Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ВОЙНА 2 страница



– Боже мой! – вздохнул он. – Какая тоска, какой ужас!

Корт вернулся с облаков на землю.

– Ну, где там газеты? – спросил он.

Она молча подала ему несколько газет. Они вошли в дом. Мрачнея, он проглядел страницу за страницей.

– В целом, ничего нового.

Он не хотел знать правды. Он гнал от себя реальность, раздраженно и испуганно, словно спящий, разбуженный посреди ночи. Он даже заслонился рукой, будто защищал глаза от слишком яркого света.

Флоранс хотела включить радиоприемник. Он остановил ее.

– Нет‑нет, не трогай.

– Как же так, Габриэль…

Он побледнел от ярости.

– Говорят же тебе, я не желаю ничего слышать. Завтра, завтра успеем наслушаться. Сейчас плохие новости (а какими они еще могут быть при таком б… правительстве) только погубят лучшие часы работы, лишат меня вдохновения, я впаду в депрессию, может быть, всю ночь не усну. Лучше позови‑ка мадемуазель Сюдр. Мне кажется, я еще смогу продиктовать несколько страниц.

Она поспешно повиновалась. Когда она, вызвав секретаршу, вернулась в гостиную, зазвонил телефон.

– Это Жюль Блан из канцелярии президента. Он хочет поговорить с господином Кортом, – доложил лакей.

Прежде чем подойти к телефону, Флоранс тщательно закрыла двери гостиной, чтобы ни один звук не проник в кабинет, где работали Габриэль с секретаршей. Между тем лакей, как всегда в этот час, поставил на стол холодные закуски, чтобы господин мог заморить червячка. Обычно Габриэль ел мало, но по ночам у него просыпался аппетит. Кусок куропатки, персики, дивные пирожки с сыром – Флоранс сама заказывала их в одной лавочке на левом берегу Сены – и бутылка «поммери». По зрелом размышлении, после многолетних проб Габриэль пришел к выводу, что только шампанское не вредит больной печени. Флоранс слушала, что ей говорит Жюль Блан – у него был усталый едва слышный голос, – и в то же время улавливала привычные домашние звуки: позвякивание тарелок и бокалов, глуховатый ленивый баритон Габриэля, и ей казалось, что все это слышится ей во сне. Она повесила трубку и подозвала лакея. Он уже давно служил у них в доме и, по собственному своему выражению, «знал до тонкости домашний этикет». Сам того не ведая, он пародировал век Людовика XIV, что крайне забавляло Корта.

– Что делать, Марсель? Вот и господин Блан советует нам уехать…

– Уехать? Куда же это, мадам?

– Все равно куда. В Бретань. Или на юг. Немцы вот‑вот доберутся до Сены. Что делать? – повторила она.

– Не имею ни малейшего представления, мадам, – холодно ответствовал Марсель.

Вовремя спохватились спросить у него совета, нечего сказать! Он рассуждал про себя: «По правде, давно уже пора уезжать. Жалкое зрелище: люди богатое, знаменитые, а разума не больше, чем у скотины бессловесной! Ведь и скотина бежит, как почует опасность!» Лично он не боялся немцев. Он их видел в четырнадцатом году. Возраст у него был непризывной, и они его не тронули. Но его возмущало, как можно не позаботиться вовремя о доме, о мебели, о серебре. В нарушение правил он позволил себе тихий укоризненный вздох. Он‑то давным‑давно упаковал все свое имущество и спрятал ящики в надежном месте. Он почувствовал к господам презрение, впрочем любовное, какое испытывал к белым борзым, прекрасным, но безмозглым.

– Мадам хорошо бы предупредить господина, – заключил он.

Флоранс направилась было в кабинет, но стоило ей приоткрыть дверь, как по голосу Габриэля, вялому, сиплому, прерывающемуся нервным кашлем, она поняла, что тот пребывает в худшем из своих состояний, почти что в трансе.

