Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Оскар Уайльд 10 страница



И эти сияющие глаза, медленный огонь которых, казалось, смягчал страстность чувственных губ, а почти по-детски невинные, похожие на персик, округлые щеки контрастировали с массивной, мощной шеей и фигурой, к которой прикоснулся каждый бог, чтоб миру веру в человека дать.

И пусть равнодушный, пропахший фиалковым корнем эстет, влюбленный в призрак, бичует меня за пламенную, сводящую с ума страсть, которую вызывала в моей груди эта мужская красота. Да, я столь же пылок, как горячие мужчины, рожденные на склоне вулкана в Неаполе или под палящим солнцем Востока; во всяком случае, я скорее предпочел бы быть таким, как «латинский брюнет» — человек, любивший мужчин-соплеменников, — чем таким, как Данте, пославший их всех в Ад, тогда как сам отправился в благодатное место, называемое Раем, с томным привидением, им самим же сотворенным.

Телени возвращал мои поцелуи с исступленной, отчаянной страстью. Его губы пылали, его любовь, казалось, превратилась в неистовый огонь. Не знаю, что на меня нашло, но я почувствовал, что наслаждение могло меня убить, а не успокоить. Голова моя шла кругом!

Существует два вида сладострастия. Оба одинаково сильны и неодолимы. Первый вид — горячая, жгучая, чувственная страсть, разгорающаяся в половых органах и поднимающаяся к мозгу, заставляя людей

 

Купаться в радости, душою чуя

Крылатую божественную силу,

Что над землей парит.

 

Второй — холодная желчная страсть воображения, острая воспалённость мозга, которая иссушает кровь,

 

как будто юный хмель в вине.

 

Первый — неистовое вожделение похотливой юности, естественное для плоти, — удовлетворяется, как только люди

 

насытятся игрой любовной,

 

и из наполненного до краев мешка выбрасывается отягощавшее его семя; тогда люди чувствуют себя так, как чувствовали себя наши прародители, когда освежающий сон

 

их накрывал, уставших от забав любовных.

 

Восхитительно легкое тело словно покоится на «прохладных коленях земли», и ленивый сонный ум предается размышлениям о дремлющем наконечнике своего снаряда.

Второй — вспыхнувший в голове,

 

настоянный на запахах отравы, —

 

есть распутство угасающего, болезненная страсть, похожая на голод пресытившейся утробы. Чувства, как чувства Мессалины, lassata sed non satiate [119] находятся в постоянном возбуждении и напряжены сверх возможного. Семяизвержение нисколько не успокаивает тело, напротив, лишь еще больше раздражает его, ибо сладострастные фантазии продолжают волновать и после того, как в мешке совершенно не осталось семян. Даже если вместо целебной густой жидкости появляется едкая кровь, она не приносит ничего, кроме мучительного раздражения. В этом случае — противоположном сатириазису — эрекция отсутствует и фаллос остается вялым и безжизненным, но бессильное тело не перестает корчиться от вожделения и похоти — миража, созданного воспаленным, доведенным до истощения мозгом.

Два эти чувства, соединенные вместе, близки к тому, что я испытал, когда, прижимая Телени к трепещущей, вздымающейся груди, я ощутил в себе яд его страстного желания и всепоглощающей печали.

Я снял со своего друга воротничок и галстук, чтобы полюбоваться и прикоснуться к его прекрасной обнаженной шее; затем я стал постепенно раздевать его, пока наконец он не оказался нагим в моих объятиях.

Он был настоящим образцом чувственной красоты: сильные мускулистые плечи, широкая выпуклая грудь, белоснежная кожа, нежная и гладкая, как лепестки водяной лилии, руки и ноги округлые, как у Леотара [120], в которого были влюблены все женщины; его бедра, голени и ступни были идеальным образцом изящества.

Чем дольше я смотрел на него, тем больше им восхищался. Но созерцания было недостаточно. Чтобы усилить визуальное наслаждение, мне нужно было касаться его, я хотел чувствовать твердые, но упругие мышцы его рук в своих ладонях, гладить массивную мускулистую грудь, ласкать спину. Оттуда мои руки спустились к округлым долям у крестца, и я схватил его за ягодицы и прижал к себе. Срывая с себя одежду, я прижимался к нему всем телом, терся о него, извиваясь, как червь. Я лежал на нем, и мой язык погружался в его рот в поисках его языка, который то отступал, то вырывался наружу, преследуя моего беглеца; это было похоже на похотливую игру в прятки — игру, которая заставляла все тело трепетать от восторга.

