Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Table of Contents 17 страница



«Скобелев прекрасно владел французским, немецким и английским языками и литературу этих стран, в особенности военную, знал отлично. Иногда вдруг обратится со словами:

— А помните, Василий Васильевич, выражение Наполеона I?

В середине Шейновского боя, например, он таким образом цитировал что-то из Наполеона и, не желая обескураживать его, я ответил:

— Да, помню что-то в этом роде.

Но когда он вскоре опять спросил, помню ли я, что Наполеон сказал перед такой-то атакой, я уже положительно ответил:

— Не помню, не знаю — Бог с ним, с Наполеоном!

Надобно сказать, что он особенно высоко ценил военный талант Наполеона I, а из современных — Мольтке, который, со своей стороны, по-видимому, был неравнодушен к юному, бурному, многоталантливому собрату по оружию; по крайней мере, когда я говорил с Мольтке о Скобелеве после смерти последнего, в голосе „Великого молчальника“ слышалась нежная, отеческая нота, которой я не ожидал от прусского генерала-истребителя.

О большинстве наших деятелей во время Турецкой войны Скобелев отзывался неважно — по меньшей мере».120

Эпизод пятый. Изумительный русский художник и график, один из основателей общества «Мир искусства», Константин Андреевич Сомов (1869–1939), был еще и известным в свое время знатоком антиквариата. Из его дневниковой записи за 4 декабря 1917 г. мы узнаем такую подробность (сразу отмечу, что «Миф» — это любовник мастера, Мефодий Георгиевич Лукьянов: 1892–1932): «Миф все время со мной мил, страшно мил. Я ему предложил сделаться антикваром, ему мысль понравилась, и он купил у Сементов[ского] верхового Наполеона Попова».121 Речь идет о фарфоровой статуэтке, выпускаемой популярный фарфоровой фабрикой Попова.

Эпизод шестой. Легендарный режиссер и актер Юрий Петрович Любимов (1917–2014) описывает в своих мемуарах, как он в детстве надевал шляпу отца поперек головы (чтобы получилась «треуголка») — «и изображал, что я Наполеон на острове Елены и что я уже старый. И все читал стихи Лермонтова:


 

Зовет он любезного сына,


 

Опору в превратной судьбе.


 

Ему обещает полмира,


 

А Францию только себе.


 

Читал, и у меня текли слезы, я был в упоении».122


 

Потом, когда мы уже стали дружны и сотрудничали (Юрий Петрович даже принимал участие в моей театральной постановке в качестве актера), он мне пересказал эту историю — и с точно такой же эмоцией…

Эпизод седьмой. В моей личной коллекции есть том знаменитого «Мемориала Святой Елены» барона де Лас Каза (Париж, 1842 г., т. 1) с такой дарственной надписью: «Уважаемой Ирине Николаевне Юматовой в знак благодарности от студентов 5 гр. II к. Истфака ЛГУ Ленинград 5 / VI 39 г.». Подобных эпизодов в истории России — множество.


 

Дворянство и нравы высшей аристократии

Прологом к теме нравов дворянства православной Российской империи вполне может служить заметка из знаменитого «Table-Talk» А.С. Пушкина: «Дельвиг звал однажды Рылеева к девкам. „Я женат“, — отвечал Рылеев. „Так что же, — сказал Дельвиг, — разве ты не можешь отобедать в ресторации потому только, что у тебя дома есть кухня?“123 Стоит заметить, что в пору 1812 г. в народной среде брак именовался „сговором“».

В начале девятнадцатого века европейская эстетика дошла до пика своего преклонения перед античной красотой. Классицизм воспламенился от героических событий и стал ампиром — стилем империи Наполеона. Из Франции этот стиль распространился на всю Европу, причем орлы художественных форм летели быстрее храбрых орлов на древках знамен «Великой армии». К 1812 году Российская империя была уже покорена французскими интерьерами, модами, языком, театром и новинками литературы. Быт и эмоции стали эхом не только Древней Греции, но и императорского Рима. Легкость и утонченный порок восемнадцатого века увенчались лавровыми венками героических баталий эпохи 1792–1815 годов.

