Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Пролетая над гнездом кукушки 7 страница



— Вы видите? Вы видите? — Он визжит и закатывает глаза и отхлебывает из фляжки, потому что ему так смешно. Мне кажется, что его разорвет от смеха.

Перестав наконец смеяться, он идет вдоль ряда машин и продолжает свою лекцию. Неожиданно останавливается и хлопает себя по лбу.

— О, безмозглая я голова! — и бегом возвращается к подвешенному Хронику, чтобы сорвать с него очередной трофей и прицепить к корсету.

Справа и слева творится что-то невообразимое — сумасшедшие, жуткие вещи, слишком уж невероятные, чтобы кричать о них, и так похожие на правду, чтобы над ними смеяться. Но туман стал достаточно плотным, и я больше ничего не вижу. Кто-то дергает меня за руку. Я уже знаю, что сейчас случится: кто-то вытащит меня из тумана, и мы снова окажемся в отделении, и ни малейшего признака того, что происходило ночью. А если я попытаюсь рассказать кому-нибудь об этом, они скажут: идиот, у тебя просто был ночной кошмар; такие кошмарные вещи, как большая машинная комната в недрах матки, где людей разделывают роботы-работники, просто не существуют.

Но если они не существуют, как может человек видеть их?

 

Из тумана за руку меня выдернул мистер Текл, он трясет меня и смеется. Он говорит:

— Вам приснился дурной сон, миста Бромден.

Он санитар и дежурит в ночную смену с одиннадцати до семи — старый негр с широкой сонной улыбкой и длинной трясущейся шеей. От него пахнет так, будто он немного выпил.

— А теперь снова усните, миста Бромден.

Иногда по ночам он развязывает мне простыни, если они затянуты так туго, что я начинаю ворочаться. Если бы дневная смена догадывалась об этом, ему пришлось бы худо. Но они думают, что это я их развязываю. Мне кажется, он делает это по доброте, если ему самому ничего не грозит.

На этот раз он не развязывает простыни, отходит от меня, чтобы помочь двум санитарам, которых я никогда не видел, и молодому доктору поднять старого Бластика на каталку и вывезти его, покрытого простыней. С ним обращаются так осторожно, как при жизни не обращались.

 

* * *

 

Пришло утро, и Макмерфи встал раньше меня. Такое случилось в первый раз с тех пор, как нас покинул дядюшка Джулс, Тот Который Ходил По Стенам. Джулс был старый умный седой негр, и у него была теория, что ночью земля опрокидывается прямо на него и делают это черные ребята: и поэтому он вскакивал утром раньше всех, чтобы застукать их на месте преступления. Как и Джулс, я встаю пораньше, чтобы посмотреть, какую машинерию они тайком протаскивают в отделение или устанавливают в душевой, и обычно в холле оказываемся лишь я да черные ребята, а какой-нибудь следующий пациент вылезает из постели только минут через пятнадцать. Но сегодня утром, выбираясь из-под простыней, слышу, как Макмерфи возится в уборной. Он поет! Поет так, что вам бы и в голову не пришло, что у него в этом мире есть хотя бы одна печаль. Его голос звучит чисто и сильно, отражаясь от цементных стен и стали.

— «Покорми лошадей, тут она мне сказала…» — Ему нравится, как звук, звеня, разносится по уборной. — «Посиди со мной рядом, здесь сена немало». — Он вдыхает всей грудью, и его голос взмывает вверх, набирая высоту и силу, пока не задрожали провода в стенах. — «Мои лошади сыты, я кормил их с утра». — Он взял ноту и поиграл с ней, а потом резко выдохнул остаток куплета, чтобы покончить с этим. — «Извини, дорогая, мне пора, мне — пора».