Наши пальцы поигрывали кудрявыми волосами, растущими на лобке, или ласкали яички столь нежно, что прикосновения почти не ощущались, однако яички были охвачены такой сильной дрожью, что жидкость, в них скопившаяся, рвалась наружу раньше времени.

Ни одна самая умелая проститутка не смогла бы подарить столь волнующего чувства, какое я испытывал со своим возлюбленным, поскольку она знакома лишь с теми удовольствиям которые познала сама, а более острых ощущений, неведомых её полу, она и представить себе не в состоянии.

Точно так же ни один мужчина не в силах свести женщину с ума и довести ее до полного исступления так, как может это сделать лесбиянка, ибо только она знает, как нужно ласкать, когда и в каком месте. Поэтому квинтэссенция блаженства доступна лишь существам одинакового пола.

Теперь наши тела были так же плотно прижаты друг к другу как перчатка прижата к руке, которую она обтягивает; ступни сладострастно ласкали ступни, колени вдавились друг в друга, а кожа на бедрах, казалось, расступилась, и образовалась единая плоть.

Хотя мне очень не хотелось вставать, но, почувствовав, как пульсирует его твердый раздувшийся фаллос, я уже собирался оторваться от Телени, взять это возбужденное орудие в рот и опустошить его, как вдруг он, заметив, что мой фаллос не только набух, но увлажнился и наполнился до краев, схватил меня и притянул к себе.

Он раздвинул бедра и обхватил ими мои ноги так, что его пятки сжимали мне голени. Я оказался в тисках и не мог пошевелиться.

Затем, ослабив объятия, Рене приподнялся и подложил подушку под широко раздвинутые ягодицы — его ноги все время были расставлены.

Проделав это, он взял мой жезл и принялся вдавливать его свой зияющий анус. Кончик резвого фаллоса скоро нашел гостеприимное отверстие, радостно готовое его принять. Я слегка надавил; головка полностью погрузилась. Сфинктер сжал ее настолько, что для того, чтобы ее вынуть, нужно было бы приложить некоторые усилия. Я медленно вводил фаллос, дабы как можно дольше продлить неописуемое ощущение, охватившее все мои члены, чтобы унять нервную дрожь и успокоить жар в крови. Еще один толчок, и в его тело погрузилась половина фаллоса. Я вытащил его на полдюйма, хотя мне эти полдюйма показались ярдом — столь продолжительное удовольствие я испытал. Я снова надавил, и член целиком, по самый корень, погрузился внутрь Тщетно я пытался продвинуть его дальше — это было невозможно; я был стиснут и чувствовал, как он шевелится в своих ножнах, словно ребенок в утробе матери, и дарит мне невыразимое наслаждение.

Снизошедшее на меня блаженство было столь великим, что я спрашивал себя, не пролилась ли мне на голову и не струится ли из моей трепещущей плоти некая неземная животворящая влага?

Несомненно, такое же ощущение во время ливня испытывают оживающие цветы, иссушенные палящими лучами летнего солнца.

Телени опять обвил меня рукой и прижал к себе. Я видел себя в его глазах, он видел себя в моих. Охваченные этим искрящимся сладострастием, мы нежно ласкали тела друг друга; губы наши слились, и мой язык вновь оказался у него во рту. Мы замерли в этой чувственной позе, ибо я ощущал, что любое движение может спровоцировать обильное семяизвержение; а наслаждение было слишком велико, чтобы позволить ему так быстро прекратиться. И все же мы не могли не извиваться и едва не теряли сознание от удовольствия. От корней волос до кончиков пальцев мы трепетали от сладострастия; вся наша плоть дрожала, как в полночь дрожат безмятежные воды озера от сладкого поцелуя шаловливого ветерка, только что лишившего невинности юную розу.

Однако столь сильное наслаждение не могло длиться долго; несколько непроизвольных сокращений сфинктера, и первая атака завершилась; изо всей силы я вонзил фаллос вглубь; я наслаждался Телени; дыхание мое участилось, я задыхался, я вздыхал, я стонал. Густая кипящая жидкость медленно изливалась струями, вырывающимися через длительные интервалы.