Она сама отдала распоряжения лакею и горничной, сообразила, какие вещи самые ценные, чтобы стоило взять их с собой, убегая от опасности. На кровать водрузили большой легкий чемодан. На дно она положила драгоценности, заблаговременно извлеченные из сундука. Потом белье, туалетные принадлежности, две блузки на смену, скромное вечернее платье, чтоб было в чем выйти в свет по приезде – ведь они могли задержаться в пути, – пеньюар, домашние туфли без задников, ящичек с косметикой (довольно‑таки объемистый) и конечно же рукописи Габриэля. Попыталась застегнуть чемодан – ничего не вышло. Вытащила шкатулку с драгоценностями, попробовала опять. Нет, нужно еще что‑нибудь вынуть, в этом нет сомнения. Только вот что? Здесь собрано самое необходимое. Она надавила коленом на чемодан, потянула замок книзу, подергала его – все напрасно. Флоранс начала выходить из себя. И в конце концов позвала горничную.

– Может быть, вам удастся застегнуть его, Жюли?

– Нет, мадам, он так набит, это невозможно.

Мгновение Флоранс колебалась, что лучше вынуть: рукопись или косметику. Затем решила, что косметику лучше оставить, и закрыла чемодан.

«Рукопись поместится в шляпную картонку», – думала она. Нет, не стоит с ним говорить! Я его знаю, сначала придет в ярость, потом начнется депрессия, заболит сердце. Отложим на завтра, там будет видно, а пока за ночь приготовимся к отъезду, потихоньку от него. Там будет видно.

 

 

От лионских Мальтетов Периканы унаследовали не только обширное состояние, но и предрасположенность к туберкулезу. От этой болезни скончались в детстве две сестры Адриана Перикана. У Филиппа несколько лет тому назад тоже было затронуто легкое, но он прожил два года в горах и, казалось, окончательно выздоровел к моменту рукоположения. Однако легкие у него остались слабыми, и, когда началась война, в них обнаружился новый очажок. Между тем выглядел он крепким и сильным. Чернобровый, румяный деревенский здоровяк. Он стал священником в оверньской деревушке. Когда Филипп почувствовал, в чем его призвание, мадам Перикан вручила его Всевышнему. И надеялась, что взамен получит хоть капельку мирской славы, потому как сын ее достигнет высокого сана, но он вместо этого отправился преподавать катехизис горстке жалких крестьян в Пюи‑де‑Дом. Если ему не суждено носить кардинальскую мантию, пусть уж лучше идет в монастырь, чем прозябает в таком ничтожном приходе, считала его мать. «Какая расточительность! – говорила она с сердцем. – Ты напрасно расточаешь дары, ниспосланные тебе Господом!» Ее утешало лишь то, что горный воздух ему на пользу. Воздух альпийских вершин, который он вдыхал в Швейцарии в течение двух лет, похоже, стал ему необходим. В Париже он ходил по улицам широким размашистым шагом, и прохожие улыбались: такая походка не очень‑то подобает священнику.

Так же браво он подошел в одно прекрасное утро к серому зданию и шагнул во двор, где пахло капустой: приют «Юных грешников» располагался в небольшом особняке позади высокого доходного дома. Как говорилось в письмах, которые мадам Перикан ежегодно рассылала покровителям приюта (учредители жертвовали по пятьсот франков в год; благотворители – по сто; сочувствующие – по двадцать), дети жили здесь в идеальных условиях, духовных и материальных, обучались различным ремеслам, занимались полезным физическим трудом. К дому примыкало остекленное помещение, где располагались мастерские: столярная и сапожная. Аббат Перикан видел, как, заслышав его шаги, воспитанники приподняли и вновь опустили бритые головы. В квадратном садике перед мастерскими и крыльцом особняка под руководством воспитателя работали два юноши, пятнадцати и шестнадцати лет. Формы на них не было. Считалось, что ни к чему напоминать воспитанникам о тюрьме, где многие из них уже побывали. Одежду им вязали сердобольные дамы, не жалевшие для бедняжек остатков шерсти. У одного из рукавов зеленого свитера торчали худые волосатые запястья. Молодые люди рыхлили землю, выпалывали сорняки и пересаживали цветы с удивительным усердием, в полном молчании. Они поздоровались со священником, а он им улыбнулся. Лицо кюре оставалось спокойным, глаза строгими и печальными, но улыбался он ласково, и в этой робкой улыбке ясно читался кроткий упрек: «Я люблю вас всех, отчего же вы меня не любите?» Юноши смотрели на него молча.

