Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Оскар Уайльд 7 страница



Мозг мой, казалось, был трепанирован, позвоночник — распилен надвое. Тем не менее я все быстрее и быстрее сосал фаллос; я втягивал его в себя как сосок; я пытался опустошить его и ощущал, как тот пульсирует, дрожит и трепещет. Внезапно врата семявыводящих каналов открылись, и из адского пламени мы, осыпаемые дождем обжигающих искр, поднялись на восхитительно спокойный, сладостный Олимп.

Отдохнув несколько минут, я приподнялся на локте и стал наслаждаться удивительной красотой моего любовника. Он был настоящим образцом чувственной красоты; грудь у него была широкая и сильная, руки — мускулистые; на самом деле я никогда не видел столь могучего и в то же время хрупкого сложения; на нем не только не было ни капли жира, но даже лишней плоти. Он состоял из нервов, мускулов и жил. Именно крепкие, гибкие суставы делали его движения свободными, легкими и грациозными, что так характерно для семейства кошачьих, от которых в нем была еще и гибкость; ибо, когда он прижимался к вам, казалось, он обвивается вокруг вас, как змея. Кожа у него была жемчужной белизны, тогда как волосы на всех частях тела, кроме головы, были черными.

Телени открыл глаза, потянулся ко мне, взял мою руку, поцеловал и затем укусил меня сзади за шею; после этого он осыпал мою спину поцелуями, которые следовали друг за другом с такой частотой, что казалось, на меня пролился дождь из лепестков розы, осыпавшихся с какого-то пышного цветка.

Потом он добрался до двух мясистых долей, раздвинул их руками и вонзил язык в то отверстие, куда так недавно засовывал палец. Это ощущение было для меня новым и волнующим. Проделав это, он встал и протянул руку, чтобы помочь мне подняться.

«А теперь, — сказал он, — давайте пройдем в соседнюю комнату и посмотрим, нет ли там чего-нибудь поесть; думаю, нам необходимо подкрепиться, хотя, возможно, было бы неплохо принять ванну, перед тем как сесть за стол и поужинать. Как вы думаете?»

«Это может причинить вам беспокойство».

В ответ он проводил меня в комнату наподобие кельи, всю уставленную папоротниками и перьевидными пальмами, в которую — как он показал — солнечные лучи проникали через световой люк, расположенный сверху.

«Это нечто вроде теплицы и ванной комнаты, которые должны быть в любом жилом помещении. Я слишком беден, чтобы иметь и то, и другое, однако эта каморка достаточно велика, чтобы я мог совершить омовение, и мои растения вроде бы прекрасно растут в этой теплой и влажной среде».

«Но это королевская ванная комната!»

«Нет, нет, — улыбнулся он, — это ванная комната артиста».

Мы немедленно погрузились в теплую воду, наполненную ароматом гелиотропа; и так приятно было лежать в объятиях друг друга после недавних излишеств.

«Я мог бы пробыть здесь всю ночь, — произнес он задумчиво. Такое наслаждение — гладить вас в этой теплой воде. Но вы, должно быть, голодны, так что лучше нам пойти и удовлетворить внутренние потребности».

Мы вышли из ванны и ненадолго укутались в peignoirs [79] из махровой материи.

«Пойдемте, я провожу вас в столовую», — сказал он.

Я медлил, поглядывая то на свою, то на его наготу. Он улыбнулся и поцеловал меня.

«Ведь вам не холодно?»

«Нет, но…»

«Ну, тогда не бойтесь — в доме никого нет. Все спят в своих квартирах; кроме того, все окна плотно закрыты и все шторы задернуты»

Он потащил меня в соседнюю комнату, устланную толстыми, мягкими, шелковистыми коврами неяркого красного цвета. В центре комнаты висела необычного вида лампа, имеющая форму звезды; такие светильники даже в наши дни — правоверные зажигают в пятницу вечером.