Я продолжил тереться об него, вскоре он испытал те же ощущения; не успела из меня вытечь последняя капля, как я был омыт его обжигающей спермой. Мы больше не целовались; наши истомленные, безжизненные полураскрытые губы лишь впитывали дыхание друг друга. Наши незрячие глаза больше ничего не видели — нас охватило то благодатное изнеможение, что следует за исступленным восторгом.

Однако мы не впали в забытье, а оставались в оцепенении, онемевшие, позабывшие обо всем на свете, кроме нашей любви, не чувствовавшие ничего кроме наслаждения от соприкосновения наших тел, которые, казалось, перестали существовать раздельно и слились воедино. У нас была всего лишь одна голова и одно сердце, ибо сердца стучали в унисон, а в головах мелькали одни и те же смутные мысли.

Почему Иегова не поразил нас в ту минуту? Разве мы недостаточно разгневали Его? Неужели Бог-ревнитель не позавидовал нашему блаженству? Почему Он не метнул в нас одну из своих карающих молний и не уничтожил нас?

— Что?! И швырнул бы вас обоих прямо в ад?!

— Что ж с того? Конечно, в аду нет места великим устремлениям; там нет ни ложных стремлений к недостижимому идеалу, ни напрасных надежд, ни горьких разочарований. Там нам не придется притворяться теми, кем мы не являемся, и мы обретем настоящее успокоение ума, а наши тела получат возможность развивать те способности, которыми одарила их природа. Мы избавимся от необходимости лицемерить и обманывать, и страх перед тем, что все узнают, кто мы на самом деле, никогда не будет терзать нас.

Если уж мы так порочны, то, по крайней мере, будем в этом откровенны. Там мы будем честны друг с другом настолько, насколько здесь, в мире людей, могут быть честны друг с другом только воры; и более того, у нас будет приятное дружеское общение с теми собратьями, которые нам по душе.

Так стоит ли бояться ада? Даже допуская существование загробной жизни в бездонной яме — чего я не признаю, — ад окажется раем для тех, кого природа создала для него. Разве животные ропщут, что не сотворены быть людьми? Думаю, нет. Тогда почему мы должны чувствовать себя несчастными из-за того, что не рождены ангелами?

В тот момент мы словно плыли между небом и землей, не думая о том, что все, что имеет начало, имеет и конец.

Чувства притупились, и мягкая тахта, на которой мы лежали, казалась ложем из облаков. Вокруг нас царила мертвая тишина. Даже шум и гул большого города, казалось, утих — или, по крайней мере, мы его не слышали. Неужели земля перестала вращаться, и десница Времени прекратила свой зловещий ход?

Помню, что мне хотелось, чтобы жизнь прошла в этом спокойном, безмятежном, сонном состоянии, похожем на гипнотический транс, когда тело ввергнуто в летаргическое оцепенение, а разум,

 

последний жаркий уголек в золе,

 

способен ощущать лишь легкость и умиротворенность. Внезапно нашу приятную дремоту прервал звук электрического звонка.

Телени вскочил, торопливо завернулся в халат и вышел. Через несколько минут он вернулся с телеграммой в руке.

«Что это?» — поинтересовался я.

«Послание от N.», — ответил он, глядя на меня с тоской; голос его слегка дрожал.

«И вам нужно ехать?»

«Полагаю, что так», — произнес он, глядя на меня полными скорби глазами.

«Вам это настолько неприятно?»

«Неприятно-не то слово; это Невыносимо. Это первая разлука, и…»

«Да, но ведь только на пару дней».

«Пара дней, — отозвался он мрачно, — это промежуток времени, отделяющий жизнь от смерти,

 

Ведь это в лютне маленькая щель,

В которой постепенно смолкнет трель,

И тишина из трещинки родится».

 

«Телени, вот уже несколько дней у вас на душе какая-то тяжесть, что-то, чего я не могу понять. Вы не скажете своему другу, в чем дело?»

Он широко раскрыл глаза, словно вглядывался в глубины бесконечности; на его губах застыло выражение боли. Затем он медленно произнес:

«Дело в моей судьбе. Неужели вы забыли о пророческом видении, которое предстало перед вами в тот вечер на благотворительном концерте?»

«Адриан, оплакивающий смерть Антиноя?!»

«Да».

«Фантазия моего воспаленного мозга, порожденная противоречивыми особенностями вашей венгерской музыки — столь волнующей, чувственной и в то же время настолько печальной».

Он горестно покачал головой: «Нет, это было нечто большее, чем праздная фантазия».