– Какая прекрасная погода, – пробормотал он.

– Да, господин кюре, – ответили они сухо и скованно.

Филипп сказал им еще несколько слов и вошел в вестибюль. Серые стены, чистота, никакой мебели, кроме двух плетеных стульев. Так выглядела приемная; здесь посетители могли повидаться с воспитанниками, что разрешалось, но отнюдь не поощрялось. Впрочем, почти все они были сиротами. Редко‑редко какая‑нибудь соседка, знавшая покойных родителей грешника, или старшая сестра, живущая далеко в провинции, могли вспомнить о мальчике и прийти сюда. Но ни разу еще аббат Перикан не встретил ни одного человеческого существа в этой приемной. Директорский кабинет также располагался внизу.

Директор – маленький человечек, бледный, с красноватыми глазками и остреньким носиком, подвижным, как у зверька, учуявшего добычу. Воспитанники прозвали его «крысой» и еще «тапиром». Он пожал руку Филиппу двумя холодными липкими ручками.

– Уж не знаю, как благодарить вас за вашу любезность, господин кюре. Неужели вы вправду согласились возложить на себя заботу о наших питомцах?

На другой день детей должны эвакуировать, но жена директора тяжело больна и он вынужден срочно ехать к ней на юг…

– Воспитатель боится, что ему одному не справиться, не довезти тридцать наших мальчиков до места назначения.

– Они кажутся довольно смирными, – заметил Филипп.

– О! Они отличные ребятишки! Мы делаем их шелковыми, усмиряем самых непокорных. Однако замечу без хвастовства, я один тут всем заправляю. Воспитатели слишком нерешительны. К тому же война отняла у нас двоих…

Он поморщился.

– Оставшийся – прекрасный человек; пока жизнь идет по‑заведенному, все отлично, но стоит ей выбиться из колеи, он теряется, никакой инициативы, такой в ложке воды захлебнется. В последнее время я не знал, как быть, как уладить дело с эвакуацией, и вдруг звонит ваш достопочтенный отец и говорит, что вы будете проездом в Париже, что назавтра вы возвращаетесь к себе в горы, что вы, конечно же, не откажетесь нам помочь.

– Я охотно помогу вам. Каким образом вы предполагаете вывезти детей из города?

– Мы раздобудем два грузовика. Бензина у нас достаточно. Представьте, место назначения всего в пятидесяти километрах от вашего прихода. Так что вы не слишком задержитесь в пути.

– До четверга я свободен, – сказал Филипп. – Вместо меня пока что служит другой священник.

– Что вы! Путешествие не продлится так долго. Насколько я понял со слов вашего отца, вам известно, где находится усадьба, которую отдает в наше распоряжение одна из дам‑благотворительниц. Большой такой дом посреди леса. В прошлом году она получила его в наследство и успела до войны распродать всю мебель, надо сказать, роскошную. Детям разрешено разбить палаточный лагерь вокруг дома. Пожить летом на воздухе, какая радость для ребят! В начале войны они провели три месяца в другом поместье, в Коррезе, куда нас любезно пригласила еще одна дама. Так там нечем было обогреться. Каждое утро вода в кувшинах замерзала, приходилось колоть лед. Но дети не болели, они были здоровы как никогда. Да, время мелких удобств, время мирных радостей отошло в прошлое, – вздохнул директор.

Священник посмотрел на часы.

– Надеюсь, господин кюре, вы не откажете мне в удовольствии и отобедаете со мной?

