Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Рейд на Сан и Вислу 4 страница



Я почесываю в нерешительности бороду:

— Надо бы и Мыколу позвать.

Минут через пять начштаба вернулся с Мыколой Солдатенко — кандидатом в замполиты, и мы вместе написали продолжение:

«Приступая к исполнению служебных обязанностей, напоминаю, что наша часть выросла и окрепла в двухлетних многочисленных боях с немецкими захватчиками. Рейды по глубоким тылам врага под руководством героев партизан…»

— Кого писать раньше?

— По–моему, раньше Руднева, — предлагает будущий замполит. — Все–таки погиб смертью храбрых и партийную линию вел.

— Но все же командир всегда на первом месте.

— Тогда давайте напишем через тире. Как два Федоровых делают.

— Да Ковпак–то ведь один. Его не спутаешь с другим. Спор решаю я, заканчивая фразу следующими словами:

— «…Ковпака и Руднева выковали наш коллектив в боевом духе».

«Историческая» часть приказа давалась нам особенно тяжело. Между Войцеховичем и Солдатенко опять вспыхнул спор.

— Ну ладно, хватит, — одергиваю я спорщиков. — Так мы до утра не напишем. — И, склонясь над бумагой, продолжаю:

«Комиссар Руднев и командир Ковпак оставили нам богатое наследство — это традиции части, ее боевой дух и моральный облик бойца–партизана, которого любит народ и ненавидит, боится враг».

— Давай теперь ты, Васыль.

Васыль садится и пишет о рейдах, о дисциплине, бдительности, взаимоотношениях с населением.

Забежал связной, поглядел на склонившиеся головы, перепутавшиеся чубы и тихо шепнул кому–то за дверьми:

— Стенгазету выпускают… а може, и стратегику разрабатывают.

Мыкола нахмурился. Связной на цыпочках вышел.

— Будет, хлопцы! — говорю я. — Длинный приказ не так ударит в точку. Давай два — три пункта «приказываю» и подписи.

«ПРИКАЗЫВАЮ:

1. Свято хранить боевые традиции части, ненависть к врагу, преданность Родине, боевую дружбу. Хранить военную тайну, усилить революционную бдительность».

— Хватит, может быть?

— Эге. А приказ двести? — спохватывается Мыкола.

Мы улыбаемся.

— Приказ двести — расстрел на месте[2]. Так, что ли, и писать? — смеюсь я.

— Нет, нет, тут и есть самая главная политика. Пиши, — диктует Мыкола, — «не забуваты, що наша сыла в народе. И его любови до нас. Правильный подход к народу — тут и есть увесь толк, уся политика»… Ну, а дальше давай: «Приказ довести…»

— Приказ объявить всему личному составу, — формулирует последнюю фразу Войцехович и ставит подписи.

Затем начальник штаба садится за пишущую машинку, а мы с Мыколой идем в роту.

В штабной роте собрались участники самодеятельности, которые за эти недели отдыха подготовили новую программу. Верховодил всем и чудил Дорофеев, прозванный почему–то Гришкой–циркачом. Была у Дорофеева еще и вторая кличка — Гришка–ленинградец. Но тою пользовались всерьез — в боевой обстановке, а сейчас, на отдыхе, его звали больше Циркачом. Он возглавлял «организацию чудаков», как именовали себя участники этого партизанского ансамбля музыкантов, певцов и веселых балагуров.

Терпеливо высидев более часа в душной хате, где на каких–то самодельных подмостках, напоминавших полати, Дорофеев выделывал сложные акробатические номера, я в перерыве вышел на улицу. Сразу окунулся в звездную морозную тишину и тревожно стал вслушиваться в далекий, смягченный ватой лесных далей грохот канонады.

«Видимо, перешел в наступление правый фланг Первого Украинского фронта. Надо срочно вырываться вперед. Чтобы не очутиться в тылу у своих».

— Красная Армия вроде… А? — говорю я подошедшему начштаба.

Остановившись, рядом, Вася тоже прислушивается к канонаде:

— Наступают?

