Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Пролетая над гнездом кукушки 4 страница



Он поднимается, вытаскивает из кармана куртки сложенный лист бумаги, проходит через комнату, наклоняется к плечу доктора и начинает тыкать пальцем в лист, разложенный на его коленях.

— Понимаете, он написал кое-что, вот тут и вот тут…

— Да? Это я упустил. Одну минуточку. — Доктор снова выуживает очки, напяливает их и смотрит туда, куда показывает Макмерфи.

— Вот здесь, док. Сестра оставила это без внимания, когда читала мое дело. Видите, тут сказано: «Макмерфи, со всей очевидностью, страдает от повторяющихся… —  я только хочу убедиться, что вы меня правильно понимаете, док, — повторяющихся приступов возбуждения, что дает нам возможность предположить психопатию». Он сказал мне — прошу простить, леди, — что я чересчур ревностно отношусь к своим сексуальным обязанностям. Доктор, это и правда так серьезно?

Он спрашивает об этом словно маленький мальчик, который встревожен и озабочен, что доктор не может удержаться и прячет в воротник еще один смешок. Его очки сваливаются прямо в карман. Теперь уже улыбаются все Острые и даже некоторые из Хроников.

— Я имею в виду перебор, излишнее рвение, док. Вы когда-нибудь страдали от этого?

Доктор вытер глаза.

— Нет, Макмерфи, признаю, что не страдал. Однако меня интересует, почему доктор на исправительной ферме сделал такую приписку: «Не следует выпускать из виду, что этот человек может симулировать психоз для того, чтобы избежать исправительных работ на ферме». — Он посмотрел на Макмерфи. — Что вы на это скажете, Макмерфи?

— Доктор, — Макмерфи выпрямляется во весь рост, морщит лоб и разводит руками, как бы показывая, что он честен и открыт для всего мира, — разве я похож на нормального человека?

Доктор так старался удержаться, чтобы не захихикать снова, что не сумел ответить. Макмерфи поворачивается на сто восемьдесят градусов и задает тот же вопрос Большой Сестре:

Похож  ли я?

Вместо того чтобы ответить, она встает и берет из рук доктора измятую бумагу и укладывает ее обратно в корзину. Садится на место.

— Может быть, доктор, вам следует поставить мистера Макмьюрри в известность о порядке проведения собрания?

— Мадам, — произносит Макмерфи, — разве я не рассказывал вам о моем дядюшке Хэллэхэне и о женщине, которая обычно перевирала его имя?

Довольно долго смотрит на него безо всякой улыбки. Она способна изображать улыбку, придавать лицу любое выражение, которое она намеревается на ком-нибудь использовать, но все это только видимость и не имеет никакого значения — просто рассчитанное, механическое действие, служащее ее целям. Наконец она говорит:

— Прошу прощения, Мак-мер-фи, — и поворачивается к доктору: — А теперь, доктор, если вы соизволите объяснить…

Доктор складывает руки на животе и откидывается на спинку стула.

— Да. Полагаю, я должен разъяснить основную теорию нашего терапевтического общества, раз уж мы об этом заговорили. Хотя я обычно откладываю это на попозже. Да. Хорошая идея, мисс Рэтчед, превосходная идея.

— Разумеется, и теорию также, но я имела в виду правило, которое гласит, что пациенты во время собрания должны оставаться на своих местах.

— Да. Конечно. А потом я объясню теорию. Мистер Макмерфи, первое, о чем вы должны знать, что пациенты во время собрания остаются на своих местах. Понимаете ли, для нас это — единственный способ поддерживать порядок.

— Точно, доктор. Я встал только для того, чтобы показать вам ту штуку в моей истории болезни.

Он возвращается на место, еще раз потягивается и зевает, усаживается поудобнее на стуле, словно собака, решившая отдохнуть. Наконец устроился и внимательно смотрит на доктора.

— Что же до теории… — Доктор сделал глубокий вдох.

— Трахнуть эту жену, — говорит Ракли.

Макмерфи прикрывает рот тыльной стороной ладони и свистящим шепотом спрашивает Ракли через всю комнату:

— Чью жену?

И тут их перебивает Мартини, который глядит прямо перед собой широко распахнутыми глазами.