Филипп поблагодарил и отказался. Он приехал в Париж сегодня утром, всю ночь провел в пути. Он хотел повидаться с Юбером, беспокоился, как бы тому не пришла в голову какая‑нибудь блажь. Оказалось, вся семья срочно собирается выехать в Ньевр. Филипп надеялся, что успеет принять участие в сборах. «Там для всех дело найдется», – с улыбкой подумал он.

– Пойду объявлю питомцам, что вы остаетесь вместо меня, – заторопился директор. – Может быть, и вы захотите поговорить с ними, ну, что ли, познакомиться поближе с нашими молодыми людьми. Я вообще‑то рассчитывал сам сказать им несколько слов, просветить их насчет того, что Франция преодолела уже многие войны, но мне нужно выехать в четыре и…

– Хорошо, я поговорю с ними, – кивнул аббат Перикан.

Потупившись, он сложил молитвенно руки и поднес их к губам. На этот раз строгость и грусть на лице священника выражали недовольство собой, осуждение собственной черствости. В действительности он не любил здешних несчастных детей. Он шел к ним, преисполнившись сострадания, во всеоружии самых добрых чувств, на какие только был способен, но в их присутствии ощущал лишь холод в сердце и гадливость, ни малейшего проблеска любви, ни единого прикосновения божественной благодати, способной обратить к покаянию худшего из грешников. В святотатстве закоснелого атеиста и богохульника было больше благочестия, чем в словах и мыслях этих деток. Их притворное смирение отвратительно! Ни крещение, ни святые дары, ни благотворный труд не могли заронить в их сердца хотя бы луч света. Испорченные и невежественные, они были так неразвиты, что не могли обратиться к Богу, узреть Его, стремиться к Нему, сожалеть, что отвратились от Него. Аббат Перикан подумал с нежностью о деревенских детях, которым преподавал катехизис. Нет, он не заблуждался на их счет. Он знал, что зло успело прочно укорениться в юных душах. Но в иные минуты какими они бывали добрыми, какими трогательными, как плакали от сострадания и ужаса, когда он им описывал крестные муки Спасителя! Нужно поскорей вернуться к ним. Он стал думать о конфирмации, назначенной на следующее воскресенье.

Между тем священник входил вслед за директором в зал, где собрались воспитанники. Ставни на окнах были закрыты. В темноте он не заметил ступени, споткнулся и ухватился за директора, чтобы не упасть. Оглядел мальчиков, ожидая приглушенного смеха, даже надеясь, что они засмеются. Иногда вот такой пустяк, смешная незадача, может сблизить учителя с учениками. Но нет! Лица каменные. Бледные щеки, сжатые губы, опущенные глаза; стоят полукругом у самой стены, построившись в два ряда. Впереди младшие – от одиннадцати до пятнадцати лет. Не по возрасту маленькие и тщедушные. Позади старшие – семнадцатилетние юнцы. У некоторых низкий лоб и тяжелые кулаки убийц. И снова при виде них аббат Перикан почувствовал необъяснимое отвращение, даже страх. Нужно было во что бы то ни стало перебороть себя. Он подошел ближе, они отпрянули, стоявшие позади почти вжались в стену.

– Дети, с завтрашнего дня и до окончания путешествия вместо господина директора с вами буду я. Вы знаете, что вас эвакуируют из Парижа. Одному Господу известно, что ожидает наших солдат, нашу родину. Лишь всеведущему Господу открыто, что ожидает в грядущем каждого из нас. К сожалению, вполне вероятно, что все мы будем страдать, поскольку общая беда слагается из бед множества людей, и лишь в беде несчастные неблагодарные слепцы начинают ощущать себя единым целым, единым организмом. Я прошу вас об одном: доверьтесь Богу. Пока наши уста твердят: «Да будет, как Ты хочешь», наша гордыня вопиет: «Да будет, как хочу я!» Зачем же мы обращаемся к Богу? Мы хотим быть счастливыми, мы так устроены, и Бог может осенить нас счастьем уже сейчас, до того как мы переселимся в мир иной и воскреснем из мертвых. Мы будем счастливы, если примем Его волю и отречемся от своей. Дети, вручим свою душу Господу, доверимся Отцу, будем уповать на Его милосердие, и тогда на нас снизойдет покой.