— Не иначе.

Еще раз прикинули, когда можно двинуть вперед наши батальоны, и твердо решили начать движение на северо–запад утром пятого января.

Начштаба уходит в хату, где размещен штаб, и через минуту там ярче загорается огонь. Верный друг и помощник мой склонился над бумагами. Задумавшись, иду дальше по улице, мимо часовых и конных патрулей, машинально вполголоса отзываюсь на их оклики.

Село набито партизанами до отказа. Одних новичков прибыло больше сотни. В хате, где неделю назад квартировал один Ковпак, кроме меня, размещено еще человек шесть из вновь прибывших через «фронтовые ворота».

Когда я вернулся, почти все уже были в сборе: вечеринка, устроенная «организацией чудаков», закончилась.

— Заберуеь–ка я на печку, — говорю сидящим у стола товарищам. — Давно хотелось отогреться.

На печке действительно хорошо, но почему–то не спится. По потолку бродят тени. Потрескивает сверчок. Откуда–то снизу подсвечивает полесская лучина, которую хлопцы называют «парашютом». Это жаровенка из жести или дюраля величиной с хорошее блюдо. Свисает она на четырех проволоках с потолка наподобие детской люльки. В ней ярко горит маленький костерик из сухих смолистых чурбашков, а над огнем широкая полотняная вытяжная труба, сужающаяся кверху, вроде как у камина украинского. Огонь — теплый, оранжевый, домашний — располагает к задушевному разговору. Вокруг этого уютного огонька склонились головы — чубатые, стриженые… «Кто ж это в кубанке набекрень? Ага, Цымбал».

До самого вечера мысли мои были прикованы к политработе. Она уже персонифицировалась в определенном человеке, который будет ее возглавлять. И, видимо, не только я думал об этом человеке. Вот и Цымбал толкует о нем с новоприбывшими:

— Видали? Ну того, который как сухая жердина?! Это ж орел, хоть и молчун.

Цымбал с восхищением мотает головой и, поправляя сползающую с чуба на затылок кубанку с малиновым верхом, оглядывает слушателей.

— Это тот Мыкола Солдатенко, что на Припяти… — рассказчик заливается тихим смехом над чем–то одному ему ведомым. — Тот самый, ну, который в бою с пароходами умудрился сразу от деда и выговор, и благодарность получить. Это, братцы, редкостный человек. Он и военный спец, и дипломат, и политработник. А до войны — просто колхозный активист из села Воргола…

Слушатели придвинулись ближе к огню и не сводят глаз с Цымбала.

«Что он там такое брешет, этот Андрей Калинович? Не упомню что–то я такого случая. Знаю только, что Мыкола — командир сорокапятимиллиметровой пушки — подбил на Припяти не то один, не то два парохода. Ну, а выговор — это за что же?» — думаю я, задремывая.

Через некоторое время хохот слушателей колебнул пламя «парашюта». Зашевелились тени на потолке. Смеется Слава Слупский, смеется венгр Тоут, смеется даже серьезный Сокол. Грохочут басами связные у двери, и заливается искренним ребячьим смехом Вася Коробко.

— Так, значит, и выговор сразу, и благодарность? Одним снарядом заработал? — спрашивает сквозь смех Сокол.

— Ага, — отвечает довольный Цымбал. — А що ты думаешь? Режим экономии. Снарядов–то всего семь штук оставалось.

И опять взрыв хохота. Ну как тут уснешь на печи?

А на Цымбала нашла говорливость. Я слушаю его складную украинскую речь и думаю: «В самом деле, не пустить ли его по политчасти? Умеет он душу человека раскрыть. А это в партизанской жизни, пожалуй, главное для политработника».

Тем временем Цымбал подсел уже к связным, среди которых немало «ветеранов», хотя каждому из них лет по шестнадцать — восемнадцать от рождения.

— Вы рыжего бачили? Тот новый капитан с вострым таким носиком? Ну тот, что на одну ногу приседает? Так то ж, хлопцы, немец! Чистокровный. Тихо, не шебаршить! Это ж наш немец — советский. Скоро ему геройскую звезду дадут. Сам генерал Строкач говорил: на днях ждем указ.