Поет! Ребят словно громом поразило. Они долгие годы ничего такого не слышали, во всяком случае здесь, в отделении. Острые в спальне приподнимаются на локтях в своих кроватях и, протирая глаза, слушают. Как случилось такое, что черные ребята не выволокли его оттуда? Они ведь никому не позволяли раньше поднимать столько шума, разве нет? Почему же так получилось, что с этим новым парнем они обошлись по-другому? Он ведь — просто человек, из плоти и крови, который будет также слабеть, бледнеть и умрет в конце концов, так же как и все остальные. Он живет по тем же законами, принимает пищу, сталкивается с теми же бедами; и он должен быть таким же беспомощным перед Комбинатом, как и все остальные, разве нет?

Но этот новый парень — он другой , и Острые это видят, он отличается от всех, кто прошел через это отделение за последние десять лет, он отличается от тех, кого они встречали снаружи. Может быть, он и уязвим, может быть, но Комбинату он не по зубам.

— «Груз уложен в телеги, — поет он, — и кнут мой в руках…»

Как же ему удалось ускользнуть, увернуться от хомута? Может, Комбинат выпустил его из-под своего контроля, как Старину Пете. Может, он рос диким, где-нибудь в деревне, и все время мотался туда-сюда, и, будучи мальчишкой, школьником, никогда не задерживался ни в одном из городишек дольше чем на пару месяцев, так что школа ничего не могла с ним поделать, а потом работал на лесозаготовках, играл в азартные игры, крутил колеса на аттракционах, перебирался с места на место легко и быстро и все время оставался в движении, так что Комбинат не успел внедрить в него что-либо. Может быть, это было так, он просто никогда не давал Комбинату никаких шансов, так же как он не оставил черному парню шанса добраться до него со своим термометром прошлым утром, потому что в движущуюся мишень попасть труднее всего.

Никакая жена не клянчит у него новый линолеум. Никакие родственники не смотрят на него с осуждением старыми водянистыми глазами. Никому нет до него дела, и этой свободы достаточно, чтобы стать хорошим жуликом. Черные ребята не врываются в уборную и не затыкают ему рот: они знают, что он — не в их власти, они помнят тот случай со Стариной Пете. Они прекрасно видят, что Макмерфи гораздо больше, чем Старина Пете. И если он по-настоящему пустит в ход кулачищи, им несдобровать — всем троим и Большой Сестре, которая всегда наготове со своей иглой. Острые кивают друг другу, они догадываются, почему черные ребята не пресекают его пенис, как непременно случилось бы, попытайся такое сделать любой из нас.

Я выхожу из спальни в холл, одновременно Макмерфи выходит из уборной. Он натягивает кепку, а больше на нем почти ничего нет — только полотенце, завязанное вокруг бедер. В другой руке он держит зубную щетку. И так он стоит в холле, оглядывая его, покачиваясь на носках, чтобы не касаться ногами холодного кафеля. Его наконец заметил черный парень, тот, последний, и Макмерфи подходит к нему и хлопает по плечу, словно они всю жизнь были друзьями.

— Послушай-ка, старина, где бы мне раздобыть немного зубной пасты, чтобы вычистить свои жернова?

Недоразвитая голова черного парня дергается, словно на шарнире, и он упирается носом в костяшки пальцев Макмерфи. Нахмурившись, он быстро оглядывается, чтобы убедиться, что остальные двое ребят поблизости, и сообщает Макмерфи, что они не открывают кладовку до шести сорока пяти.

— Таков порядок, — говорит он.

— Неужели? Я правильно понял, что они именно там держат зубную пасту? В кладовке?

— Это правда, она заперта в кладовке.

Черный парень попытался вернуться к своему занятию — он как раз протирает плинтуса, — но рука Макмерфи все еще лежит у него на плече, словно большая красная скоба.

— Заперта в кладовке, правда? Очень хорошо, а теперь скажи мне, почему это они запирают зубную пасту? Она ведь не представляет большой опасности? Ты ведь не можешь ею отравить человека, ведь не сможешь? Как ты думаешь, почему они запирают под замок такую невинную и безопасную вещицу, как тюбик с зубной пастой?