Мы сели на мягкие подушки тахты напротив одного из тех арабских столов черного дерева, что полностью инкрустированы крашеной слоновой костью и перламутром.

«Не могу предложить вам пира, хотя и ожидал вас, однако надеюсь, еды здесь достаточно, чтобы утолить ваш голод».

Там были сочные канкальские устрицы — немного, но зато огромных размеров, запыленная бутылка сотерна, pate de foie [80], сильно пахнущий перигорскими трюфелями, куропатка с паприкой, то есть венгерским карри, салат, приготовленный из огромного пьемонтского трюфеля, нарезанного тонко, как стружка, и бутылка изысканного сухого хереса.

Все эти деликатесы были поданы в старинной изящной посуде из синего дельфтского и савонского фаянса, поскольку Телени уже слышал о моем увлечении старинной майоликой.

Затем подошла очередь кушанья из померанца, бананов и ананасов, приправленных мараскином и посыпанных сахарной пудрой. Это была пряная, терпкая, сладкая смесь, соединившая в себе вкус и аромат всех этих изысканных фруктов.

Запив блюда искрящимся шампанским, мы стали потягивать ароматный обжигающий кофе мокко из крошечных чашечек. Затем он зажег наргиле — турецкий кальян, и мы время от времени пускали клубы благоухающего дыма латакии, вдыхая его изо рта друг друга во время жадных поцелуев.

Дым и винные пары поднимались к нашим головам, вновь пробуждая чувственность и скоро наши губы уже сжимали мундштуки более толстые, нежели янтарный мундштук турецкой трубки.

Наши головы снова скрылись меж бедер друг друга. И опять мы слились в одно тело, наслаждаясь друг другом. Жаждая новых ласк, новых ощущений — более острых, опьяняющих сладострастных, стремясь доставить удовольствие не только себе, но и другому. Так что очень скоро мы сделались жертвами губительной страсти, и лишь невнятные звуки свидетельствовали о том, что она достигла высшей точки; наконец, ни живы ни мертвы, мы упали друг на друга — единая масса трепещущей плоти.

После получасового отдыха и кубка арака, кюрасо и пунша с виски, приправленного множеством острых бодрящих специй, наши губы снова прижались друг к другу.

Прикосновения его влажных губ к моим губам были столь легкими, что я почти не чувствовал их; они пробудили во мне страстное желание прижаться к ним сильнее; кончик языка Рене продолжал дразнить мой язык, на миг врываясь в мой рот и поспешно выскальзывая. Тем временем его руки легко скользили по самым нежным частям моего тела, как мягкий летний ветерок скользит по гладкой поверхности воды, и я чувствовал, как моя кожа дрожит от наслаждения.

Я лежал на тахте на подушках и, таким образом, находился на одной высоте с Телени. Он быстро положил мои ноги себе на плечи и, склонив голову, принялся сначала целовать отверстие в моем заду, а потом вонзать в него свой острый язык, даря мне неописуемое удовольствие. Обильно увлажнив отверстие и таким образом подготовив его, он попытался вжать в него головку фаллоса, но, хотя давил изо всех сил, ему никак не удавалось проникнуть внутрь.

«Дайте я немного увлажню его, и тогда он войдет легче».

Я снова взял его фаллос в рот. Язык ловко пробежался по окружности. Я всосал его почти по самый корень, ощущал, что он готов на маленькую шалость, ибо был твердым, тугим и резвым. «А теперь давайте вместе испытаем то наслаждение, получать которое научили нас сами боги», — сказал я.

Кончиками пальцев я до предела раздвинул края своей потаенной ямки. Она широко раскрылась, дабы принять огромное орудие, расположившееся у входа.

Рене вновь стал вдавливать в него головку; крошечные губки просунулись в отверстие; кончик пробил себе дорогу внутрь, но мясистая плоть выпирала по краям и не давала жезлу продвигаться дальше.