Нравственность осваивала новые парадоксы своего бытия. Наверное, еще никогда так много не говорили о служении «высоким идеалам»: к милому максимализму масонов-просветителей добавился детско-истеричный пыл только зарождавшегося патриотизма национального типа. Однако и опытного, откровенно телесного разврата, уже не прикрываемого безразмерными шляпами и потаенными комнатами галантного века, и чудовищного свойства национальных, государственных и личных предательств, различного рода публичных и тайных подлостей эпоха познала с лихвой!

Для рядового читателя нашего времени война 1812 года — это эполеты, балы, клятвы верности всему, чему только можно, и эпические портреты из Военной галереи Зимнего дворца. Кстати, не стоит забывать: многие хрестоматийно известные ныне портреты русских генералов писались посмертно, причем не самим знаменитым англичанином (достойных русских живописцев не нашлось…) Джорджем Доу, а его подмастерьями, при этом список «героев» утверждал сам царь в меру своих личных пристрастий или обид. Поэтому сегодня в музее и в учебниках мы видим полумифические образы военных, которые часто и героями-то никакими не были — и выглядели не совсем так… И вот именно в этом мы и должны сегодня разобраться: где миф, а где реальность, что скрывается за красивым иностранным покрывалом русского ампира — каким было русское общество времен наполеоновских войн? Для этого мы обратимся к главному оружию историка — к фактам!

Отдельная тема — еще одна вечная головная боль и позор императорской фамилии: личная жизнь цесаревича Константина Павловича. Стоит упомянуть, что имя «Константин» его бабка Екатерина выбрала с прицелом на восстановление Византии и занятие им Константинопольского (?!) престола (да, на подобные чудовищные по авантюризму проекты Екатерина, Александр и некоторые другие российские правители потратить тысячи жизней подданных не жалели). Я также напомню, что он был начальником Гвардейского корпуса и генерал-инспектором всей кавалерии российской армии, а также (об этом зачастую не знают даже профессиональные историки) в период политического бардака и самоуправства генерала М.А. Милорадовича в течение 25 дней (с 1 декабря по 25 декабря 1825 года) официально считался Императором и Самодержцем Всероссийским Константином I (хотя в реальности он страшно перепугался: на престол не вступил и не царствовал). И для полноты картины укажу, что Константин был масоном — членом лож Соединенных друзей и Александра.124

Сохранилось множество документов, свидетельствующих о диком нраве Константина. Вот один характерный случай, описанный французским литератором, премьер-майором Екатеринославского гренадерского полка, Шарлем Франсуа Филибером Массоном де Бламоном (1762–1807): «3а некоторое время до свадьбы ему (Константину) дали для забавы отряд солдат. Истерзав в течение нескольких месяцев этих несчастных, он забылся до такой степени, что побил палкой командовавшего ими майора. Тот нашел в себе мужество пожаловаться графу Салтыкову, который хотел, по своему обыкновению, замять дело; но Зубов донес о нем Императрице. Она велела посадить внука под арест и отобрать у него солдат, которых ему возвратили после свадьбы».125

Обратимся к личной жизни генерала, цесаревича (и даже временно императора), который именуется «православным». Первой женой Константина стала, естественно, не русская, а немка — великая княгиня Анна Федоровна (урожденная принцесса Юлианна-Генриетта-Ульрика Саксен-Кобург-Заальфельд: 1781–1860). Брак был крайне неудачным. Константин Павлович был груб, часто оскорблял супругу. Его поведение было, по меньшей мере, странным (однажды он посадил Анну Федоровну в одну из громадных античной формы ваз в Мраморном дворце и начал по ним бешено стрелять). Принцесса не могла этого терпеть и постоянно вынашивала план бегства. В итоге после убийства православного императора Павла русскими офицерами Анна сослалась на болезнь герцогини Августы (своей матери) и уехала из России. Муж не выказал серьезного сопротивления, потому что у него начался очередной роман — и он не ожидал, что подобный отъезд станет настоящим бегством. В итоге из Кобурга принцесса сразу же начала вести переговоры о разводе, которые, однако, сильно затянулись.

Теперь, любезный читатель, я предлагаю обратить ваши взоры на одну из самых известных любовниц российского цесаревича — Жозефину Фридрихс, урожденную Мерсье (1778–1824): с ней он состоял в нескрываемом сожительстве с 1806 по 1820 год. Простолюдинке и содержанке из Парижа в 1816 году пожаловали российское дворянство — с именованием Ульяны Михайловны Александровой: тысячам страдальцев 1812 года из числа простого русского народа (крестьянам, солдатам, ополченцам) ничего подобного, никакого дворянства получить и не грезилось… Жозефина также стала матерью единственного (и, соответственно, внебрачного) сына великого князя — его назвали Павлом Александровичем.