— Таков порядок в отделении, мистер Макмерфи, вот и вся причина. — Но когда он видит, что последний аргумент совсем не убедил Макмерфи, хмурится, покосившись на руку на своем плече, и добавляет: — Ты что, полагаешь, что здесь каждый может чистить зубы когда ему вздумается?

Макмерфи ослабил хватку, дернул пучок рыжей шерсти у себя на груди и задумался.

— О-хо-хо, о-хо-хо, я понял, куда ты клонишь: весь фокус в том, чтобы никто не чистил зубы после еды.

— Вот остолоп, ты что, не понимаешь?

— Нет-нет, теперь я понял. Ты говоришь, что люди начали бы чистить зубы когда им только в голову взбредет?

— Именно так, поэтому мы…

— Господи, ты только можешь себе представить? Начали бы чистить зубы в шесть тридцать, шесть двадцать — и кто может поручиться? — даже в шесть часов! Да, теперь я начинаю понимать.

И он — за спиной у черного парня — подмигивает мне, стоящему у стены.

— Мне нужно помыть плинтус, мистер Макмерфи.

— О! Я не собирался отрывать тебя от работы. — Он отступил, и черный парень вернулся к своему занятию. И тут Макмерфи выступил вперед и наклонился, чтобы заглянуть в мусорное ведро, стоявшее рядом с черным парнем. — Так, посмотрим, что у нас здесь.

Черный парень опускает глаза.

— Посмотрим где?

— Посмотрим здесь, в этом старом ведре, Сэм. Что тут за добро в этой старой жестянке?

— Это… мыльная стружка.

— Ну что ж, обычно я использую пасту, но… — Макмерфи сует зубную щетку в ведро и вертит ею, подцепляет на нее мыльную стружку и стучит по краю ведра, — но это мне тоже вполне подойдет. Большое спасибо. Вопросом о порядке в отделении мы займемся позже. — И он возвращается в уборную, где я слышу снова принимается петь и одновременно чистить зубы, прерываясь лишь для яростных плевков.

Черный парень стоит и смотрит ему вслед, и швабра в его серой руке сбилась с положенного ритма. Потом он оглядывается и видит, что я смотрю на него. Тогда он подходит, хватает меня за резинку пижамы и тащит через холл, на то место, где я вчера убирался.

— Вот тут! Прямо тут, черт тебя побери! Я хочу, чтобы ты работал тут, а не таращился вокруг, как большая глупая корова. Тут! Тут!

Я наклоняюсь и принимаюсь тереть пол шваброй, повернувшись к нему спиной, чтобы он не мог видеть моей ухмылки. Я чувствую себя отлично, потому что Макмерфи выставил этого черного парня козлом, что мало кому удавалось. Папа был способен на такое, он стоял широко расставив ноги, с невозмутимым видом, щурясь в небо, когда люди из правительства явились к нему, чтобы вести переговоры и выкупить договорные обязательства.

— Канадские гуси уже здесь, — говорил папа, поглядывая в небо.

Люди из правительства смотрели, шелестя бумагами.

— О чем это вы?.. В июле? Не может быть здесь гусей в это время года. Да, не может быть гусей.

Они разговаривали, как туристы с Востока, которым кажется, что они должны разговаривать с индейцами именно так, чтобы те могли их понять. Папа, казалось, вообще не замечал, как они говорят. Он продолжал смотреть в небо.

— Гуси здесь, белый человек. Вы это знаете. Гуси здесь в этом году. И были здесь в прошлом. И годом раньше, и еще годом раньше.

Чиновники смотрят друг на друга и кашляют.

— Да. Наверное, это правда, Вождь Бромден. А теперь — к делу. Забудьте о гусях. Обратите внимание на контракт. То, что мы предлагаем, может принести большую выгоду вашему народу — изменить жизнь краснокожих.

— …И еще годом раньше. И еще годом раньше… — говорил папа.

Когда до людей из правительства дошло, что над ними смеются, весь совет племени — сидят на крылечке у нашей хижины, то засунут трубки в карманы своих клетчатых черно-красных шерстяных курток, то вытащат их снова, посмеиваясь, глядя друг на друга и на папу, — разразился таким хохотом, что все от него едва не поумирали.