— Да, — вмешивается он, — чью жену? Ох. Ее? Да. Я вижу ее. Да уж.

— Я бы многое отдал, чтобы иметь такие глаза, как у этого парня, — сказал Макмерфи о Мартини — и замолчал. Он молчит до конца собрания. Просто сидит и смотрит, не пропуская ничего. Доктор говорит о своей теории, пока Большая Сестра не решает, что он потратил уже достаточно времени, и просит его умолкнуть, чтобы они могли перейти к Хардингу, и оставшееся время они говорят о нем.

Пару раз Макмерфи приподнимается со стула, словно что-то хочет сказать, но потом решает, что лучше будет промолчать, и снова откидывается назад. На его лице появляется озадаченное выражение. Он обнаруживает, что здесь происходит что-то странное. Он не может точно сказать что. Например, то, что никто не смеется. Он был уверен, что раздастся смех, когда он спросит Ракли: «Чья жена?» — но никто даже не улыбнулся. Воздух спрессовывается между стен, он слишком плотный, чтобы смеяться. Есть что-то странное в том, что здесь мужчины не могут расслабиться и посмеяться, в том, как они все подчиняются улыбающейся «мамочке» с напудренным лицом, накрашенной слишком красной губной помадой и со слишком большой грудью. Нужно немного выждать, думает он, чтобы понять, что же происходит в этом месте, прежде чем сам вступит в игру. Это доброе правило для умного шулера: вначале присмотрись к игре, прежде чем в нее вступить.

 

Я слышал теорию терапевтического общества такое количество раз, что могу повторить ее с начала до конца и с конца до начала — что человек должен научиться вести себя в группе, прежде чем сможет функционировать в нормальном обществе; что группа может помочь ему увидеть, где у него что не так; что общество решает, кто нормальный, а кто нет, так что вам придется ему соответствовать. И все такое. Каждый раз, как у нас в отделении появляется новый пациент, доктор углубляется в теорию, он уходит в нее по уши; и это — единственное время, когда он бывает главным и сам ведет собрание. Он рассказывает, что целью терапевтического общества является демократическое отделение, которое целиком и полностью управляется пациентами, где все решается голосованием, и оно работает над тем, чтобы вернуть нас обратно на улицы достойными гражданами. Всякое недовольство, всякая жалоба, все, что вам хотелось бы изменить, говорит он, должно быть вынесено на обсуждение группы, а не загонять внутрь себя. Вы должны чувствовать себя комфортно в своем окружении, свободно обсуждать эмоциональные проблемы с больными и персоналом. Говорите, повторяет он, обсуждайте, исповедуйтесь. И если вы услышите, что кто-то из ваших друзей в течение дня обронит что-то, запишите это в амбарную книгу, чтобы знал персонал. Это не донос, это поможет вашему товарищу. Вынесите ваши старые грехи на суд товарищей, чтобы их можно было отмыть на виду у всех. И участвуйте в групповых обсуждениях. Помогайте себе и своим друзьям проникать в тайны подсознания. У друзей не должно быть друг от друга секретов.

Наше намерение — так он обычно заканчивает свою речь — сделать все это максимально похожим на вашу собственную демократию, свободное добрососедство, если возможно — маленький внутренний мир, который является прототипом большого внешнего мира, в котором вы в один прекрасный день займете свое место.

Может быть, он и дальше рассуждал по поводу этого пункта, но Большая Сестра на этом месте обычно заставляет его умолкнуть, и во временно наступившей тишине Старина Пете встает, мотает сплющенной головой, похожей на медный горшок, и говорит всем и каждому, как он устал, и сестра велит, чтобы кто-нибудь успокоил его, чтобы собрание могло продолжаться. Пете затыкается, и собрание продолжается.

Однажды — я могу припомнить только один раз, — четыре или пять лет назад, произошел небольшой сбой. Доктор закончил свои разглагольствования, и тут же вступила сестра:

— Итак. Кто начнет? Вспомним наши старые секреты.