«Вам не больно? — спросил он. — Может быть, лучше отложить это до следующего раза?»

«О, нет! Такое счастье чувствовать, как ваша плоть входит в мою».

Он давил мягко, но настойчиво; сильные мышцы ануса расслабились; головка полностью вошла; кожа натянулась до такой степени, что по трескающимся краям отверстия появились крошечные рубиновые капельки крови; но, несмотря на все эти терзания удовольствие, которое я испытывал, было значительно сильнее боли.

Телени оказался зажат настолько крепко, что не мог ни продвинуть свое орудие глубже, ни вынуть его; он попытался вдавить его, но почувствовал себя так, словно его подвергли обрезанию. На мгновение он остановился, спросил, не очень ли мне больно и, получив отрицательный ответ, вонзил фаллос со всей силой.

Рубикон был перейден; ствол начал потихоньку входить; Телени мог приступить к приятной работе. Скоро весь пенис оказался внутри; боль, терзавшая меня, утихла, наслаждение же все росло и росло. Я ощущал, как внутри меня двигается маленький бог; казалось, он щекотал самую мою сущность; Рене протолкнул его весь в меня, до самого корня; я чувствовал, как его волосы ударяются о мои, а его яички нежно об меня трутся.

Затем я увидел, что его прекрасные глаза пристально смотрят на меня. Какими же бездонными были эти глаза! Словно небо или луна, они, казалось, отражали бесконечность. Никогда больше я не увижу глаз, горящих такой пылкой любовью и таких томных. Его взгляд действовал на меня как гипноз; он лишал меня рассудка и даже больше — он превращал острую боль в наслаждение.

Я был в состоянии исступленного восторга; нервы мои напряглись и подергивались. Почувствовав себя крепко стиснутым, Телени задрожал и заскрежетал зубами; он не мог перенести столь сильного потрясения; он протянул руки и схватил меня за плечи, впившись в мою плоть ногтями; он пытался двигаться, но был так сильно зажат и сдавлен, что никак не мог протиснуться глубже. Силы покидали его, и он едва держался на ногах.

В тот момент, когда он попытался сделать еще один толчок, я изо всех сил сжал его жезл, и мощнейшая струя горячим гейзером вырвалась из него и потекла в меня, словно жгучий, разъедающий яд; она, казалось, запалила мою кровь и превратила ее в некий пьянящий, возбуждающий алкогольный напиток. Дыхание Рене было частым и судорожным, его душили всхлипы; он совершенно выбился из сил.

«Я умираю! — с трудом выдавил он из себя; грудь его вздымалась от волнения. — Это слишком». И он без чувств упал в мои объятия.

Полчаса спустя он проснулся и сразу же принялся восторженно целовать меня; глаза его светились нежностью и благодарностью.

«Вы дали мне почувствовать то, чего я не испытывал никогда прежде».

«Я тоже не испытывал ничего подобного», — улыбнулся я.

«Я действительно не знал, в раю нахожусь или в аду. Я совершенно потерял рассудок».

Он замолчал и взглянул на меня.

«Как я люблю вас, мой Камиль! Я безумно люблю вас с того самого момента, как увидел».

Я рассказал ему о том, как страдал, пытаясь побороть свою любовь к нему, как его образ преследовал меня днем и ночью и как, наконец, я счастлив.

«Теперь вы должны занять мое место. Вы должны дать мне почувствовать то, что испытали сами. Вы будете активны, я — пассивен; но нам нужно попробовать другую позу, потому что после такого переутомления стоять очень тяжело».

«И что я должен делать? Видите ли, я новичок».