Они выставили чиновников козлами; наконец те повернулись, не сказав ни слова, и зашагали к шоссе, с покрасневшими шеями, и мы смеялись им вслед. Иногда я забываю, что может сделать смех.

 

Ключ Большой Сестры поворачивается в замке, и, когда она появляется в дверях, черные ребята уже стоят перед ней навытяжку, переминаясь с ноги на ногу, словно дети, которым приспичило по-маленькому. Я достаточно близко, чтобы услышать, как во время разговора пару раз всплывает имя Макмерфи, и догадываюсь, что черный парень рассказывает, как Макмерфи чистил зубы, и совершенно забывает доложить ей о старом Овоще, который умер этой ночью. Он машет руками и пытается объяснить, каким дураком выставил себя этот рыжеволосый прямо с раннего утра — подрывать устои, действовать в противоречии с политикой отделения, и не может ли она с этим что-нибудь сделать!

Она смотрит на черного парня, пока он не перестает дергаться, потом переводит взгляд туда, где пение Макмерфи сотрясает дверь уборной.

— «Твои папа и мама не любят меня-я-я, говорят — слишком беден и тебе не ровня».

Поначалу на ее лице появляется озадаченное выражение, как и у всех нас: она так давно не слышала пения, что ей приходится потратить целую секунду, чтобы осознать, что происходит.

— «Деньги с неба не сыплются — сколько есть, сто-о-олько есть, но дороже всех денег отвага и честь».

Она ждет еще минутку, чтобы убедиться, что ей это не мерещится; потом начинает надуваться. Ее ноздри расширяются, и с каждым вдохом она становится все больше и больше, такой огромной и жесткой — и все из-за пациента! — я не видел ее с тех пор, как нас покинул Табер. Я слышу тихий писк. Она пришла в движение, и я вжимаюсь в стену, когда она прогрохотала мимо. Она уже огромная, словно грузовик, толкает перед собой свою плетеную корзину, обдавая ее паром из выхлопной трубы, словно прицеп за дизельным тягачом. Ее губы раздвинулись, и улыбка двигается перед ней, как решетка перед радиатором. Я даже могу ощутить запах разогретого масла и вспышки индуктора, когда она проезжает мимо, и с каждым шагом, который она впечатывает в пол, становится на размер больше, раздуваясь и пыхтя, сметая все на своем пути! Я боюсь даже подумать о том, что она может сделать.

И как раз когда она, раздувшись до предела, полная самых страшных намерений катится вперед, Макмерфи выходит из двери уборной прямо ей навстречу, с полотенцем, обернутым вокруг бедер, — и она застывает ! В одно мгновение сдувается и теперь едва достает головой до того места, где полотенце прикрывет его чресла. Он ухмыляется, глядя на нее. Ее собственная ухмылка испарилась, обвиснув по краям.

— Доброе утро, мисс Рэтчед! Как дела на воле?

— Вы не можете здесь расхаживать… в полотенце !

— Нет? — Он смотрит на ту часть полотенца, которую рассматривает она, — полотенце мокрое и облегает его, словно кожа. — Полотенца тоже не вписываются в распорядок отделения? Ну что ж, я полагаю, что мне не остается ничего другого, как…

Остановитесь ! Не смейте этого делать. Вернитесь в палату и наденьте свою одежду… немедленно !

Она вопит, словно учительница на провинившегося ученика, так что Макмерфи закрывает голову руками и произносит таким голосом, словно вот-вот расплачется:

— Я не могу сделать этого, мадам. Боюсь, что этой ночью, покуда я спал, какой-то вор свистнул мою одежду. Я спал слишком крепко, потому что у вас тут такие матрасы…

— Кто-то свистнул…

— Спер. Стырил. Присвоил. Украл, — радостным голосом произносит он. — Вы знаете, ребята, похоже, что кто-то свистнул мои шмотки. — Это заявление его так развеселило, что он изобразил около нее что-то вроде небольшого танца.