Мгновение он выжидал, глядя на них.

– Давайте все вместе помолимся.

Тридцать голосов прочли «Отче наш» громко и безо всякого выражения. Тридцать худых подростков резко механически кланялись, когда священник осенял их крестом. Лишь один мальчик стоял, отвернувшись, и луч света, проникавший в щель между ставнями, освещал большой недобрый рот, пушок на щеке, тонкий острый нос в веснушках.

Потом все застыли, безмолвные, неподвижные. По свистку воспитателя построились парами и вышли из зала.

 

 

На улицах никого. Только владельцы магазинов закрывают витрины железными ставнями. Действующий на нервы металлический лязг – единственный звук, что нарушает утреннюю тишину в городах, когда им грозит опасность в дни войн и революций. Проходя мимо учреждений, супруги Мишо видели ожидавшие у каждой двери нагруженные грузовики. Они переглядывались и качали головами. Чтобы перейти широкую улицу Опера, по привычке взялись за руки, хотя в то утро движение на ней замерло. Они вместе работали в банке; муж пятнадцать лет прослужил здесь бухгалтером, а жену приняли недавно, несколько месяцев назад «по временному соглашению до окончания войны». Раньше она преподавала пение, но в сентябре лишилась уроков, поскольку почти все состоятельные родители увезли детей из Парижа, опасаясь воздушных налетов. Жалованье у мужа было скромное, на него не проживешь, а их единственного сына отправили на фронт. Вот она и устроилась секретаршей, так что им пока удавалось сводить концы с концами. «А большего, любимый, и требовать нельзя», – говорила она мужу. Они всегда жили трудно, с тех самых пор, как убежали вместе и поженились против воли родителей. Прошло много лет. Былая красота еще угадывалась на ее исхудавшем лице. Волосы у нее поседели. Он поглядывал на нее с улыбкой, невысокий, усталый, помятый, и вдруг в его глазах загоралась юная чуть озорная нежность: «Она все та же, да, ничуть не изменилась». Он наклонился за перчаткой, которую она обронила, и помог ей подняться на тротуар. Мадам Мишо с благодарностью слегка пожала поданную ей руку. Другие служащие обгоняли их, спеша в банк. Один из них спросил на ходу:

– Нас‑то когда эвакуируют?

Этого Мишо не знали. Сегодня десятое июня, понедельник. Позавчера все вроде бы шло своим чередом. Ценные бумаги вывезли из города, но о служащих пока ничего не говорилось. Их судьбы вершились на втором этаже, в кабинетах начальства, за металлическими дверями, выкрашенными в зеленый цвет. Мишо поспешно прошли мимо этих дверей, не говоря друг другу ни слова. У лестницы они попрощались, он поднялся в бухгалтерию, а она осталась здесь, в святая святых, поскольку была секретаршей одного из директоров, господина Корбена, фактического управляющего банком. Другой, граф де Фюрьер (его жена была в девичестве Заломон‑Вормс), главным образом налаживал международные связи: услугами банка пользовались хоть и немногочисленные, но самые избранные клиенты. Преимущественно крупные землевладельцы и влиятельные магнаты металлургической промышленности. Господин Корбен ожидал, что коллега, граф де Фюрьер, поспособствует его зачислению в престижный Жокейский клуб. Вот уже несколько лет он лелеял надежду на это. А граф полагал, что и так оказывает Корбену честь, приглашая его обедать и охотиться вместе с де Фюрьерами, что подобные приглашения уже дают ему право пользоваться неограниченным кредитом. По вечерам мадам Мишо представляла мужу в лицах, как оба директора смотрят друг на друга с кислыми улыбками, как досадливо морщится Корбен, как презрительно щурится граф, – забавные сценки немного разнообразили скучную повседневность. Но с некоторых пор они лишились и этого развлечения: граф отправился воевать в Альпы, так что господин Корбен возглавлял теперь банк единолично.