— А звиткиля он сюды взялся? — подозрительно спрашивает связной разведки третьего батальона Шкурат.

— А як его звать? — интересуется другой.

— За какие же такие заслуги–подвиги? Это ж надо что–то такое.., чтобы героя дали, — удивляется Вася Коробко.

Но Цымбал, раздразнив слушателей, вдруг зевнул и объявил:

— Спать, братва, пора. Времени впереди много. И все — наше. Завтра еще, если успею, обскажу вам про того немца.

Цымбал залез ко мне на печку и, укладывая раненую руку в теплую горку проса, спросил:

— А вы шо ж не спите, товарищ подполковник?

— Здорово ты рассказываешь…

— Да в госпитале наловчился. Надо же хоть языком воевать, раз руку перебили. Эх, проклятая…

— Болит?

— Не то что болит, а ноет, вроде комашня какая в самой кости шевелится.

Помолчали.

— Как ты, Андрей Калинович, о Брайко думаешь?

— Да ничего — батальон хороший, — неопределенно ответил он.

— А командир? Сам Петро?

— У плохого командира и батальон будет ни рыба ни…

— К нему комиссаром пошел бы?

Долго молчал Цымбал, шурша просом. Потом сам спросил:

— Значит, командиром не считаете меня?..

— Ты неправильно меня понял. Разве Руднев плохим был бы командиром? А стал комиссаром.

— То Руднев. Он, может, на всю Украину партизанскую комиссар был первеющий.

— Вот таких нам и в батальоны надо. — Эх, ну разве я смогу?..

— А ты постарайся. Ведь про Мыколу сегодня не просто так разговор вел, а с воспитательной целью?

— А що, заметно? — встревожился Цымбал.

— Нет–нет… Никто и не подумал даже, — поспешил я его успокоить. — И это хорошо. Надо, чтобы агитация наша от души шла, не по службе, а по дружбе, по человеческому чувству…

— Щоб она поперек горла или в ухе не застревала, — усмехнулся Цымбал.

И уснул, не договорив.

 

 

Раннее утро четвертого января было ознаменовано приездом уполномоченного Украинского штаба партизанского движения полковника Старинова. Прибыл он на «эмке» фронтового типа. Эта машина появилась перед самой войной. В армии смеялись: специально, мол, сконструирована для того, чтобы выворачивать седоков в кюветы во время бомбежек. Высокая, словно на цыпочках, закамуфлированная под осенний пейзаж, она резко выделялась своей пятнистостью и вызывала ассоциации с первыми днями войны.

— В сорок первом бежали на таких «антилопах». А теперь на них же через фронт ездим, — сказал, потирая руки, полковник Старинов.

— Кто на «антилопах», а кто и на волах, — буркнул Михаил Иванович Павловский, чем–то недовольный.

Старинов ухмыльнулся:

— Да и в сорок первом тоже не все уж так бегали, как кое–кому кажется…

Старинова хорошо знали во многих партизанских отрядах. Он был отличным подрывником, воспитателем и наставником целой плеяды молодых диверсантов. Мины конструкции Старинова срабатывали во вражеском тылу безотказно. Они подняли в Харькове на воздух крупный немецкий штаб с гитлеровскими генералами. Кубанские партизаны использовали мины Старинова в предгорьях Кавказа. Старинов являлся автором сложного минирования проливов на Азовском море, где ухнули под лед десятки автомашин с фашистскими солдатами, военными грузами и награбленным на Кубани имуществом.

В партизанском отряде как в деревне: новый человек сразу заметен. И уже через полчаса большинство людей узнало по беспроволочному телеграфу партизанской молвы о прибытии Старинова. У нас умели ценить подлинную отвагу, знания, сноровку. Особенно уважали тех, кто не дрогнул в первые тяжелые месяцы войны. А о харьковской диверсии Старинова слышали все… И вот он среди нас…

Старинов видел, что мы сами хотим быстрее выйти в рейд, и не подгонял без толку. Он выступил на летучем собрании комсостава, где в меру возможностей объяснил, какая перед нами поставлена серьезная задача. Одобрил наше решение освободить кое–кого из стариков ветеранов, уже достаточно повоевавших. Для очищенной от оккупантов части Советской Украины были нужны партийные и советские работники, а хозяйственные — особенно.