«Сядьте там, — ответил он, указывая на табурет, сделанный специально для этой цели, — я сяду на вас в позе наездника, а вы насадите меня так, как если бы я был женщиной. Этот способ столь по душе женщинам, что они прибегают к нему при малейшей возможности. Моя мать каталась верхом на джентльмене прямо у меня на глазах. Я был в гостиной, когда к ней заглянул друг и, если бы меня отослали, могли бы возникнуть подозрения, так что меня убедили, что я — несносный мальчишка, и поставили в угол лицом к стене. Мать сказала, что, если я стану плакать или повернусь, она отправит меня в постель, но если я буду хорошим мальчиком, она даст мне пирога. Минуту или две я вел себя послушно, но, услыхав необычное шуршание и громкое пыхтение, я обернулся и увидел то, чего в то время понять не мог, но что стало ясно много лет спустя».

Он вздохнул, пожал плечами, улыбнулся и добавил: «Ну ладно, садитесь сюда».

Я сделал, как меня просили. Сначала Рене встал на колени, чтобы прочесть молитву Приапу, целовать который было более приятно, нежели изуродованные подагрой пальцы ног старого Папы Римского; омыв и пощекотав маленького бога языком, Рене сел на меня верхом. Он потерял девственность давно, поэтому мой жезл вошел в него намного легче, чем его — в меня, да и такой боли, какую испытал сам, я ему не причинил, хотя мое орудие весьма велико.

Он раскрыл отверстие, головка вошла, он слегка продвинулся, фаллос наполовину оказался внутри; Телени приподнялся и снова опустился; после нескольких толчков в его тело погрузился весь разбухший ствол. Насладившись полностью, Телени обвил руками мою шею, обнял меня и поцеловал.

«Вы жалеете о том, что отдались мне?» — спросил он, судорожно сжимая меня, словно боясь потерять.

Мой пенис, как будто желал дать собственный ответ, встрепенулся в его теле. Я пристально посмотрел ему в глаза. «Думаете, лежать на илистом дне реки было бы приятнее?»

Он вздрогнул, поцеловал меня и со страстью проговорил: «Как вы можете думать сейчас о таких ужасных вещах? Это богохульство перед мизийским богом».

И он искусно и ловко начал приапические скачки; с иноходи он перешел на рысь, затем на галоп, все быстрее и быстрее приподнимаясь на кончиках пальцев ног и опускаясь. При каждом движении он извивался и изгибался, и я чувствовал себя так, словно меня втягивают, сжимают, выкачивают и высасывают одновременно.

Нервное напряжение было сильным. Сердце стучало так, что я с трудом дышал. Все артерии готовы были лопнуть. Кожу иссушил жар; вместо крови по венам тек медленный огонь.

Но Рене продолжал двигаться все быстрее. Я корчился в сладостных муках. Я таял, но он не останавливался ни на минуту, пока не выкачал из меня всю животворную влагу до последней капли. Перед глазами все плыло. Я чувствовал, как полузакрылись мои отяжелевшие веки; невыносимая сладостная смесь боли и наслаждения пронзала тело и разрывала душу; и тут все во мне утихло. Телени сжал меня в объятиях, и я лишился чувств, а он целовал мои холодные, безжизненные губы.

— Наутро события прошедшей ночи казались прекрасным сном.

— Однако вы, вероятно, чувствовали недомогание после многочисленных…

— Недомогание? Вовсе нет. Более того, я испытывал «несказанный, бурный восторг» влюбленного жаворонка, «непознавшего печали пресыщения». До сих пор наслаждение, даримое женщинами, действовало мне на нервы. В действительности оно было «чем-то, что скрывает истинное желание». Теперь страсть переполняла сердце и разум — приятная гармония всех чувств.

Мир, который до сих пор казался мне таким мрачным, таким холодным, таким пустынным, превратился в истинный рай; воздух — несмотря на то, что барометр значительно упал, — был свеж, прозрачен и сладок; солнце — круглый, начищенный медный диск, больше похожий на зад краснокожего индейца, нежели на лучезарное лицо Аполлона, — было для меня чудом; даже густой, тяжелый туман, нагнавший сумерки в три часа пополудни, казался мне всего лишь дымкой, которая скрыла все недостатки и сделала природу прекрасной, а дом — таким милым и уютным. Такова сила воображения.