— Украл вашу одежду?

— И похоже, что всю.

— Но — тюремную одежду? Для чего?

Он перестает выделывать вокруг нее па и снова стоит понурив голову.

— Все, что я знаю, — она была на месте, когда я ложился спать, и исчезла, когда я встал. Испарилась, словно мечта. О, конечно же я знаю, что это была всего-навсего тюремная одежда, грубая, мятая и плохо сшитая, мадам, да, я хорошо это понимаю — и тюремная одежда вряд ли может приглянуться тому, кто может рассчитывать на что получше. Но для раздетого человека…

— Эту одежду, — произносит она, осознав наконец, что происходит, — и должны были забрать. Сегодня утром вам должны выдать зеленую пижаму для выздоравливающих.

Он пожимает плечами и вздыхает, не поднимая глаз.

— Нет. Нет. Боюсь, что мне ее не дали. Сегодня утром я не обнаружил у кровати ничего, кроме этой кепки, что у меня на голове, и…

— Уильямс. — Она пронзает взглядом черного парня, который все еще стоит у дверей отделения, словно намереваясь пуститься наутек. — Уильямс, не могли бы вы на минутку подойти сюда?

Он подползает к ней, словно собака, которую сейчас отхлещут кнутом.

— Уильямс, почему у этого пациента нет пижамы для выздоравливающих?

Черный парень вздыхает с облегчением. Он выпрямляется, ухмыляется, поднимает свою серую руку и указывает в дальний конец коридора на одного из больших ребят.

— Сегодня утром по прачечной дежурит миста Вашингтон. Не я. Нет.

— Мистер Вашингтон ! — Она пригвоздила его на месте со шваброй, опущенной в ведро. — Не могли бы вы подойти на минутку?

Швабра беззвучно соскользнула в ведро, и он медленным, осторожным движением прислоняет ее ручку к стене. Повернувшись, он видит Макмерфи, и последнего черного парня, и Большую Сестру. Посмотрел налево, потом — направо, словно бы она могла кричать кому-нибудь еще.

— Подойдите сюда!

Он сует руки в карманы и шаркающей походкой направляется к ней. Он никогда не ходит слишком быстро, но я вижу, если он не поторопится, она может заморозить его на месте и разнести в пух и прах одним только взглядом; ненависть, и ярость, и разочарование, предназначавшиеся для Макмерфи, теперь направлены на черного парня, обрушиваются на него, словно снежная буря. Ему приходится пробиваться сквозь нее, обхватив себя руками. Мороз сковал волосы и брови. Он пытается идти вперед, но шаги замедляются; ему никогда с этим не справиться.

И тут Макмерфи принимается насвистывать «Сладкая Джорджия Браун», и Большая Сестра отводит взгляд от черного парня — как раз вовремя. Теперь она безумнее и злее, чем когда-либо, такой я ее никогда не видел. Кукольная улыбка исчезла, уступив место тугой и тонкой ярко-красной проволоке. Если бы кто-нибудь из пациентов сейчас вышел и увидел ее, Макмерфи мог бы забирать свой выигрыш.

Черный парень наконец дошел до нее, как будто прошло два часа. Она делает глубокий вдох.

— Вашингтон, почему этот человек сегодня утром не получил смену одежды? Разве вы не видите, что у него нет ничего, кроме полотенца?

— И кепки, — прошептал Макмерфи, постукивая пальцем по козырьку.

— Мистер Вашингтон?

Большой черный парень смотрит на маленького, который показал на него, и маленький черный парень снова начинает дергаться. Большой парень долго смотрит на него глазами, похожими на электронные лампы, мысленно представляя, что он сделает с ним позже; потом поворачивает голову и осматривает Макмерфи с головы до ног, отмечая широкие могучие плечи, кривую ухмылку, шрам на носу, руку, придерживающую полотенце, а потом смотрит на Большую Сестру.

— Я полагаю… — начинает было он.