— Таким людям, как ваш Павловский, например, в советском тылу цены нет, — говорил нам Старинов.

— Во вражеском тылу ему тоже цены нет, — возразил Брайко.

Да и сам Павловский, узнав, что его отзывают в Киев, заскучал. Он даже прослезился.

— Что, недовольны решением? — спросил на следующий день Старинов. — О вас и других товарищах я шифровку дал. Есть решение ЦК.

— Нет, почему же… я доволен. А сердце все равно щемит. Хлопцы ж свои. Молодые, а на смерть идут. Кто ж их накормит, оденет? У них еще ветер в голове, чи тая, как ее называют… романтика. Через тую романтику они ж и наголодаются, и завшивеют, чего доброго…

Полковник Старинов отбывал на своей «антилопе» в другие соединения, южнее нас. Надо было проверить и их готовность к выходу в рейды. От Старинова мы узнали, что идем на запад не одни.

— Туда же нацелены и Сабуров, и Бегма, и Шитов, и Иванов, и Андреев, и многие другие, — сообщил он мне по секрету.

Не получили мы от него сведений только о кавалерийском соединении генерала Наумова. А у меня с Наумовым была не то чтобы личная дружба, а тактическое единомыслие, что ли… Неужели он не примет участия во всеобщем походе украинских партизан на запад?

— Наумов где–то на юге, — сказал неопределенно полковник. — И еще до сих пор не получил боеприпасов. Ну, Петрович, занимайся своими командирскими обязанностями, а я пойду с народом поговорю. Кто у тебя комиссар или замполит?

— Мыколу Солдатенко намечаю.

— Вот мы с ним и потолкуем. — Старинов взял меня под локоть и отвел в сторону. — Так все же, когда думаешь двигать?

— Завтра утром.

Старинов отошел на два шага, словно хотел измерить меня взглядом.

— Ого. Смелая хватка…

— Скорее вынужденная, товарищ полковник. Наступление Советской Армии требует от нас такого решения.

 

 

Вечером четвертого января Советское Информбюро сообщило о взятии нашими войсками города Олевска. Партизанские разведчики донесли, что армейские части движутся вдоль железной дороги на Сарны.

— Все–таки обгоняют нас, — хмуро сказал начштаба, принесший на подпись приказ о выступлении. — Ох, трудно! Мало времени на подготовку.

Последний день на обжитом месте мы провели неважно. Нас покидали старики. Отбывал на юг в тачанке, подаренной Ковпаку польским капитаном Вуйко, ординарец деда — Политуха. Уезжал Михаил Иванович Павловский — старый щорсовец, знаменитый помпохоз, тот, что спас в Карпатских горах отряд от голодной смерти: в своей анекдотической скупости он до последней крайности уберег мешок сахарного песку. Как пригодился этот песок на высоте Шевка, когда люди, уже целую неделю голодавшие, совсем выбились из сил!.. Уезжал и Федот Данилович Матющенко — комбат–три, хитрющий украинский дядько, мудрый командир, выведший с наименьшими потерями свой батальон из карпатской прорвы. Расставались мы и с секретарем парторганизации Яковом Григорьевичем Паниным. Его отзывали в ЦК, и он увозил с собой тщательно упакованный, обитый жестью самодельный сейфик–сундучок с ценным грузом: там хранились сотни партийных дел принятых в партию боевиков–партизан.

Везде, где решалась судьба войны, — в двухсотпятидесятидневной осаде Севастополя, в блокированном Ленинграде, в окопах Сталинграда — тысячи сынов и дочерей нашего народа писали: «Иду в бой за Родину, прошу считать коммунистом!». И партия принимала их в свои ряды. Тех, кто, не дрогнув, погибал смертью храбрых, навечно зачисляли в славные ряды бессмертных; тем же, кто оставался жив, вручали партийный билет, а с ним и строгое доверие партии.

