васильевич подтрунивал над ней, но шуток она не воспринимала борцу мировой революции шуточки не к лицу. Характеристику он ей давал неплохую - своя, но как-то, светлая казацкая голова, сказал: - Ты, Фроня, замуж вышла бы, что ли... или так бы жила, весна... От такого цинизма она залилась краской бурачного цвета, некрасиво показала зубы: - Женихов моих постреляли белые конники, твоя родня. - Да и сбрую эту сбрось с себя, - показал на шинель и шапку. - Крале своей указывай! В шелках у вас ходят жены, коммунисты! Постепенно пути Михея и Февроньи расходились. Началось это давно. В городе стоит бронзовый памятник Лермонтову работы Опекушина, автора Пушкинского памятника в Москве. Вскоре после гражданской войны Горепекина рьяно ратовала сдать памятник "в фонд цветных металлов", потому что поэт изображен в офицерском сюртуке. Да и другие аргументы веские: писал об ангелах, демонах, к божьей матери обращался как любезный сын. Тогда Михей громогласно, при народе, назвал Горепекину дурой и памятник от фонда цветных металлов уберег. Были и после разные стычки, но горячий Михей зла не помнил, был отходчив и всегда готов к извинениям. Но что ты будешь делать: как-то Хавронька предложила расстреливать... коней, отбитых у белых, - "за подмогу мировому капиталу". В ликбезе Февронье никак не давался родной язык - в трех словах по семь ошибок делала. А по арифметике учительша ставила ее в пример. Цифры Горепекиной по душе, умножение, деление, вычитание. И так увлеклась она этим, что раз на ячейке п р е д л о ж и л а в ы я в и т ь в с т а н и ц е 125 в р а г о в н а р о д а. Пришлось Михею Васильевичу, бывшему не в ладах с математикой, опять пустить в ход острый, крепкий, с присолью русский язык, укоротив желания Горепекиной, р а з д е л и т ь станицу и в ы ч е с т ь из нее 125 душ. В начале тридцать второго года в станицу вернулся с исправления Спиридон Есаулов. Исподволь уже готовились списки кулаков. Рука Горепекиной вписала в эти списки и Спиридона. - Как же можно раскулачивать рабочего совхоза? - негодовал Михей. - А если он был контра, то отбыл за это все сроки! - Видать, свой братец дороже класса! - съязвила Горепекина. И Михей примолк, тем более что и списки - пока лишь проект. Тогда же вернулись в станицу белоэмигранты Александр Синенкин и Афоня Мирный. Александра вычеркнули сразу без больших споров - безвредный дурачок! Афанасий же в артель не записывался, отлеживался дома, и комиссия по раскулачиванию поддержала Горепекину. Михей категорически был против. Тут вопрос разрешил сам Афанасий.
|
|||
|