Предлагаю рассказать немного подробней о новоявленной русской дворянке. Она родилась в Париже, в семье ремесленника Мерсье. Совсем еще девочкой Жозефина поступила на службу в модный парижский магазин госпожи Буде-де-Террей. В 14 лет ловкая «Жужу» в 14 лет сумела соблазнить пожилого англичанина, который увез ее с собой.

В Лондоне она встретила приехавшего из России немца, назвавшегося полковником бароном Александром фон Фридрихсом, богатым помещиком из Прибалтийского края (на самом деле — Евстафий Иванович Фридерихс (ок. 1772 — после 1834), сын ревельского мещанина). Они повенчались, но вскоре он уехал из Лондона и пропал — и Жозефина поехала искать его в Россию, где она узнала, что никакого барона (полковника Фридрихса) не существует, а есть носящий такую же фамилию простой фельдъегерь, ездивший недавно в Англию с депешами. Все же отыскав его, она поняла, что все его имущество — это бедная койка. Жозефина поступила работать в один из модных домов Петербурга. Однако после возвращения Фридрихса с Кавказа, они все же поженились, но были несчастливы. Тем временем она познакомилась с великим князем Константином — и переехала к нему. Вскоре Жозефина родила… А теперь послушаем свидетельство близко наблюдавшего эту историю Д.В. Давыдова:

«Хотя цесаревич не мог иметь детей по причине физических недостатков, но госпожа Фридрихе, муж которой возвысился из фельдъегерей до звания городничего, сперва в Луцке, а потом в Дубно, будто бы родила от него сына, названного Павлом Константиновичем Александровым. Хотя его императорское высочество лучше, чем кто-либо, мог знать, что это был не его сын и даже не сын г-жи Фридрихе, надеявшейся этим средством привязать к себе навсегда великого князя, но он очень полюбил этого мальчика; состоявший при нем медик, будучи облагодетельствован его высочеством и терзаемый угрызением совести, почел нужным открыть истину цесаревичу, успокоившему его объявлением, что он уже об этом обстоятельстве давно знал».126

Вот всю эту прекрасную петербургскую жизнь и защищали русские солдаты и ополченцы в 1812 году: я даже прошу вас представить сожженные крестьянские дома, обгоревшие трупы, разорванные ядрами тела русских солдат и офицеров.

Однако и не эта история с французской содержанкой есть самый известный нравственный проступок внука Екатерины II: с именем Константина, по меткому выражению барона Владимира Ивановича Штейнгеля (1783–1862), связана «одна из самых гнусных историй начала царствования Александра».

Великий князь пожелал жену придворного ювелира Араужо, но та отвергла весьма уродливого на лицо Константина. Тогда в один из вечеров лета 1803 года к дому ювелира подъехала карета (присланная якобы от больной тётки Араужо). Жену ювелира насильно отвезли на квартиру генерал-лейтенанта Боура (по мнению Ф.П. Толстого, он был любовником Араужо — и просто «уступил» ее властному брату царя), где она подверглась групповому изнасилованию. Затем ее отвезли домой — и кинули у входа. Она успела сказать лишь «Я обесчещена!» — и умерла. На крики мужа сбежалось множество народу — и на следующий день об этом знал весь Петербург.127 Александр I немедленно пытался замять дело — но только навредил: расклеенные вдруг по всей столице Российской империи странные афиши с нелепым текстом о том, что некая модистка умерла от естественных причин, только удостоверили общество в истинном положении дел. В итоге Араужо дали денег, приказали молчать — и он выехал за границу, а Константин с той поры получил эффектное прозвище «покровитель разврата». Таковы были нравы царской семьи и высшего офицерства в эпоху «славного» 1812 года…