Вы смеетесь?! Увы! Дон-Кихот был не единственным, кто принимал ветряные мельницы за великанов, а трактирщиц — за принцесс. Если ваш неповоротливый, твердолобый лавочник никогда не теряет голову настолько, чтобы перепутать яблоки с картофелем, если ваш бакалейщик никогда не превращает ад в рай, а рай в ад, — что ж, они нормальные люди, взвешивающие все на прекрасно сбалансированных весах разума. Попробуйте упрятать их в ореховую скорлупу и посмотрите, будут ли они считать себя правителями мира. В отличие от Гамлета [81] они всегда видят то, что есть на самом деле. Я никогда таким не был. Впрочем, ведь мой отец умер, будучи безумным.

Как бы то ни было, эта непреодолимая тоска, это отвращение к жизни теперь совершенно исчезли. Я был весел, радостен, счастлив. Телени был моим любовником, я был его любовником.

Я совершенно не стыдился своего преступления; мне хотелось объявить об этом на весь мир. Впервые в жизни я понял, что влюбленные могут быть настолько глупы, чтобы сплетать свои инициалы. Мне хотелось вырезать его имя на стволах деревьев, чтобы птицы, увидев его, щебетали его с рассвета до заката, чтобы ветерок шептал его шелестящей листве леса. Мне хотелось писать его на покрытом галькой берегу, чтобы сам океан узнал о моей любви к Телени и вечно повторял его имя.

— Однако же я думал, что наутро, когда опьянение прошло, вы содрогнулись при мысли о том, что вашим любовником был мужчина.

— Но почему? Разве я совершил преступление против природы, когда моя собственная природа таким образом обрела покой и счастье? Если я был таким, каким был, то виной тому моя кровь, а не я. Кто вырастил крапиву в моем саду? Не я. Она росла там сама по себе со времен моего детства. Я начал чувствовать её кровожадные укусы задолго до того, как понял, к чему это приведет. Разве я виноват в том, что, когда пытался обуздать свою страсть, чаша весов с разумом оказалась слишком легкой, чтобы уравновесить чувственность? Моя ли вина, что я не смог успокоить свои бушующие чувства? Судьба, словно Яго [82], ясно дала понять, что если я хочу обречь себя на муки ада, то могу сделать это более изящно, нежели утопиться. Я подчинился судьбе и перехитрил свое счастье.

Тем не менее я никогда не говорил, как Яго: «Добродетель — пустяк!». Нет, добродетель — сладкий вкус персика; порок — крошечная капелька синильной кислоты — его восхитительный привкус. Без любого из них жизнь была бы пресной.

— Однако же я бы подумал, что, не будучи приученным к содомии со школьных лет, вы почувствовали отвращение из-за того, что позволили какому-то мужчине насладиться вашим телом.

— Отвращение? Спросите девственницу, сожалеет ли она о том, что отдала невинность тому, кого она безумно любит и кто отвечает ей тем же. Она потеряла сокровище, которое нельзя вернуть за все богатства Голконды [83]; она больше не является тем, что принято называть чистой, непорочной лилией; и, если она не обладает змеиным коварством, общество заклеймит ее позором; развратники будут бросать на неё плотоядные взоры, а целомудренные с презрением отвернутся от нее. Но разве она раскаивается в том, что отдалась во имя любви — единственного, ради чего стоит жить? Нет, И я сожалел не более. Пусть «холодные головы и равнодушные сердца» покарают меня своим гневом, если им угодно.