«В вас происходят какие-то перемены, Телени. Возможно, сейчас религиозный или духовный элемент вашей натуры преобладает над чувственным, но вы уже не тот, что были раньше».

«Я слишком счастлив, но наше счастье построено на песке — Такие узы, как наши…»

«Не благословляются Церковью и отвратительны большинству добропорядочных людей».

«Да, в такой любви всегда есть

 

Лишь червоточинка, но спелый плод

Сгниет, насквозь прогрызенный червем.

 

Зачем мы встретились, или, вернее, почему один из нас не рожден женщиной? Если бы только вы были какой-нибудь бедной девушкой…»

«Не надо, оставьте свои болезненные фантазии и скажите откровенно, любили бы вы меня тогда сильнее, чем сейчас?»

Он печально взглянул на меня, но не смог заставить себя солгать. Помолчав немного, он со вздохом добавил:

 

«Любовь, что не покинет нас,

Когда пыл юности угас.

 

Скажите, Камиль, наша любовь такова?»

«Почему нет? Разве вы не питаете ко мне столь же постоянную любовь, какую я питаю к вам? И разве меня привлекают только чувственные удовольствия, которые вы мне дарите? Вы знаете, что мое сердце тоскует по вам и тогда, когда страсть удовлетворена, а желание притупляется».

«И все-таки, если бы не я, вы, возможно, полюбили бы какую-нибудь женщину, на которой захотели бы жениться…»

«И обнаружил бы, что рожден с иными пристрастиями, но было бы слишком поздно. Нет, рано или поздно, я должен был бы пойти по пути, предначертанному судьбой».

«И теперь все может измениться; пресытившись моей любовью, вы, возможно, могли бы жениться и забыть меня».

«Никогда. Но постойте, вы что, исповедуетесь? Уж не собираетесь ли вы стать кальвинистом? Или, подобно Dame aux Camelias [121] или Антиною, считаете необходимым принести себя в жертву на алтарь любви ради меня?»

«Пожалуйста, не шутите».

«Я скажу вам, что мы сделаем. Давайте оставим Францию. Давайте поедем в Испанию, на юг Италии или даже давайте покинем Европу и отправимся на Восток; уверен, что жил там в одной из своих прежних жизней, и испытываю столь страстное желание там побывать, как будто земля,

 

где цветы не отцветают и сияние не меркнет,

 

некогда была домом моей юности; там мы будем жить, никому не известные, забытые миром».

«Да, но могу ли я уехать из этого города?» — проговорил он задумчиво, обращаясь скорее к себе, чем ко мне.

Я знал, что в последнее время Телени осаждали кредиторы и что ростовщики часто доставляют ему неприятности. Поэтому, нимало не заботясь о том, что обо мне подумают, — а разве кто-то думает плохо о человеке, который платит? — я созвал всех кредиторов и втайне от Рене расплатился по всем счетам, Я было собирался рассказать ему об этом и тем самым избавить от груза, удручавшего его, но Судьба — слепая, неумолимая, сокрушительная Судьба — наложила печать на мои уста.

В дверь снова позвонили. Если бы этот звонок раздался на несколько секунд позже, его и моя жизни сложились бы совсем по-иному! Но, как говорят турки, это был «кисмет» [122].

За ним прибыла коляска, чтобы отвезти на вокзал. Пока он собирался, я помог упаковать фрак и некоторые мелочи, которые могли ему понадобиться. Я случайно наткнулся на маленькую спичечную коробочку, где хранились кондомы, и, улыбнувшись, сказал:

«Вот, положу их в ваш дорожный сундук; они могут пригодиться».

Он вздрогнул и смертельно побледнел.

«Кто знает, — сказал я, — может быть, какая-нибудь прекрасная патронесса…»

«Пожалуйста, не шутите», — резко ответил он.

«О! Теперь я могу себе это позволить, но когда-то… вы знаете, что я ревновал вас даже к моей матери?»

Телени уронил зеркало, которое держал в руках; оно разбилось вдребезги.

Мы оба застыли в ужасе. Разве это не было дурным предзнаменованием? В этот момент начали бить часы на каминной полке. Телени пожал плечами.

«Идемте, — сказал он, — у нас мало времени». Он схватил свой чемодан, и мы поспешили вниз.