Мадам Мишо принесла почту и стала ждать в комнатке, смежной с директорским кабинетом. Она почувствовала легкий аромат духов и поняла, что директор сейчас занят. Господин Корбен содержал балерину, мадемуазель Арлет Кораль. В любовницах у него всегда были только балерины.

Казалось, других женщин он просто не замечал. Он не изменил бы своих вкусов даже ради самой юной, самой хорошенькой машинистки. Со всеми дамами‑служащими, красивыми и безобразными, молоденькими и старыми он обращался одинаково: был придирчив, груб и прижимист. Разжиревший, грузный, с короткой шеей, он, как ни странно, говорил тоненьким голоском и, когда сердился, пронзительно по‑женски визжал.

Вот и сегодня из‑за двери доносился его визг, столь знакомый мадам Мишо. В комнатку заглянул один из служащих и сообщил шепотом:

– Нас эвакуируют.

– Когда же?

– Завтра.

По коридору заскользили тени, послышалось шушуканье. Люди переговаривались, собираясь в амбразурах окон, на порогах кабинетов. В конце концов, Корбен открыл перед балериной дверь. Стройная, отлично сложенная, она вышла в розовом, как леденец, костюме и огромной соломенной шляпе на крашеных волосах. Ее лицо выражало утомление и злость. На щеках и на лбу сквозь грим проступили красные пятна. Балерина была в ярости. Мадам Мишо услышала ее шипенье:

– Мне что же, по‑вашему, пешком идти?

– Вы никогда не слушаете, что вам говорят. Немедленно идите снова в гараж и не жадничайте, дайте им, сколько запросят. Они починят вашу машину.

– А я вам говорю, что это невозможно! Не‑воз‑мож‑но! Вы человеческий язык понимаете?

– Но я‑то тут при чем, милый друг? Немцы в предместье Парижа. Вы хотите уехать в версальском направлении. Во‑первых, зачем вам туда понадобилось? А во‑вторых, садитесь на поезд.

– Вы хоть знаете, что творится на вокзалах?

– На дорогах не лучше.

– Вы… вы просто бредите! Сами вы собрались ехать, у вас две машины…

– Я эвакуирую ценные бумаги и часть персонала. Или мне персонал в задницу засунуть?

– Не смейте грубить! У вашей жены тоже есть машина.

 

– И вы хотите поехать вместе с моей женой? Удачная мысль! Прелестно!

Балерина сердито отвернулась, свистом подозвала собаку, та прибежала и радостно запрыгала около нее. Мадемуазель, вне себя от возмущения, дрожащими руками застегнула ошейник.

– Лучшие годы я отдала такому…

– Все! Хватит скандалить! Я вам вечером позвоню, может быть, что‑нибудь придумаю…

– Нет, не нужно. Я отлично поняла, что меня ждет: я умру в придорожной канаве! Ах, оставьте меня, замолчите, меня бесит…

Только тут они спохватились, что секретарша все слышит. Оба понизили голос, Корбен взял любовницу под руку и проводил до дверей. Возвращаясь к себе в кабинет, он недовольно взглянул на мадам Мишо – она всегда первой попадалась ему на глаза и становилась жертвой его скверного настроения.

– Скажите начальникам отделов, пусть соберутся в зале заседаний. И побыстрей, прошу вас.

Мадам Мишо пошла исполнять приказание. Через некоторое время в большой зал, где напротив портрета в полный рост нынешнего президента, господина Огюст‑Жана, страдающего размягчением мозга по причине преклонного возраста, стоял мраморный бюст основателя банка, позвали и всех остальных служащих.

Господин Корбен встретил их, стоя у овального стола, на котором лежало девять бюваров, по числу членов администрации.

– Господа, мы отбываем завтра в восемь утра в Тур, в филиал нашего банка. Я повезу всю документацию совета директоров. Мадам Мишо, вы и ваш муж поедете вместе со мной. Те, у кого есть машины, пусть ожидают завтра в шесть утра у здания банка, я укажу им, кого взять с собой. Остальных я постараюсь как‑нибудь разместить, в крайнем случае они поедут на поезде. Благодарю за внимание.