Так было и у нас: в боях на Князь–озере, в рейде под Киев, на Припяти и за Днестром, под Ровно и на карпатских вершинах твердые партизанские руки писали те же слова, что и руки севастопольцев, сталинградцев, ленинградцев. И вот сейчас наш секретарь партийной комиссии увозил в бесценном сундучке лаконичные бесхитростные заявления, анкеты, решения ротных партийных собраний и парткома партизанского соединения. Все в том сундучке!..

Уезжали многие: путивляне, конотопцы, глуховчаяе… Их районы уже были освобождены. Их звали колхозы, жаждала земля, ждали семьи. Но ветераны не спешили. Плача навзрыд, обнимали они нас — молодых, нацеленных партией на запад.

Впереди провожающих высилась фигура преемника Яши Панина — Мыколы Солдатенко. Бравый артиллерист, а затем политрук роты и комиссар батальона, Солдатенко был, бесспорно, одной из самых колоритных фигур нашего соединения. Это он по приказу Ковпака и Руднева ходил на рискованные переговоры с командиром бандеровской банды Беркутом.. Это его, Мыколу Солдатенко, молчаливого и медлительного, можно было посылать на любые сверхтрудные задания, и он выполнял их скромно, тихо, методично, а рапорты присылал обычно такие: «Зробыв!» или «Хлопцы постарались». Насколько мне помнится, самый «длинный» рапорт Солдатенко составил всего из трех слов; «Хвашистов вже нэма!».

* * *

Утром пятого января началось построение на марш. По разным лесным дорожкам стягивались обозы. Ездовые, успевшие отрастить усы (сказывалась гвардейская мода, заимствованная при кратковременном общении с передовыми частями армии в Овруче), важно восседали на облучках. Между телегами сновали старшины. Последние сутки они совсем не отходили от обозов и знали уже каждую телегу, каждую пару волов и лошадей. Но сейчас придирчиво еще раз осматривали свое хозяйство.

— Цэ вже просто так, для порядка стараются, — ухмыльнулся Павловский. — Надо же показаться перед командирами рот.

— Демонстрируют перед начальством свою заботу и ретивость, — сказал начштаба.

— А як же? А ты як думав? Старшина, що не знает, як пыль в глаза пустить и на подчиненных страх нагнать, який же цэ старшина?

Павловский вдруг как–то странно хмыкнул и отвернулся. Я заметил, что по щеке его скатилась и спряталась в усах непрошеная слеза. Он последним отбывал на паре битюгов в Киев. Его сменял бывший командир Олевского отряда инженер–строитель Федчук, тоже партизан гражданской войны. Великих дел их отряд не совершал, за пределы своего района не выходил, но воевал в Полесье честно, участвовал в блокаде железной дороги. Летом в Полесье активизировалось всенародное партизанское движение. Взрослое мужское население Олевских деревень, а частично и женщины повалили в свой партизанский отряд. К осени в нем насчитывалось уже около трехсот человек. С этими людьми Федчук и влился к нам, когда мы вернулись с Карпат. Ковпак назначил к Федчуку комиссаром подрывника и поэта Платона Воронько, к которому затем перешли и функции строевого командира. А кандидатуру Федчука Михаил Иванович Павловский перед самым своим отбытием на Большую землю предложил на должность помпохоза. Это нас вполне устраивало…

В батальонах своего обоза почти не было, и основной груз пришлось снова взвалить на крестьянские подводы. Эта большая часть колонны, находившаяся как раз в центре села, выглядела весьма неказисто. Непривычные к строю воловьи упряжки стояли беспорядочно, кое–как. А батарейный обоз и санчасть вообще походили на базарную толкучку. Новый наш партизанский интендант озабоченно носился верхом от одной группы подводчиков к другой. Те обступали его, о чем–то расспрашивали. Федчук разговаривал с ними спокойно, но иногда и покрикивал, после чего возницы быстро расходились, пожимая плечами.