На следующий день, когда мы встретились снова, все следы усталости исчезли. Мы бросились друг к другу в объятия и стали осыпать друг друга поцелуями, ибо ничто не стимулирует любовь так, как короткая разлука. Что делает брачные узы невыносимыми? Слишком близкие отношения, низменные заботы и обыденность. Юная невеста, должно быть, действительно любит, если не испытывает разочарования, глядя на только что проснувшегося и переставшего громко храпеть супруга, помятого, небритого, в подтяжках и комнатных туфлях, слыша, как он прочищает горло и отхаркивается, — ибо все мужчины отхаркиваются, даже те, кто не позволяют себе других неприятных звуков.

Так же и мужчина должен любить по-настоящему, дабы не почувствовать, что внутри у него все опускается, когда через несколько дней после свадьбы обнаруживает, что промежность его невесты плотно перевязана отвратительными кровавыми лохмотьями. Почему природа не создала нас такими же, как птицы, или лучше, как мошки, чтобы жить всего один летний день — долгий день любви?

В тот вечер Телени превзошел самого себя в игре на рояле; и, когда дамы перестали махать крошечными платками и забрасывать его цветами, он незаметно ускользнул от толпы поздравляющих его почитателей и пришел ко мне; я ждал его в коляске у дверей театра; мы отправились к нему домой. Ту ночь я провел с ним; это не была ночь спокойного сна, это была ночь пьянящего блаженства.

Мы как верные жрецы греческого бога совершили семь обильных возлияний Приапу, ибо семь — мистическое, каббалистическое, счастливое число; и утром с трудом оторвались друг от друга, клянясь в вечной любви и верности. Но, увы, разве есть что-то постоянное в этом вечно меняющемся мире, кроме разве что вечного сна в вечную ночь.

— А что же ваша мать?

— Она почувствовала, что во мне произошли большие перемены. Теперь я вовсе не был раздражительным и желчным, словно старая дева, которая нигде не может обрести покоя; я стал уравновешенным и добродушным. Она приписывала эти перемены принимаемым мною тонизирующим средствам, совершенно не догадываясь о действительной природе этих средств. Позднее она решила, что у меня, вероятно, появилась liaison [84], но не вмешивалась в мою личную жизнь; она знала, пришла пора моих юношеских увлечений, и дала мне полную свободу действий.

— Что ж, вы счастливчик.

— Да, но абсолютное счастье не может длиться долго. Широко распахнутые двери ада ожидают нас прямо за порогом рая; один шаг — и мы из неземного света попадаем в ужасную тьму. В моей пестрой жизни так бывало всегда. Через две недели после памятной ночи невыносимых мук и несказанных наслаждений я совершенно неожиданно из счастливейшего человека превратился в несчастнейшего.

Однажды утром, выйдя к завтраку, я обнаружил на столе записку, доставленную почтальоном накануне вечером. Я никогда не получал писем дома, поскольку ни с кем в переписке не состоял, а деловая корреспонденция всегда приходила в контору. Почерк был мне незнаком. «Должно быть, это какой-нибудь досужий торговец, желающий меня умаслить», — подумал я. Наконец я вскрыл конверт. В нем оказалась карточка с двумя строками без адреса и подписи.

— И что?

— Вы когда-нибудь по ошибке клали руку на гальваническую батарею с высоким напряжением, когда по пальцам бьет так, на мгновение вы лишаетесь рассудка? Если да, то вы хотя бы смутно можете представить, какой эффект произвела эта записка на мои нервы. Я был потрясен. Прочитан эти несколько слов, я больше ничего не видел — комната поплыла у меня перед глазами.

— Но что же в ней было такого, что настолько вас напугало?

— Всего лишь несколько резких неприятных слов, которые навсегда врезались мне в память: «Коль вы не бросите своего любовника Т., вас заклеймят как encule [85]».

Эти ужасные, низкие, нагло грубые анонимные угрозы обрушились на меня столь неожиданно, что, как говорят итальянцы, они были как гром в яркий солнечный день.

Совершенно не подозревая о содержимом, я беспечно вскрыл конверт в присутствии матери; но, едва прочитал записку, я был настолько убит, что у меня не было сил удержать этот крошечный листок бумаги.