Подобная феноменальная чехарда в любовных связях была сутью и нормой жизни аристократии России той поры. Например, жена генерала П.И. Багратиона Екатерина Павловна (урожденная Скавронская: 1783–1857) очень скоро после заключения брака оставила мужа (признаем, далеко не красавца…) и стала любовницей австрийского канцлера князя К. Меттерниха, вероятно, от которого родила дочь Марию-Клементину. При этом у самого К. Меттерниха случился роман с сестрой Наполеона Каролиной128 (она же — жена его маршала И. Мюрата…). Другим известным (были ведь и неименитые) любовником Екатерины стал Фридрих Людвиг Христиан Прусский (также Луи Фердинанд: 1772–1806), но он вскоре погиб в битве при Заальфельде — а в 1812 г. получил смертельное ранение и супруг (П.И. Багратион). Эти события воодушевили Екатерину на новые «подвиги» — и она стала одной из самых развратных хозяек салона на Венском конгрессе, а затем переехала в Париж (приобрела особняк на Елисейских полях — по адресу: Rue Faubourg St. Honoré, 45), где 11 января 1830 г. вышла замуж за английского генерала и дипломата Карадока, лорда Хоудена (1799–1873), который был на 16 лет ее младше.129 Всю эту историю стоит подытожить метафорой: могила княгини Багратион находится на венецианском острове Сан-Микеле — а само кладбище было создано по идее и распоряжению Наполеона Бонапарта.

Далее. О пристрастии самого известного генерала 1812 года, М.И. Кутузова, к переодетым «казаками» 14-летним девицам я расскажу в части, посвященной специально ему, а пока два слова о его жене. Пожилая русская барыня — супруга М.И. Кутузова — также в Петербурге зря времени не теряла и не помышляла хранить верность блудливому старцу: предметом своего обожания она избрала молодого артиста французской театральной труппы Андриё.130 В свою очередь он предпочел престарелой (для эпохи начала девятнадцатого века) генеральше актрису той же гастролирующей в российской столице труппы Маргариту Жозефину Веймер (1787–1867) — более известную как мадемуазель Жорж (кстати, Екатерина Ильинична Кутузова сама была поклонницей таланта актрисы). Для полноты картины нравов эпохи добавлю, что Жорж до этого была любовницей брата Наполеона Люсьена Бонапарта (который подарил ей изящный несессер и 100 луидоров золотом), затем самого Наполеона (но он бросил ее за излишнюю болтливость на публике).131 Покинутая Наполеоном актриса выбрала новую жертву — и соблазнила будущего шефа жандармов и всесильного начальника знаменитого Третьего отделения Александра Христофоровича Бенкендорфа, проживавшего в 1807–1808 годах в Париже. Вскоре он уже не скрывал своей связи с ней: «Мы вместе жили и вместе принимали, как если бы были мужем и женой. Вначале в свете отвергали это, как нечто неприличное, но, в конце концов, это стало обычным делом».132

Летом 1809 г. Жорж поселилась на Каменном острове вблизи летней резиденции царя (который часто бывал на театральных представлениях), но, как свидетельствует А. де Коленкур, она «напрасно устроилась».133 Это был настоящий провал соблазнительницы: отношений с царем, по естественным причинам, не сложилось (он сам был бóльшей «актрисой», чем она). Но и А.Х. Бенкедорфом актриса забавлялась недолго: в своих воспоминаниях тот писал, что к 1810 году Жорж оставила его из-за нового любовника, который «был настолько ревнив, что я не мог ни повидать её, ни поговорить с нею. Только так я начал чувствовать, насколько постыдным было мое поведение, мое лицо заливалось краской от осознания того, какое мнение в этой связи должно было обо мне сложиться. Я видел, насколько мне будет трудно преодолеть мою страсть, но, тем не менее, принял решение спрятать ее, начав ухаживать за другой женщиной.

Недавно приехавшая в Петербург актриса французского театра мадмуазель Бургоэн была замечена благодаря своему прекрасному таланту и, особенно, своей прелестной фигуре. Я обратился к ней, уверяя, что она единственная, кто может заставить меня забыть мою любовь к мадмуазель Жорж. Она нашла весьма лестной для своего тщеславия идею, состоящую в том, чтобы стереть из моего сердца воспоминания об её блестящей сопернице. Веселость мадмуазель Бургоэн вскоре вернула мне хорошее настроение и, также смеясь, я стал ее любовником. Эта новая связь была столь очаровательной, что вскоре я полностью забыл свою смешную любовь».134

Итак, все жили, я бы сказал, одной большой французской семьей. А где же найти в ней место русским крестьянам и солдатам? Где пресловутая, но распиаренная «русская исконность» и «самость»?! Вот такой «французской семьей» все и вступили в незабвенный 1812 год, в котором вдруг появились странные и смешные после всего вышеописанного слова про «басурман», а много десятилетий активной пропаганды спустя — и про «иноземных захватчиков». Просто невозможно не задаться вопросом о смысле войны, развязанной царем Александром: а за что погибали его подданные? За то, чтобы Бенкендорф, французский актер и еще неизвестно кто комфортно делили лоно мадемуазель Жорж с Наполеоном?