Для меня настроение этой части нашего войска было сейчас важнее всего. На воловьи упряжки погружено более миллиона патронов, тысячи гранат, тонны взрывчатки — почти весь боезапас, выданный нам по приказу Ватутина и пополненный у гвардейцев в Овручс.

Особенно оживленно Федчук беседовал с возчиками, прикомандированными к четвертому батальону. Кое–кого из них я узнал. Это были те самые люди, которые всего три дня назад перевозили наши пожитки из Овруча через «фронтовые ворота». Вырвавшись из их кольца и покружив еще минуты две, Федчук подъехал к штабу, кряхтя слез с коня и подошел к нам.

— Народ бунтуется, товарищ командир, — тщательно и с непривычки курьезно вытягиваясь во фронт, доложил помпохоз. — Просят точные сроки им указать, толкуют, что тягло у них подбилось. А кроме того, поговаривают, будто пришло время на армию ориентироваться: партизаны для них теперь не защитники.

— Ого, быстро смекнули, — покачал головой Войцехович.

— А як же? Политику воны добре толкуют, — оживился Павловский.

— В особенности в свою пользу, — поддакнул Солдатенко.

— Плохо, товарищ Федчук! — укоризненно сказал я помпохозу. — Вы же человек местный, народ вас знает…

— Так в том–то все и дело. Если бы чужой, они прямо не говорили бы. Зато на марше смылись бы с быками, побросав груженые телеги в лесу. А так, по совести, как своему, выкладывают все сомнения.

— Ну что же? И это неплохо. По крайней мере, знаем настроения, — сказал Солдатенко.

— Да, настроение у них, прямо скажем, неважное, — подтвердил наш интендант.

— Погоди, товарищ Солдатенко, — остановил я комиссара. — Послушаем предложения товарища помпохоза.

Федчук подумал, погладил свою инженерскую с сильной проседью бородку и сказал рассудительно:

— Определенный срок возчикам указать следует. Чтобы у людей перспектива была. Ну, скажем, пусть доставят нас до конных мест. А там перегрузимся на другие телеги.

— Так, на перекладных, и рейд думаете совершать, Федор Константинович? — недовольно спросил начштаба. — Полагаю, что этаким манером дело у нас не пойдет.

— Насчет рейда ничего не могу сказать, товарищ начштаба. Опыта у меня по этой части нет, — с достоинством отвечал Федчук. — Мы ведь другой — лесной и болотной — тактики партизаны. Но с народом надо ладить.

— Правильно. При любой тактике с народом ладить надо, — поддержал помпохоза Мыкола Солдатенко.

«А помпохоз вроде с головой», — отметил я про себя и, прикинув с Васей возможности в смысле тягла лежащих на нашем маршруте сел, распорядился:

— Соберите всех возчиков, товарищ Федчук, и твердо им заявите: если до реки Горыни ни одна повозка не поломается, никто не дезертирует и не будет симулянтов, то сразу за Горынью мы их отпустим домой.

— Можно от вашего имени заявить? — уточнил Федчук.

— А разве вам своего имени мало? — отрезал я, сразу давая понять помпохозу, что он пользуется достаточными правами и от него требуют самостоятельности.

Федчук неожиданно и странно для пожилого мужчины покраснел и смутился. Немного смутился и я, чувствуя неловкость перед человеком, старшим по возрасту. А тут еще эти пытливые глаза Павловского. Невольно подумалось: «Ревнует он, что ли? Уезжал бы уже… А то Федчук вроде как спутан по рукам и ногам».

Но служба есть служба. А времени для детального изучения характеров и установления оттенков во взаимопонимании между людьми у меня в ту пору не было.

— Действуйте.

Помпохоз лихо вскинул руку к головному убору и грузно повернулся через левое плечо.

Через несколько минут он верхом приплясывал среди обоза, со всех сторон окруженный погонщиками быков. Они внимательно выслушивали объяснения. Затем молча стали расходиться.