Я проводил его до вокзала, и, когда он вышел из вагона, я, перед тем как уйти, обнял его, и наши губы слились в последнем долгом поцелуе. Они нежно прижались друг к другу, охваченные не жаром страсти, а любовью, преисполненной нежности и печали, сжимающей сердце.

Его поцелуй был как последний привет увядающего цветка или как сладкий аромат, подаренный в сумерках одним из изящных белых цветов кактуса, что раскрывает свои лепестки на рассвете, следует за солнцем в его дневном пути и затем никнет и увядает с последним лучом светила.

Расставшись с ним, я почувствовал себя так, будто лишился собственной души. Моя любовь была словно хитон Несса [123], снять с себя который было так же болезненно, как если бы мою плоть срывали с меня по частям. Ощущение было таким, словно у меня отняли радость жизни.

Я смотрел, как он быстро удалялся пружинистой походкой, полной кошачьей грации. Дойдя до входа в вагон, он обернулся. Выражение отчаяния и мертвенная бледность на лице делали его похожим на человека, собирающегося покончить с собой. Он в последний раз помахал рукой и быстро скрылся в вагоне.

Солнце для меня закатилось. Над миром нависла ночь. Я чувствовал себя

 

Душою, что замирает

Во тьме меж адом и раем,

 

и, трепеща, задавался вопросом, какое утро породит эта мгла? Агония, отобразившаяся на его лице, посеяла в глубине моей души ужас; я подумал, как глупо с нашей стороны подвергать друг друга ненужным страданиям, и, выскочив из коляски, ринулся за ним.

Вдруг на меня налетел и стиснул в объятиях какой-то огромный деревенский увалень.

«О…! — я не разобрал имени, которое он назвал. — Какой приятный сюрприз! Ты давно здесь?»

«Отпустите меня! Отпустите! Вы обознались!» — вопил я, но он держал меня в тисках.

Пока мы боролись, я услышал сигнал к отправлению. Я с силой оттолкнул его и бросился на вокзал. Я опоздал всего лишь на несколько секунд — поезд уже тронулся, Телени исчез.

Мне ничего не оставалось, как отправить моему другу письмо, умоляя его простить меня за совершение того, что Рене вседа мне запрещал, — а именно, что я дал поручение своему адвокату собрать все его неуплаченные счета и расплатиться по долгам, которые так давно его тяготили. Однако этого письма он так и не получил.

Я вскочил в кеб, и он повез меня в контору по оживленным улицам города.

Какая раздражающая суета царила вокруг! Каким убогим и пустым казался этот мир!

Безвкусно одетая, ухмыляющаяся девица бросала похотливые взгляды на какого-то парня, призывая его пойти с ней. Одноглазый сатир пожирал глазами молоденькую девушку — совсем еще дитя. Мне показалось, что я его знаю, да, это был мой школьный товарищ Бью, всегда вызывавший во мне отвращение, и он еще больше, чем некогда его отец, походил на зазывалу в публичном доме. Толстый, с лоснящимися волосами человек нес дыню-канталупу, и у него, казалось, текли слюни от предвкушения удовольствия, которое он получит, когда вместе с женой и детьми станет есть ее после супа. Я спрашивал себя, неужели мужчина или женщина могли без отвращения целовать этот слюнявый рот?

В последние три дня я совершенно забросил контору, а мой управляющий был болен. Так что я счел своим долгом приступить к работе и сделать все, что требовалось. Несмотря на гложущую душу тоску я принялся отвечать на письма и телеграммы либо отдавать указания, как следует на них отвечать. Я работал лихорадочно, скорее как машина, а не как человек. На несколько часов я полностью погрузился в сложные коммерческие операции, и, хотя голова у меня была ясной, лицо моего друга с печальными глазами, с чувственным ртом, искаженным горькой улыбкой, все время стояло у меня перед глазами, а на губах ощущался привкус поцелуя.

Контору пора было закрывать, а я еще не сделал и половины того, что было необходимо. Словно сквозь сон я видел унылые лица моих клерков, которым пришлось отложить обед и прочие удовольствия. Им всем было куда пойти, я же был совсем один, даже мать уехала из города. Так что я отпустил их, сказав, что останусь с главным бухгалтером. Дважды повторять не пришлось, и в мгновение ока контора опустела.