Отношение аристократии к простому народу, вынесшему все тяготы войны, фактически развязанной фанфаронством и желанием наживы этой самой аристократии, лаконично сформулировано в следующем эпизоде. В самом начале 1813 года М.И. Кутузов, желая сделать приятное своей жене (которая натужно переносила все его романы с 14-летними «казачками»), обратился к царю Александру с просьбой вновь разрешить постановку французских пьес на театре. Фанатичный поклонник всего французского, император, тут же согласился — и 19 февраля в доме Александра Львовича Нарышкина состоялся первый спектакль. Вот как прокомментировала тот вечер жена фельдмаршала: «Я, правда, не меньшая патриотка как всякий, но чтоб французский театр мешал любить свое отечество, я этого не понимаю; Слава Богу, по крайней мере, мы не будем сидеть с мужиками».135 Действительно, в стране, где крепостных крестьян продавали по отдельности из одной семьи, подобный пассаж был вполне естественен. Более того, в газетных объявлениях о продаже на первом месте шли лошади, затем шкафы — и уже после них, как самый неценный товар — крепостные.

Как это сочеталось с православием? Очень замечательно (пардон, за нарочитую стилистическую ошибку) это сочеталось с православием. Потому как русская православная церковь со времен ордынского ига стала крупнейшим феодалом (именно за верную идеологическую службу ханам Орда всячески помогала установлению власти монастырей над еще сопротивляющимися территориями русских княжеств), некоторые монастыри владели десятками тысяч крепостных душ (кстати, замечу — за «душу» считались только мужчины, женщины за «душу» не принимались — поэтому у историков полно проблем с расчетом численности населения).136

В век Петра I и Екатерины II государство потеснило поповщину, началась секуляризация, однако до ментальных основ изменения еще не дошли. Да, Петр надолго ограничил возможности высшего духовенства властвовать и влиять на монарха (он упразднил патриархию, заменив ее весьма комическим органом — Синодом, который стал фактически министерством — и только в 1943 году Патриархия вновь была организована решением товарища Сталина, который пытался отвадить попов переходить на сторону Гитлера), но церковь продолжала влиять на все сферы жизнедеятельности общества.137 Стоит отметить, что священничество не было чуждо коллаборационизму и в 1812 году. Святейший синод констатировал, что «две трети духовенства по могилевской епархии учинили присягу на верность врагу». В Подолии и на Волыни церковники раздали прихожанам листки с текстом «Отче наш», где «вместо имени бога вставлено имя императора французов».138

Русские крестьяне в 1812 году отказались защищать «веру, царя и отечество», потому что не чувствовали связи между собой и всем этим «джентльменским набором» Бенкендорфа! Французы были в ужасе от нечеловеческого положения русских: генерал Ж.Д. Компан писал, что свиньи во Франции живут лучше и чище, чем крепостные в России.139 А. Пасторе заметил, что «грустно наблюдать эту иерархию рабства, это постепенное вырождение человека на общественной лестнице». И тот же свидетель — про помещиков: «жадные паразиты и корыстолюбивые льстецы».140