Он удалился, и сейчас же зал наполнился гулом встревоженных голосов. Еще два дня назад Корбен утверждал, что никакой эвакуации не будет, что панику сеют предатели, что Банк, их Банк, останется на своем посту и сумеет выполнить долг, даже если другие забудут о долге. Поскольку решение об «отступлении», как стыдливо говорили служащие, принято столь скоропалительно, все пропало, в этом нет сомнения! Женщины вытирали глаза, полные слез. Мишо разыскали друг друга в толпе. Оба думали о сыне, о Жане‑Мари. Он отправил им последнее письмо второго июня. Неделю назад. Господи, сколько всего могло случиться за это время! Они тосковали и находили утешение лишь друг в друге.

– Какое счастье, что нас не разлучат, – прошептала она ему.

 

 

Близилась ночь, а машина Периканов все еще стояла у подъезда. На ее крышу водрузили мягкий толстый матрас, двадцать восемь лет украшавший супружеское ложе. К багажнику снаружи прикрутили велосипед и детскую коляску. Внутри с трудом поместили вещи всех домашних в чемоданах, чемоданчиках, сумках, да еще пытались упихнуть туда же бутерброды и кофе в термосе для детей, бутылочки с молоком для младенца, холодную курицу, ветчину и хлеб для взрослых, сухое молоко для Перикана‑старшего и корзинку с котом. Периканы не смогли выехать утром, во‑первых, потому, что белилыцик не принес белье и не отвечал на телефонные звонки. Бросить большие вышитые простыни, фамильную реликвию, столь же драгоценную, как серебряные блюда и старинные книги, было немыслимо. Все утро ушло на розыски, белилыцик и сам собрался уезжать. В конце концов он вернул Периканам их достояние в виде влажного мятого узла. Мадам Перикан не обедала – до того ли было? – она наблюдала за тем, как отглаживают простыни. Во‑вторых, потому, что слуги вместе с Юбером и Бернаром должны были уехать на поезде. Но оказалось, что ворота всех вокзалов закрыты и оцеплены войсками. Толпа наваливалась на решетки, пыталась сломать их, потом, отхлынув, растекалась по привокзальным улочкам. Женщины бежали, плача, с детьми на руках. Люди останавливали последние такси, сулили две, три тысячи франков, чтобы выехать из Парижа. «Мне бы только до Орлеана», – умоляли они. Но шоферы отказывались, кончался бензин. Периканы ни с чем вернулись восвояси. Наконец им удалось раздобыть грузовичок. Решили, что на нем поедут Огюст, Мадлен, Мари и Бернар, а ему на колени посадят братика. Юбер последует за двумя машинами на велосипеде.

Около каждого дома на бульваре Делессер суетились женщины, старики и дети; какая‑то семья сначала спокойно, потом судорожно и, наконец, с болезненным безумным раздражением пыталась втиснуть вещи и сама разместиться в двухместном «рено». Не зажглось ни одно окно. В небе появились серебристые переливчатые звезды. В эту пору в Париже пахнет особенно тонко цветущими каштанами, бензином, пылью, которая, наподобие черного перца, придает летнему запаху особую остроту. В темноте разрасталось чувство угрозы. Тревога набухала в тишине, в душистом воздухе. Самые хладнокровные, всегда уравновешенные люди не могли справиться со смятением и смертельным ужасом. У каждого сжималось сердце, когда он в последний раз оглядывался на свой дом и думал: «Завтра его разрушат, завтра я стану бездомным. Я никому не делал зла. За что?» Но сейчас же душу окатывала волна безразличия: «Что с того? Дом – всего лишь камень, дерево, неодушевленный предмет. Главное, спастись самим!» Задумался ли кто‑нибудь из этих людей о судьбе своей родины? Никто из беглецов в тот вечер не думал о ней. В панике они перестали соображать, их вел инстинкт животных, нутром ощущающих опасность. Схватить самое дорогое – и!.. Дорогим в ту ночь стало лишь живое, способное дышать, плакать, любить! Мало кто спасал свое имущество, большинство крепко прижимало к себе возлюбленных, детей, а все остальное бросали: гори оно синим пламенем!