Острые были ошарашены этим предложением и в течение двадцати минут сидели молча, ожидая, когда кто-нибудь начнет рассказывать о себе. Ее взгляд переходил с одного на другого — так же плавно, как переворачивают бекон. Дневная комната на долгих двадцать минут была погружена в тишину, и все пациенты застыли там, где сидели. Когда прошло двадцать минут, она посмотрела на часы и сказала:

— Должна ли я понимать это так, что среди вас нет мужчин, которые однажды совершили некие действия, в которых никогда не могли признаться? — Она сунула руки в корзину, чтобы достать амбарную книгу. — Посмотрим, что у нас записано?

Это привело в ход нечто, какое-то акустическое приспособление в стенах, которое специально включалось, когда именно эти слова слетают с ее губ. Острые застыли. Рты их одновременно открылись. Ее безразличные глаза остановились на первом человеке у стены.

И он тихо заговорил:

— Я ограбил кассира на станции обслуживания.

Она перевела взгляд на следующего человека.

— Я хотел затащить в постель сестру.

Ее взгляд быстро метнулся к следующему; и каждый подпрыгивал, словно оказывался мишенью в стрелковом зале.

— Я хотел затащить в постель брата.

— Я убил кошку, когда мне было шесть лет. О, Боже, прости меня, я забил ее камнями до смерти и сказал, что это сделал мой сосед.

— Я солгал о том, что пытался. Я отымел свою сестру!

— Я тоже! Я тоже!

— И я! И я!

Об этом она и мечтать не могла. Они шумели, пытаясь перещеголять друг друга, они шли все дальше и дальше, не останавливаясь, рассказывая такие вещи, после которых не могли бы поднять друг на друга глаз. Сестра кивала при каждом признании и говорила: «Да, да, да».

А потом Старина Пете поднялся на ноги.

— Я устал ! — прокричал он громким сердитым голосом, в котором звучала медь и которого никто от него раньше не слышал.

И все заткнулись. Им вдруг стало стыдно. Это было так. Словно он неожиданно сказал что-то важное и правдивое, и это заставило их устыдиться своих детских выкриков. Большая Сестра была в ярости. Она повернулась на шарнирах и уставилась на него, улыбка каплями стекала на ее подбородок: еще секунду назад все шло так хорошо.

— Кто-нибудь присмотрите за бедным мистером Банчини, — сказала она.

Двое или трое поднялись. Они попытались успокоить его, взяв за плечи. Но Пете было не остановить.

— Устал! Устал! — продолжал он.

В конце концов сестра позвала одного из черных ребят, чтобы он увел его из дневной комнаты силой. Она забыла, что над такими людьми, как Пете, черные ребята не имеют власти.

Пете был Хроником всю жизнь. Даже несмотря на то, что в больницу он попал после пятидесяти лет, он всегда был Хроником. У него на голове были две большие вмятины, по одной с каждой стороны, там, где доктор, который принимал роды, наложил щипцы, пытаясь его вытащить. Пете впервые открыл глаза и увидел родильную комнату и всю ту машинерию, которая его ждала, и каким-то образом осознал, для чего он появился на свет, и принялся хватать все, что попадалось под руку, чтобы попытаться не родиться. Но доктор добрался до него и ухватил за голову тупыми щипцами для льда и вытащил, и заставил сдаться, и заявил, что все в порядке. Но голова Пете была еще слишком мягкой, словно глина, и, когда его вытаскивали, остались две вмятины от щипцов. Это сделало его простым — проще говоря, придурком, — таким простым, что от него требовались большие усилия, концентрация внимания и сила воли, чтобы выполнить задание, с которым легко мог справиться шестилетний ребенок.

Но не все так плохо — он был так прост, что не попал в лапы Комбината. Они были неспособны отлить его по шаблону. И тогда они позволили ему получить простую работу на железной дороге. Все, что ему нужно было делать, — это сидеть в маленьком фанерном домике, махать фонарем поездам: красным — в одну сторону, зеленым — в другую и желтым, если где-то впереди был поезд. И он это делал изо всех сил, надрывая кишки. И они не могли выбить это у него из головы, и он был один, сам по себе, у светофора. И ему никогда не вживляли никаких контролеров.

Именно поэтому черный парень никогда не пытался ему перечить. Но черный парень вовремя не подумал об этом, как и Большая Сестра, когда приказала увести Пете из дневной комнаты. Черный парень подошел и дернул Пете за руку — как вы бы дернули поводья лошади, запряженной в плуг.