— Вы полагаете ! Мы не полагать должны! Вы должны немедленно принести ему пижаму, мистер Вашингтон, или же проведете следующие две недели на работе в отделении гериатрии! Да. Вам, похоже, понадобится месяц. Поносите судна, помоете стариков и тогда, вероятно, поймете, как мало работы вам приходится выполнять в этом отделении. Если бы это было любое другое отделение, кто бы в нем с утра до ночи оттирал пол? Мистер Бромден, как здесь? Нет, вы хорошо знаете, кто бы это был. Мы даем вам послабление в отношении ваших обязанностей, чтобы вы присматривали за пациентами. Вы должны следить, чтобы они не разгуливали по отделению голыми. Представляете, что бы случилось, если бы одна из молодых сестер пришла пораньше и обнаружила пациента, бегающего по коридору без пижамы? Как вы полагаете?

Большой черный парень не знает, что именно произойдет, но ему понятно направление ее мыслей. Он двинулся в бельевую, бросив на Макмерфи взгляд, в котором читается такая чистая ненависть из всех, какие я когда-либо видел. Макмерфи выглядит смущенным, словно не может взять в толк, как расценить те ужимки, которыми одарил его черный парень. В одной руке у него — зубная щетка, а другой он держит полотенце. Подмигивает, пожимает плечами и снимает с себя полотенце, а потом набрасывает его на плечо Большой Сестре, словно она — деревянная вешалка.

Я вижу, что под полотенцем на нем все это время были трусы.

Мне кажется, что она, вероятно, предпочла бы, чтобы он оказался голым под этим полотенцем, нежели видеть его трусы. Она смотрит на больших белых китов, которые резвятся у него на трусах, в безмолвной ярости. Это выше ее сил. Проходит целая минута, прежде чем она смогла собраться с силами, повернулась к черному парню; она совсем обезумела, голос дрожит, отказываясь ей повиноваться.

— Уильямс… я полагаю… я ожидала, что стекла на сестринском посту будут отполированы к моему приходу.

Он отскакивает, словно черно-белый жук, отброшенный щелчком.

— А вы, Вашингтон, и вы…

Вашингтон едва ли не вприпрыжку тащится к своему ведру.

Она оглядывается, ища, на кого бы еще направить беспощадный свет своей ненависти. Она замечает меня, но к этому времени другие пациенты уже вышли из спальни и стали собираться вокруг нашей маленькой группы. Она закрывает глаза и сосредоточивается. Нельзя им позволить увидеть ее лицо таким — белым и искаженным от ярости. Она старается овладеть собой. Постепенно ее губы собираются под маленьким белым носиком, превращаясь в раскаленную проволоку, которую нагрели до температуры плавления; она мерцает секунду, а затем застывает, становясь все холоднее, и странно тускнеет. Губы раздвигаются, между ними показывается язык — толстый кусок шлака. Глаза опять открываются, в них — странное тусклое выражение, и холод, и вялость, как у губ. Она здоровается со всеми, как обычно, словно с ней ничего особенного не случилось, надеясь, что пациенты еще слишком сонные, чтобы что-то заметить.

— Доброе утро, мистер Сефелт, ваши зубы уже не болят? Доброе утро, мистер Фредериксон. Вам и мистеру Сефелту хорошо ли спалось этой ночью? Ваши кровати ведь рядом, не так ли? Между прочим, недавно мне сказали, что вы заключили некое соглашение — позволяете Брюсу принимать ваши таблетки, не так ли, мистер Сефелт? Мы обсудим это позже. Доброе утро, Билли; я встретила твою маму, и она просила передать, что думает о тебе все время и знает , что ты ее не разочаруешь. Доброе утро, мистер Хардинг. О, посмотрите, кончики ваших пальцев красные и мокрые. Вы что, снова грызли ногти?

И прежде чем они могут что-то ответить, даже если им есть что сказать, она поворачивается к Макмерфи, который все еще стоит рядом в трусах. Хардинг посмотрел на трусы и присвистнул.