Руки у меня дрожали как осиновый лист, меня всего трясло; я был охвачен ужасом и сгорал от стыда.

Кровь отлила от щек, губы стали холодными и безжизненными, на лбу выступил ледяной пот; я чувствовал, как белею, и знал, что мои щеки приобретают мертвенно-бледный, серовато-синий оттенок.

Тем не менее я старался справиться с волнением. Я поднес ко рту ложечку с кофе, но, как только она коснулась моих губ, меня затошнило и едва не вырвало. Качка и тряска в шторм не могла бы вызвать столь ужасного приступа тошноты, как тот, от которого тогда корчилось мое тело. И даже Макбет, увидев призрак убитого Банко, не мог бы испугаться сильнее, чем я.

Что мне было делать? Позволить, чтобы меня на весь свет объявили содомитом, или покинуть человека, который был мне дороже самой жизни? Нет, лучше смерть, чем то или другое.

— Но вы только что сказали, что хотели бы, чтобы весь мир знал о вашей любви к пианисту.

— Да, признаю, хотел и не отрицаю этого, но вам когда-нибудь удавалось разобраться в противоречивой человеческой душе?

— Кроме того, вы же не считали содомию преступлением?

— Нет; разве этим я причинил зло обществу?

— Тогда почему вы так испугались?

— Одна дама во время приема гостей спросила своего маленького трехлетнего сынишку, который и говорить-то толком еще не умел, где его папа.

«В своей комнате», — сказал он.

«А что он делает?» — поинтересовалась неосмотрительная мать.

«Он делает пук-пук», — невинно ответил сорванец дискантом, достаточно громким, чтобы его услышали все присутствующие.

Вы представляете себе чувства матери и жены, когда через несколько минут ее муж вошел в комнату? Бедняга рассказывал мне, что счел себя чуть ли не опозоренным, когда жена, краснея, поведала ему об опрометчивости их ребенка. А разве он совершил преступление?

Найдется ли человек, который хотя бы раз в жизни не испытал бы полного удовлетворения от того, что испортил воздух, или, как звукоподражательно выразился ребенок, сделал «пук-пук»? Тогда чего же здесь стыдиться? Никакого преступления перед природой в этом нет.

Дело в том, что мы стали такими сладкоречивыми, такими утонченными, что сочли бы мадам Эглантайн, несмотря на ее царственные манеры, судомойкой. Мы стали столь сдержанными и чопорными, что скоро каждому члену парламента, для того чтобы ему позволили занять свое место, придется предоставлять свидетельство о нравственности от священника или учителя воскресной школы. Приличия должны быть соблюдены любой ценой; велеречивые редакторы — завистливые боги, и гнев их неукротим, ибо он приносит хороший доход, поскольку добропорядочные люди желают знать, чем занимаются их грешные собратья.

— Кто же написал вам эту записку?

— Кто? Я ломал над этим голову, и у меня возникло несколько смутных догадок, каждая из которых была также неосязаема и ужасна, как смерть Мильтона; каждая грозила вонзить в меня смертоносное жало. Например, я даже воображал, что это Телени решил проверить силу моей любви к нему.

— Это была графиня, не так ли?

— Я тоже так думал. Телени нельзя было любить наполовину, а влюбленная до безумия женщина способна на все. Однако маловероятно, чтобы дама воспользовалась таким оружием; к тому же она была в отъезде. Нет, это не была и не могла быть графиня. Но тогда кто же? Все, и никто.

Несколько дней терзания не покидали меня ни на миг, и временами мне казалось, что я схожу с ума. Нервозность моя возросла до такой степени, что я боялся выходить из дома, думал, что могу встретиться с автором этой гнусной записки.

Казалось, я, как Каин, нес печать своего преступления на лбу. Я видел презрительную усмешку на лице каждого, кто глядел на меня. Указующий перст был направлен на меня; голос, достаточно громкий, чтобы его слышали все, шептал: «Содомит!»