Напрягая слух, люди улавливали гул самолетов в небе. Наши или враги? Никто не знал. «Быстрее, быстрее», – торопил домашних господин Перикан. Но слуги то и дело спохватывались: то забыли шкатулку с кружевами, то не взяли гладильную доску. Никакими силами не удавалось их урезонить. Они сами дрожали от страха и спешили, однако привычка пересиливала испуг. Им казалось необходимым соблюсти во всем ритуал ежегодного переезда в деревню на время каникул. Все должно быть упаковано и лежать на положенном месте. Действительности они не осознавали. Можно сказать, они пребывали наполовину в настоящем, наполовину в прошлом, реальные события затрагивали только поверхность их сознания, глубина оставалась спокойной, неподвижной, охваченной сном. Няня с растрепанными седыми волосами и воспаленными, красными от слез глазами, плотно сжав губы, утюжила платки Жаклин и на удивление быстро, ловко их складывала. Мадам Перикан уже сидела в машине и звала ее. Старуха не отзывалась, даже не слышала. В конце концов, Филиппу пришлось подняться за ней наверх.

– Послушай, нянюшка, что с тобой? Пора ехать. Что с тобой? – повторил он ласково и взял няню за руку.

– Ах, оставь, малыш, – простонала она, внезапно забыв, что давно уже обращалась к нему не иначе как «господин кюре» или «господин Филипп», и бессознательно говоря ему «ты» по старой памяти. – Оставь, говорю. Мы погибли, хороший мой!

– Что ты, не убивайся так, нянюшка, брось платки, одевайся и скорей выходи, мама ждет.

– Я никогда не увижу моих мальчиков, Филипп!

– Что ты, что ты, – твердил он, приглаживая растрепанные волосы старухи и водружая ей на голову черную соломенную шляпку.

– Ты помолишься хорошенько, чтоб Пресвятая Дева хранила моих деточек?

Он слегка прикоснулся губами к ее щеке:

– Да, да, обещаю. Пойдем же.

На лестнице им встретились шофер и консьерж, те поднимались за Периканом‑старшим. Его до самой последней минуты не тревожили, оберегая от суматохи сборов. Огюст и санитар как раз одевали калеку. Старик не так давно перенес операцию. Поэтому носил особый бандаж. Чтобы ему не повредила ночная сырость, его заворачивали к тому же в широчайший, длиннейший фланелевый пояс, так что он походил на мумию. Огюст застегнул пуговицы на его старомодных ботинках, надел на старика тонкий свитер, затем пиджак. До сих пор Перикан‑старший сидел неподвижно и молча позволял укутывать себя, словно старая деревянная кукла, но вдруг очнулся и подал голос:

– Шерстяной жилет мне!

– Вам будет жарко, сударь, – отозвался Огюст, не собираясь выполнять приказание.

Тогда хозяин вперил в него остекленелый взгляд бесцветных глаз и повторил чуть громче:

– Шерстяной жилет мне!

Его облачили в жилет. Потом в длинный плащ. Вокруг шеи дважды обернули теплый шарф и застегнули сзади английской булавкой. Усадив в инвалидное кресло, понесли вниз с пятого этажа. В лифт кресло не умещалось. Санитар, крепкий эльзасец с огненной шевелюрой, пятился по лестнице, с трудом удерживая тяжелую ношу на вытянутых руках. Огюст почтительно придерживал спинку кресла. Мужчины останавливались на каждой площадке, пот лил с них градом, а Перикан старший безмятежно озирал потолок, лишь его аккуратная бородка слегка подрагивала. Трудно было понять, что он думает об их внезапном отъезде. Между тем он осознавал происходящее гораздо лучше, чем предполагали окружающие. Он бормотал, пока его одевали:



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.