Что же касается бухгалтера, то он был коммерческим ископаемым, чем-то вроде живой счетной машины; он был настолько стар, что при каждом движении все его суставы скрипели, как заржавленные дверные петли, так что он почти не двигался. Никто никогда не видел, чтобы он находился где-нибудь, кроме как на своем высоком табурете; когда приходил кто-нибудь из младших клерков, бухгалтер уже сидел на своем месте, а когда они уходили, он все еще был там. У него в жизни была лишь одна цель — обеспечение бесконечного прироста капитала.

Я плохо себя чувствовал, поэтому отправил мальчика-посыльного за бутылкой сухого хереса и коробкой ванильных вафель. Когда мальчик вернулся, я отпустил его.

Я налил бухгалтеру бокал вина и протянул ему коробку с вафлями. Старик взял бокал в руку цвета пергаментной бумаги, поднес его к свету и стал всматриваться, то ли рассчитывал химические свойства вина, то ли определял его удельный вес. Затем он медленно и с явным удовольствием начал его пить. На вафли он посмотрел внимательно, как на чек, который собирался зарегистрировать.

Потом мы снова приступили к работе, и к десяти часам, когда были готовы ответы на все письма и депеши, я с большим облегчением вздохнул.

«Если мой управляющий завтра придет, как и обещал, он будет мною доволен», — промелькнуло у меня в голове. Я улыбнулся этой мысли.

Зачем я работал? Ради прибыли? для того, чтобы угодить своему клерку? Или ради работы как таковой? Уверен, что и сам не знал. Думаю, что трудился ради того лихорадочного возбуждения, которое приносила мне работа, так же как люди играют в шахматы для того, чтобы занять свои мозги и не думать о том, что их гнетет; а может быть, я обладал врожденным трудолюбием, как, например, муравьи или пчелы.

Не желая больше заставлять бедного бухгалтера сидеть на его табурете, я признал тот факт, что пора закрывать контору.

Старик медленно с хрустом поднялся, снял очки, как автомат, не спеша протер их, положил в чехол, спокойно вынул другие — у него были очки на все случаи жизни, — нацепил их на нос и посмотрел на меня.

«Вы проделали огромную работу. Если бы вас видели ваши дед и отец, они были бы совершенно вами довольны».

Я снова налил два бокала вина и протянул один из них старику. Он залпом осушил его, довольный не столько вином, сколько тем, что я был столь добр, что предложил ему выпить. Мы пожали друг другу руки и разошлись.

Куда мне было идти — домой?

Я сожалел о том, что моя мать еще не вернулась. В тот самый день я получил от нее письмо, в котором она сообщала, что, вместо того чтобы вернуться через пару дней, как ранее намеревалась, она, возможно, ненадолго отправится в Италию. У нее обострился бронхит, и она боялась сырости и туманов, часто окутывавших наш город.

Бедная моя мать! Теперь я думал, что, с тех пор как у нас с Телени установились близкие отношения, между мной и ею возникло некоторое отчуждение; не оттого, что я стал меньше любить ее, а потому что Телени полностью завладел моими душой и телом. Однако сейчас, когда он уехал, я затосковал по ней и решил написать ей длинное, полное любви письмо, как только приду домой.

А пока я шел куда глаза глядят. Проблуждав таким образом около часа, я вдруг обнаружил, что стою у дома Телени — пришел сюда, сам того не осознавая, Я с тоской взглянул на окна Телени. Как я любил этот дом! Я был готов целовать камни, которых касались его ноги.

Ночь была темной, но ясной, улица — очень тихая — освещалась не слишком хорошо, да к тому же ближайший к дому фонарь почему-то не горел.

Я продолжал смотреть на окна, и вдруг мне показалось, что сквозь щель между задернутыми шторами пробивается слабый свет. «Это все лишь мои фантазии», — подумал я.

Я напряг зрение. «Да нет же, я не ошибаюсь, — произнес я вслух, разговаривал сам с собой, — там точно горит свет».

Неужели Телени вернулся?

Возможно, им завладело то же уныние, какое испытывал я с тех пор, как мы расстались. Мука, отобразившаяся на моем мертвенно-бледном лице, должно быть, парализовала его, в таком состоянии он играть не мог и решил вернуться. Или отложили концерт.

А может быть, это воры?!

Но что, если Телени?…

Нет, сама эта мысль была абсурдна. Как мог я подозревать в неверности человека, которого любил? От такого предположения я вздрогнул как от чего-то ужасного — как от нравственной скверны. Нет, все что угодно, только не это. Ключ от входной двери был у меня в руке, я уже вошел в дом.