— А вы, Макмерфи, — говорит она, улыбаясь (просто сахар и мед!), — если вы уже закончили демонстрировать свое мужское телосложение и свои безвкусные трусы, вам будет лучше вернуться в спальню и надеть пижаму.

Он в ответ слегка приподнимает кепку, приветствуя ее и пациентов, которые потихоньку веселятся, поглядывая на его трусы с белыми китами, и без единого слова удаляется в спальню. Большая Сестра поворачивается и идет в противоположную сторону, ее плоская красная улыбка движется впереди нее. Но не успевает она закрыть за собой дверь своего стеклянного поста, как из спальни снова доносится его пение:

— «Привела меня к маме и сказала люблю. — Слышу, как он хлопнул себя по голому животу. — Я вот этого парня, и жить без него не могу».

 

Подметая в спальне после того, как все ушли, я забираюсь под его кровать, чтобы смахнуть пыль, и вдруг унюхиваю что-то, что заставляет меня осознать: в первый раз с тех пор, как я попал в больницу, в этой большой спальне, полной кроватей, где спят сорок взрослых мужчин и которая пропитана множеством других запахов — запахами бактерицидной жидкости, цинковой пасты, талька для ног, запахами мочи и кислых стариковских испражнений, запахами пищи и примочек для глаз, грязных трусов и носков, которые остаются грязными, даже когда возвращаются из прачечной, банановым запахом машинного масла, а иногда запахом паленых волос, — здесь никогда до сегодняшнего дня, до того как он появился, не пахло мужчиной. Он принес запах пыли и грязи с открытых полей, запах пота и запах работы.

 

* * *

 

За завтраком Макмерфи болтает и смеется, не умолкая ни на минуту. Он полагает, что после такого утра Большая Сестра даст нам всем послабление. Он не знает, что только насторожил ее и в любом случае заставил лишь укрепиться в своих намерениях.

Он изображает из себя клоуна, изо всех сил стараясь заставить некоторых ребят рассмеяться. Его тревожит, что лучшее, чего он может от них добиться, — слабой улыбки или временами — сдавленного хихиканья. Он нацелился на Билли Биббита, который сидит за столом напротив него, наклоняется и произносит таинственным голосом:

— Эй, Билли, приятель, помнишь то времечко в Сиэтле, когда мы с тобой сняли двух девочек? Самая лучшая скачка из всех, что у меня были.

Глаза Билли чуть не выскакивают из орбит, он отрывает взгляд от тарелки, но не может выдавить ни слова. Макмерфи поворачивается к Хардингу:

— У нас бы ничего не получилось и нам бы не удалось ни взнуздать их, ни пришпорить, но они, к счастью, слышали о Билли Биббите. Билли Биббит — Бейсбольная Бита — под этим именем он был известен в те дни. Девчонкам достаточно было бросить на него взгляд, и они спросили: «Это вы — тот самый известный Билли Биббит — Бейсбольная Бита? Те самые прославленные четырнадцать дюймов?» И Билли быстро кивнул и покраснел, как вот сейчас, и мы оказались в фаворитах. Я помню, когда мы привели их в отель, из кровати Билли раздался женский голос: «Мистер Биббит, я в вас разочаровалась; я слышала, что у вас ог… ог… о Господи Боже!»

Раздается хохот, Макмерфи шлепает ладонями по бокам и грозит Билли пальцем, и мне кажется, что Билли сейчас хлопнется в обморок от смущения и смеха.

Макмерфи говорит, что парочка сладких девочек вроде тех двоих — это единственное, чего не хватает в больнице. Кровать, которую они предоставляют, самая лучшая из всех, на которых он когда-либо спал, а какой роскошный стол накрывают. Он не может понять, отчего здесь все такие мрачные.