Генерал Ф.П. Уваров (1769–1824) известен широкой аудитории тем, что он провалил кавалерийский маневр во фланг армии Наполеона в Бородинском сражении. Но современники больше обсуждали иные темы, связанные с ним. Даже посреди множества примеров разврата в России той поры, этот плечистый, мясистый, мускулистый и любящий завивать кудри офицер, ставил буквально «рекорды». Он не стеснялся быть в прямом смысле слова жиголо. Еще, как бы сейчас сказали, тинейджером став фаворитом Екатерины II, он одновременно, простите, обслуживал нескольких женщин, бывших старше его по возрасту: к примеру, светлейшую княгиню, статс-даму Е.Н. Лопухину (урожденная Шетнева: 1763–1839). По свидетельству очевидца: «он получал от нее по 100 рублей ассигнациями в месяц, да, кроме того, она ему нанимала кареты с четырьмя лошадьми за 35 рублей в месяц ассигнациями».141 Когда падчерица его любовницы вошла в интимные отношения с императором Павлом, Ф.П. Уваров использовал подобную протекцию — и быстро без всяких боев продвинулся по карьерной лестнице в армии (19 сентября 1798 г. уже произведен в генерал-майоры, затем стал шефом Кавалергардского полка). Однако человек без совести и чести, Ф.П. Уваров, стал участником заговора с целью убийства его благодетеля — Павла Петровича. Цесаревич Александр был также очарован физической привлекательностью плечистого генерала: и буквально через неделю после восшествия на престол произвел его в генерал-адъютанты,142 причем, именно Ф.П. Уваров чаще прочих стал сопровождать императора во время уединенных прогулок. Когда этого генерала-жиголо хоронили, современники шутили: «скоро встретит убитого Павла».

На самом деле, любовные связи той поры отличались разнообразием «ассортимента». Например, фактически второе лицо в государстве — канцлер Российской империи, меценат, покровитель первого русского кругосветного плавания, франкофил, граф Николай Петрович Румянцев (1754–1826) не стеснялся своих гомосексуальных предпочтений.143 Современный исследователь В. Кирсанов пишет:

«Действительно, дипломатическая работа того времени располагала к гомосексуальности, как замечает Константин Ротиков на страницах „Другого Петербурга“. „Если призадуматься, так труднее понять, как среди работников этого ведомства находятся лица гетеросексуальной направленности…“ Во времена министерства Румянцева такие лица редко находились по вполне естественной причине. Граф любил окружать себя умными гомосексуалами, среди которых оказались в будущем известный духовный лирик Андрей Муравьев и поэт Дмитрий Веневитинов. Да и Филипп Филиппович Вигель…

<…> Центром деятельности Румянцевского кружка стал Московский архив иностранных дел, который возглавлял Николай Бантыш-Каменский. Его сын Владимир Бантыш-Каменский был ославлен во время одного из самых крупных гомосексуальных скандалов 1810-х годов. В числе прочих знаменитостей, подверженных гомосексуальной любви, он назвал Румянцева, а также министра духовных дел князя Голицына.

После признания Бантыш-Каменского из столицы были высланы в монастыри и на окраинные губернии несколько десятков чиновников. Но более всего досталось самому Владимиру Бантыш-Каменскому (он высылался неоднократно) и молодому Константину Калайдовичу (1792–1832), в будущем выдающемуся русскому историку. Именно Калайдовича старший Бантыш-Каменский рекомендовал Румянцеву для продолжения работы над изданиями русских летописей».144

Еще более известным поклонником молодых людей, о котором я уже упоминал, был знаменитый впоследствии министр народного просвещения, а главное, создатель главной идеологемы империи — граф Сергей Семенович Уваров. Своего любовника князя М.А. Дондукова-Корсакова он назначил вице-президентом Академии наук.

Интересное и показательное наблюдение сделал крупный ученый, доктор филологических наук, известный исследователь истории, академик Шведской королевской академии наук, Ю.М. Лотман (1922–1993): «То, что в бытовой перспективе может рассматриваться как порок, в семиотической делается знаком социального ритуала. В николаевскую эпоху гомосексуализм был ритуальным пороком кавалергардов, так же, как безудержное пьянство — у гусаров».145

Продолжим. Одной из серьезных проблем, с которой сталкиваются исследователи на пути к вниманию и к пониманию читателей, является проблема подмены научной исторической реальности художественным вымыслом. Наряду с учебниками и байками родителей, беллетристика формирует у обывателя представление о том или ином событии, пусть аморфное, но глубоко укореняющееся. Подобное во многом негативное влияние в данном вопросе оказывает роман Льва Толстого (1828–1910) «Война и мир». Люди, прочитавшие это сочинение (как правило, фрагментарно — или вообще в школьном или кинематографическом изложении), уже нагло смеют рассуждать на тему 1812 г., не понимая, что они пролистали лишь домыслы и фантазии одного из литераторов (причем с массой психологических комплексов и регулярно уничижающего собственные творения). Всему виной — недостаток образования и здравомыслия: толпа просто не понимает, что жанр романа принципиально отличается от научного исследования реальности.