— Настроение у них вроде поднялось, — кивнул Солдатенко, внимательно наблюдавший всю эту картину.

А я размышлял: «Какой все же чудесный наш народ! Под любую ношу он подставит свое могучее плечо. Надо только говорить ему правду. Без обмана. И всегда давать перспективу, как выразился Федчук. Только что шумели, протестовали, а сейчас все молча согласились: «До Горыни так до Горыни». Но сможем ли мы отпустить их там?»

Сразу же спросил об этом Василия Александровича.

— Э, там видно будет, — беззаботно ответил начштаба.

— Надо, чтобы политруки рот поближе к ним были. Пусть изучают людей этих… На всякий случай. Може, вам еще и на голом энтузиазме придется ехать, а не только на волах, — сказал Павловский.

В колонну уже подстраивались пешие роты. Возле бойцов сновали местные жители, преимущественно женщины. Многие провожали своих родных, влившихся к нам в отряд. Женщины помоложе явно симпатизировали «кадровым партизанам», ветеранам Карпат и Брянских лесов. Перехватывая на лету затуманенные слезой взгляды, видел я не только простые, дружеские, но и более чем дружеские объятия, слышал вздохи, а то и тихие причитания.

Для бывалых партизан считанные недели стоянки были мирной, спокойной жизнью. И вот снова поход! В неизвестное, грозное…

Надо было рвать все эти кратковременные связи.

Жаль, конечно, но наш долг суров и не дозволяет нежностей.

Я торопил комбатов. Те зычными голосами шевелили своих подчиненных. Прощания, слезы, приветы… Только изредка мелькнет вдруг лукавая залихватская улыбка бравого партизана, который, прижимая левой рукой к своей мощной груди разревевшуюся дивчину, от неловкости озорно подмаргивает друзьям, словно давая им понять, что он тут ни при чем, что с самого начала крутой партизанской любви не скрывал ее непродолжительности. Сама, мол, знала, на что шла. Так, один солдатский грех. Но отвернется этот партизан и тоже глубоко вздохнет…

Прощался с нами и полковник Старинов, спешивший на своей «антилопе» в другие соединения.

— Вот уже и начальство разъезжает на машинах. Вроде как директор мэтэсэ какой, — сказал, глядя вслед машине, Павловский.

— Цэ така мэтэсэ, що Гитлеру кишки выпускает. Мину Старинова знаете, дядьку? — вставил от себя Вася Коробко, один из многочисленных учеников Старинова.

А на юге все погромыхивает, и уже чуть–чуть на запад продвигается канонада. Значит, не шутил тогда генерал Ватутин! Эх, не хватает только, чтобы появилась вблизи кавалерия. Тогда совсем пропали. Ну куда мы с этим воловьим базаром и скоростью два — три километра в час? Нет, нет! Хватит прощаний и слез. Надо давать команду…

— Ну, друзяки мои дорогие, давайте прощаться, — сказал Павловский и, шагнув вперед, крепко обнял меня, начштаба, а затем своего преемника Федчука.

«Нет, эту пуповину рвать куда труднее. Не короткой ночью на сеновале или на печи срасталась она. На льду Князь–озера, в припятском мокром мешке и на вершинах Карпат крепла боевая дружба».

— Ша–а–гом ма–арш, Васыль, — сказал я, обращаясь к начштаба.

И только перекинул ногу через седло, как Митька Гаврилов из комендантского взвода выпустил вверх длинную очередь из автомата.

— Салют, товарищи командиры, салют! — лихо закричал он.

«Ох уж эти мне штабные лоботрясы! Всюду они одинаковы… Хорошо еще, что удержался в седле на шарахнувшейся лошади. Не предупредил, черт!..» Хмурюсь, а в груди какое–то тревожное ликование. В поход, в поход… Эх, еще бы недельку подготовки, да пушчонок полную батарейку, да спаренных зенитных пулеметов… Вперед, на запад, вперед!