Я стал крадучись пробираться по темной лестнице, вспоминал ту ночь, когда впервые пришел сюда со своим другом, и как мы останавливались на каждой ступеньке, чтобы обнять и поцеловать друг друга.

Теперь же, когда я был один, темнота давила на меня тяжелым грузом. Наконец я добрался до entresol [124], где жил мой друг. Во всем доме царила полная тишина.

Перед тем, как вставить ключ, я заглянул в замочную скважину. Может быть, Телени или его слуга оставили в передней и в одной из комнат зажженную лампу?

Мне вспомнилось разбитое зеркало, и в голове замелькали ужасающие мысли. И снова помимо моей воли мною завладела страшная мысль о том, что мое место в сердце Телени завял кто-то другой.

Нет, это было слишком нелепо. Кто мог быть моим соперником?

Словно вор, я вставил ключ в замок; петли были хорошо смазаны маслом, и дверь бесшумно отворилась. Я аккуратно закрыл ее, стараясь не произвести ни единого звука, и стал крадучись, на цыпочках пробираться в квартиру.

Всюду на полу лежали ковры, смягчавшие мои шаги. Я направился в комнату, где несколько часов назад испытал неземное блаженство. Там горел свет. Изнутри доносились приглушенные звуки.

Я слишком хорошо знал, что означают эти звуки. Впервые я испытал уничтожающие уколы ревности. Казалось, мне в сердце вонзили отравленный кинжал; гигантская гидра схватила меня своими челюстями и огромными клыками впилась мне в грудь.

Зачем я здесь? Что мне теперь делать? Куда идти? Мне казалось, что я умираю.

Рука уже лежала на двери, но, перед тем как открыть ее, я сделал то, что, полагаю, сделали бы большинство людей. Трясясь с головы до ног, с замиранием сердца я наклонился и заглянул в замочную скважину.

Может быть, я сплю, и все это кошмарный сон? Я впился ногтями в свою плоть, чтобы убедиться, что нахожусь в сознании. И все же я не был уверен в том, что жив и что все это происходит наяву.

Иногда мы утрачиваем чувство реальности; жизнь предстает перед нами как причудливый оптический обман — фантасмагорическая химера, которая исчезнет от легчайшего дуновения.

Затаив дыхание, я заглянул внутрь.

Нет, это не было иллюзией, не было картиной, созданной моим воспаленным воображением. Там, на стуле, еще не остывшем от наших объятий, сидели двое.

Но кто они?

Возможно, Телени пустил переночевать кого-то из своих друзей. Возможно, он забыл сказать мне об этом или не посчитал это нужным.

Конечно же, так оно и есть. Телени не мог изменить мне.

Я снова заглянул внутрь. Комната была освещена намного ярче, чем коридор, и мне все было прекрасно видно.

Я увидел силуэт мужчины, разместившегося на стуле, который изобретательный ум Телени сконструировал для усиления чувственного удовольствия. Верхом на мужчине спиной к двери сидела женщина с темными разметавшимися волосами. На ней было белое атласное платье.

Я напряг глаза, дабы рассмотреть каждую мелочь, и увидел, что на самом деле она не сидит, а стоит на цыпочках, и, несмотря на свою полноту, легко подпрыгивает у мужчины на коленях.

Хотя я этого не видел, но мне стало ясно, что всякий раз, опускаясь, она принимала в свое отверстие значительных размеров стержень, на который так плотно была насажена. Я понял также, что получаемое удовольствие было столь захватывающим, что заставляло ее отскакивать как резиновый мяч, но лишь для того, чтобы снова упасть и упругими, сочными, хорошо увлажненными губами полностью, по самый корень, поглотить пульсирующий жезл наслаждения. Кем бы она ни была — великосветской дамой или шлюхой, — ее никак нельзя было назвать новичком, ибо только женщина с огромным опытом могла продемонстрировать такую виртуозность в скачках Цитеры [125].

Я продолжать наблюдать и видел, как растет ее наслаждение: оно приближалось к своему пику. От иноходи женщина постепенно перешла к рыси, а затем пустилась легким галопом; продолжая скачки, она со все возрастающей страстью сжимала голову мужчины, на коленях которого сидела верхом. Было ясно, что прикосновение губ любовника и движения его раздувшегося орудия внутри нее приводили ее в любовный экстаз; она понеслась галопом, чтобы,



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.