— Посмотрите на меня, — говорит он и поднимает стакан к свету, — я пью свой первый стакан апельсинового сока за шесть месяцев. У-уф, это хорошо. Спросите меня, что давали на завтрак на исправительной ферме? Как обслуживали? Ну, я могу описать, на что это похоже, но точного слова не подберу. Утром, днем и вечером — что-то горелое черного цвета, и в нем была картошка, и выглядело это словно смола для кровельных работ. Я знаю только одно: это был не апельсиновый сок. И посмотрите на меня теперь: бекон, тосты, масло, яйца, кофе — эта маленькая сладкая девочка на кухне даже спросила меня, буду ли я черный или с молоком, пожалуйста. И великолепный! большой! холодный стакан апельсинового сока. Я бы не покинул это место даже за деньги !

Он быстро ориентируется на месте: назначает свидание девушке, которая на кухне разливает кофе (когда его, наконец, выпустят), делает комплимент повару-негру, радостно заявляя ему, что тот приготовил лучшие яйца, которые он ел когда-либо в жизни. К кукурузным хлопьям полагаются бананы, и он набирает их целую охапку, сказав черному парню, что поделится с ним, потому что у него слишком голодный вид, и черный парень косит глаза в сторону стеклянной будки и говорит, что персоналу не позволено есть вместе с пациентами.

— Это против правил?

— Верно.

— Тебе не повезло. — И он очистил три банана прямо перед носом у черного парня и съел их один за другим, повторяя, что в любую минуту готов за него поработать, только дай мне знать, Сэм.

Прикончив последний банан, Макмерфи хлопает себя по животу, поднимается и направляется к выходу. Тогда большой черный парень встает в дверях и говорит, что по правилам пациенты должны сидеть в столовой и выходить все вместе в семь тридцать. Макмерфи смотрит на него, словно не расслышал, потом поворачивается к Хардингу. Хардинг кивает, тогда Макмерфи пожимает плечами и возвращается к своему стулу.

— У меня нет никакого желания нарушать этот чертов порядок.

Часы в дальнем конце столовой показывают четверть восьмого. Очередная ложь о том, что мы просидели здесь всего пятнадцать минут, в то время как всякий может сказать, что прошел, как минимум, час. Все уже поели, откинулись на спинки стульев, ждут, когда большая стрелка покажет семь тридцать. Черные ребята уносят забрызганные подносы и отвозят заплеванные кресла Овощей туда, где два старика моют их под струей воды. В столовой примерно половина ребят положили головы на руки, намереваясь немного вздремнуть, прежде чем вернутся черные ребята. Делать нечего — в столовой нет ни карт, ни журналов, ни цветных головоломок. Можно только дремать или смотреть на часы.

Но Макмерфи не сидится — он все время должен что-то делать. Примерно через две минуты — все это время он гонял ложкой остатки пищи на своей тарелке — он хочет чего-нибудь другого, более интересного. Он сует большие пальцы рук в карманы, потом косит глаза на часы. Потом чешет нос.

— Знаете, эти старые часы напомнили мне мишени в Форт-Райли. Именно там я получил свою первую медаль, медаль «Отличный стрелок». Мерфи Меткий Глаз. Кто хочет поставить на один маленький доллар, что я не смогу попасть этим куском масла в центр циферблата или хотя бы в сам циферблат?

Он заключает три пари, берет свой кусочек масла, кладет на нож и щелчком посылает его в полет. Масло попадает в стену в добрых шести дюймах слева от часов, и все над ним подшучивают, пока он расплачивается за проигрыш. Они все еще подкалывают его насчет того, хотел ли он сказать Меткий Глаз или Ветхий Глаз, когда черные парни, обслужив Овощей, возвращаются в столовую. Тут каждый утыкается в свою тарелку и затихает. Черные ребята чувствуют, что что-то витает в воздухе, но не могут взять в толк что. И наверное, никто бы так ничего и не узнал, если бы старый полковник Маттерсон не глазел вокруг, но он все видел, и что-то заставило его указать на этот кусок масла и пуститься в рассуждения, объясняя нам всем своим терпеливым, громким голосом — так, словно то, что он говорил, имело какой-то смысл.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.