О том, что в романе Л.Н. Толстого история преподается в его произвольных представлениях, о множестве фактических ошибок (их можно было бы в литературном произведении не выискивать, но автор, указав на использованные им источники, сам подставился под удар критиков) уже написано большое количество работ.146 Однако гораздо значительнее исторических неточностей — тот интеллектуальный и моральный эффект, который производит его тяжеловесная, неестественная и неорганичная философия. Откуда подобное взялось? У всего есть причина. Автор как будто бы намеренно перекраивает на свой манер миропорядок, учительствуя окружающих. Зачем беллетристу выступать в роли обвинителя и занудного нравоучителя? Кроме того, создатель «Войны и мира» не скрывает того, что внешняя красота для него — это всегда холодное, недоброе, неискреннее начало, а красивые люди (Элен Безухова, Анатоль и др.) — это т. н. «люди войны». Как стало возможным, чтобы художник возненавидел красоту?! Вернее, красоту человека: ведь в то же время Л.Н. Толстой способен любоваться природой (зеленеющий дуб Андрея, высокое небо Аустерлица и т. д.), невероятно психологически тонко смотрит глазами юной девушки на первый в ее жизни бал.

Подобное тем более странно, что в произведении молодого Л.Н. Толстого «Детство» (вторая редакция) автор пишет, к примеру, о Саше Мусине-Пушкине следующее: «Его оригинальная красота меня поразила с первого взгляда. Я почувствовал к нему непреодолимое влечение. Видеть его было достаточно для моего счастья; и одно время все силы души моей были сосредоточены в этом желании…» В конце пассажа звучат важные слова: «Мне грустно вспоминать об этом свежем прекрасном чувстве бескорыстной и беспредельной любви, которое так и умерло, не излившись и не найдя сочувствия».147 И вот главное признание (29 ноября 1851 г.): «Я никогда не был влюблен в женщин… В мужчин я часто влюблялся…»148 Так где же Л.Н. Толстой говорит нам правду, где он истинный?

В своем дневнике 23-летний Лев Толстой писал: «Все люди, которых я любил, чувствовали это, и я замечал, им было тяжело смотреть на меня. Часто, не находя тех моральных условий, которых рассудок требовал в любимом предмете, или после какой-нибудь с ним неприятности, я чувствовал к ним неприязнь, но неприязнь эта была основана на любви.

…Красота всегда имела много влияния в выборе; впрочем, пример, Д[ьякова]; но я никогда не забуду ночи, когда мы с ним ехали из П[ирогова?] и мне хотелось, увернувшись под полостью, его целовать и плакать».149

Мы имеем дело с очень своеобразным и болезненным выражением «приязни», которое можно было бы назвать «любовью наоборот». Причем (читаем там же) «красота всегда имела много влияния в выборе…» (подчеркну, речь шла именно о мужчинах). Однако с течением времени подобное отношение к красоте эволюционирует в комплекс: человеческая красота и публичное признание в любви к этой красоте в сознании писателя табуируется. Уже через год Л.Н. Толстой записывает в дневнике: «Еще раз писал письма Дьякову и редактору, которые опять не пошлю. Редактору слишком жестко, а Дьяков не поймет меня. Надо привыкнуть, что никто никогда не поймет меня».150 Вполне очевидно, что именно осознание того, что «никто никогда не поймет меня» и спровоцировало тот страшный психологический надлом, который отразился на всем его творчестве и жизни. И именно от этого психологического надлома идет его желание закрыться защитным панцирем им же созданной философии, отсюда его декларирование презрения к человеческой красоте (красивы лишь расплывшиеся старики и вечно беременные жены-наседки), мучительство женщин (в том числе жены) и т. д. Исходя из вышеперечисленного, можно предполагать, что роман «Война и мир» действительно значительное произведение мировой литературы, которое, однако, надо читать «наоборот»: то есть, часто подразумевая смысл прямо противоположный написанному. Тогда все становится на свои места, становятся объяснимыми нападки Л.Н. Толстого на А.С. Пушкина и М.Ю. Лермонтова, превозносивших Наполеона.

Что же: видимо, не просто так адельфопоэзис (фактически — церковный брак между мужчинами) был долгие века популярен именно в восточной христианской традиции… Можно было бы еще вспомнить Н.А. Дурову (1783–1866) с ее склонностями к трансгендерному поведению, но это отдельная тема.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.