Направляясь в контору, я услышал, что за мною кто-то идет Я пошел быстрее; преследователь прибавил шаг. Я почти перешел на бег. Внезапно мне на плечо легла рука. От страха я едва не лишился чувств. В тот момент я ожидал услышать ужасные слова: «Именем закона, вы арестованы, содомит!»

Я вздрагивал от скрипа двери; вид письма приводил меня в ужас. Испытывал ли я угрызения совести? Нет, это был страх, малодушный страх, а не раскаяние. И разве содомита не могут приговорить к пожизненному заключению?

Вы, вероятно, считаете меня трусом, но ведь даже самый храбрый человек может без страха смотреть только в лицо явному врагу. Мысль о том, что таинственная рука неизвестного врага занесена над тобою и всегда готова нанести смертельный удар, невыносима. Сегодня вы человек с незапятнанной репутацией, а завтра — одно слово, произнесенное против вас на улице нанятым негодяем, один высокопарный абзац в газете, написанный кем-нибудь из современных bravi [86] прессы — и ваше честное имя навсегда опорочено.

— А что же ваша мать?

— Когда я открывал письмо, она была занята чем-то другим. Она заметила мою бледность лишь через несколько минут. Я сказал, что мне нездоровится, и, увидев, что меня тошнит, мать мне поверила; на самом деле, она испугалась, что я подхватил какую-то болезнь.

— А Телени? Что сказал он?

— В тот день я не пошел к нему; я отправил ему записку, что встречусь с ним завтра.

Какой ужасной была эта ночь! Я старался как можно дольше не ложиться спать, ибо боялся сна. Наконец, усталый и измученный, я разделся и лег в постель; но постель, казалось, была наэлектризована, поскольку мои нервы начали дергаться и по телу побежали мурашки.

Я был в смятении. Некоторое время я ворочался; затем, опасаясь, что сойду с ума, я встал, прокрался в столовую, достал бутылку коньяка и вернулся в спальню. Выпив почти полстакана, я снова лег спать.

Непривычный к столь крепким напиткам, я заснул; но разве это был сон? Я проснулся среди ночи; мне приснилось, что Кэтрин, наша служанка, обвинила меня в том, что я ее убил, и меня собирались судить.

Я встал, налил себе еще стакан спиртного и снова погрузился в забытье.

На следующий день я вновь отправил Телени записку, в которой говорилось, что я не смогу с ним встретиться, хотя мне очень хотелось его увидеть. Но через день, поняв, что я опять не приду к нему, он сам нанес мне визит.

Физические и душевные изменения, произошедшие со мною, очень его удивили, и он подумал, что его оклеветал какой-нибудь общий приятель; чтобы разубедить его, я — после настойчивых расспросов — вынул гнусное письмо, до которого боялся дотрагиваться, как до гадюки, и отдал ему.

Хотя подобные вещи были для него более привычными, чем для меня, лицо его стало хмурым и задумчивым; он даже побледнел. Однако, поразмыслив немного, он принялся изучать бумагу, на которой были написаны эти ужасные слова; затем он поднес к носу карточку и конверт и понюхал их. Лицо его сразу же повеселело.

«Я знаю, я знаю, вам нечего бояться! Они пахнут розовым маслом! — кричал он. — Я знаю, кто это».

«Кто?»

«Ну неужели же вы не догадываетесь?»

«Графиня?»

Телени нахмурился: «Откуда вы о ней знаете?»

Я все ему рассказал. Когда я закончил, он заключил меня в объятия и принялся целовать.

«Я всеми способами пытался забыть вас, Камиль; и вы видите, как мало мне это удалось. Графиня сейчас далеко, и больше мы не увидимся».

Когда он произнес эти слова, мой взгляд упал на изящное кольцо с желтым бриллиантом — лунным камнем, — которое он носил на мизинце.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.