А вокруг сияющие глаза и настороженные лица. В голове колонны зарождается шорох. Минута, другая — и шорох вырастает в шум. Движение тысяч ног и сотен колес.

— Как говор горного ручья, — отмечает комбат–пять Платон Воронько.

— Ох, и нэ згадуй мэни про та Карпаты, — перебивает его комбат–два Кульбака.

— Не нравится? А на Западе, в Европе, есть горы и повыше, — смеется Петя Брайко. — Хочешь, карту покажу? Полюбуйся, Петро Леонтьевич!

И заливается веселым смехом, а Кульбака чертыхается.

«Все комбаты здесь. Ну что ж, хорошо. Вперед!» И я пускаю застоявшегося коня рысью, обгоняя обоз и пехоту, как это любил частенько делать на марше наш незабываемый комиссар…

Покрикивания обозных, говор, смех… Еще минута — и над вытянувшейся за селом колонной взмыла и понеслась над Полесьем звонкая партизанская песня.

 

 

Шумит, шумит наш горный поток по равнинному Полесью. Колонна уже вытянулась из села, когда я обогнал ее. За мною стайка связных и конные маяки батальонов. Пустили коней шагом.

И внезапно вновь загудела канонада по южной кромке Полесья. Надо уходить быстрее. Я стегнул коня. Через три километра галопа остановился, бросил поводья ординарцу:

— Дождусь тачанки здесь.

У развилки дорог — широкий пень дуба. Чем не кресло… Дорога, по которой шуршит позади наша колонна, лимитируемая средней скоростью воловьего шага, ведет на северо–запад. Лесная пустыня тянется более чем на шестьдесят километров. Только один островок — село Глинное — впереди.

Каково–то нам придется в этой глухомани?.. Обоз и людей мы кое–как подняли. С грехом пополам двинулись с места. Опыт подсказывал, что тренированный, боевой коллектив быстро втянется в поход. Надо только три — четыре дня марша, а потом дать один день стоянки — для устранения неполадок — и дело пойдет. Это в смысле физической нагрузки. А если бой? Тогда потребуется что–то более решающее… Как у нас с политико–моральным состоянием? Этот вопрос неотступно преследовал меня в последние дни. Но отодвигали его организационные дела. Не то чтобы никто не занимался политработой — в ротах регулярно принимали сводки Информбюро, мы привезли с собой из Киева целую кипу центральных и украинских газет, — однако этого недостаточно. Это — лишь «текущая политика». Она велась в те дни даже более оживленно, чем когда бы то ни было раньше. Сказывалось соприкосновение с частями Красной Армии. Немалую роль сыграла и «сотня резерва», которая прибыла вместе со мною. Среди новоприбывших было немало политработников: Андрей Цымбал, Иосиф Тоут, Славка Слупский… Но политработу — в широком значении этого слова — тоже надо организовать. Постоянную, углубленную. И это тебе не обоз. Тут на волах не выедешь…

Хорошо было деду: у него какой комиссар работал! А мы двинулись в рейд совсем без комиссара. Еще в Киеве я говорил об этом в ЦК вместе с генералом Строкачом. Тогда и возникла мысль о переходе на армейский принцип организации политработы.

— Теперь вам потребуются уже не комиссары, — сказал генерал, — а замполиты. По армейскому образцу.

Все это было очень ясно в Киеве. А как быть здесь?.. Подъехал начштаба.

— Карту, Вася.

И пень срезанного наискосок дуба быстро превратился в штабной столик.

Склонившись над ним, мы шарим по карте взглядом, стараясь понять, что же ждет нас впереди.

Леса, леса, бескрайние, угрюмые. Хлипкие мосточки через болотистые канавы и речушки, а впереди — река Горынь и впадающая в нее Случь. По берегам Горыни, повторяя ее изгибы, то по правому, то по левому берегу проходит рокада — железная дорога, еще находящаяся в руках у немцев: из Ровно на Сарны и далее на север, в Белоруссию — к Лунинцу и Барановичам. Городки и станции: Высоцк, Домбровица, Столин, Давид–городок.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.