— Все в порядке, Пете. Пойдем в спальню. Ты всем мешаешь.

Пете приподнял плечи.

— Я устал, — пожаловался он.

— Давай же, старик, ты устраиваешь шум. Пойдем со мной в кроватку, будь хорошим мальчиком.

— Устал…

— Я сказал, иди в спальню, старый хрыч!

Черный парень снова дернул его за руку, и Пете перестал мотать головой. Он стоял прямой и непоколебимый. Обычно глаза Пете были наполовину закрыты и затуманены, словно в них было налито молоко, но внезапно они стали ясными, словно голубой неон. И рука, за которую держался черный парень, начала увеличиваться. Персонал и большая часть пациентов переговаривались между собой, не обращая никакого внимания на старика и его старую песню о том, что он устал, полагая, что его сейчас утихомирят и собрание будет продолжаться. Они не видели, что он сжимает и разжимает кулак и он становится все больше. И только один человек это видел. Я видел, как он надувался и становился гладким и твердым. Большой ржавый железный мяч на конце цепи. Я смотрел на него и ждал, когда черный парень еще раз дернет Пете за рукав, чтобы увести его в спальню.

— Старина, я сказал, что ты должен…

Он увидел руку. Он попытался отодвинуться со словами: «Ты хороший мальчик, Пете», но немного опоздал. Пете отправил этот большой железный шар в путь, и он взметнулся прямо от его коленей. Черный парень распластался по стене и застыл, а потом стек на пол, словно стена в том месте была намазана жиром. Я слышал, как что-то хрустнуло внутри по всей стене, и штукатурка треснула в тех местах, где он в нее влип.

Остальные двое — последний парень и еще тот большой — стояли, словно окаменевшие. Сестра щелкнула пальцами, и они пришли в движение. Немедленно задвигались, скользя по полу. Маленький рядом с большим — как уменьшенное отражение в зеркале. Они уже были почти рядом с Пете, когда до них неожиданно дошло: Пете не прикреплен к проводкам, он не под контролем, как мы все, остальные, он не станет слушаться просто потому, что они отдали ему приказ, он не отдаст свою руку, чтобы они за нее тянули. Если им придется взять его, то как дикого медведя или быка, а поскольку один из них уже был вне игры и лежал у плинтуса, остальные двое призадумались.

Эта мысль пришла к ним одновременно, и они застыли, большой парень и его крошечный двойник, почти в одной и той же позиции, левая нога впереди, правая рука вытянута на полпути между Пете и Большой Сестрой. Этот железный мяч, который крутился у них перед носом, и эта белоснежная ярость позади них, они тряслись и дымились, и даже я мог слышать, как работают их механизмы. Я мог видеть, что они подергиваются в замешательстве, словно машины, которым на полной скорости дали по тормозам.

Пете стоял там, посредине комнаты, крутя своим шаром назад и вперед, наклоняясь под его тяжестью. Теперь уже все смотрели на него. Он перевел взгляд с большого черного парня на маленького и, когда увидел, что они не решаются подойти ближе, повернулся к пациентам.

— Вот видите — это большая чепуха, — сказал он им, — большая чепуха.

Большая Сестра соскользнула со стула и двинулась к плетеной корзине, прислоненной к двери.

— Да-да, мистер Банчини, — тихо пропела она, — а теперь, если вы успокоитесь…

— Все это так и есть, ничего, просто большая чепуха. — Его голос потерял медную силу и стал напряженным и торопливым, словно у него оставалось совсем мало времени, чтобы закончить то, что он хочет сказать. — Вы видите, я ничего не могу поделать. Я не могу — разве не видите. Я родился мертвым. Не вы. Вы не родились мертвыми. А-а-а, это было тяжело…

Он начал плакать. Теперь он уже больше не мог правильно выговаривать слова; он открывал и закрывал рот, чтобы что-то сказать, но не мог больше складывать слова в предложения. Он потряс головой, чтобы она прояснилась, и, моргая, смотрел на Острых.

— А-а-а. Я… говорю… а-а… я говорю вам. — Он снова ссутулился, и его железный шар сдулся до размеров обыкновенной руки. Он держал ее перед собой, ладонь — чашечкой, словно предлагал что-то пациентам. — Не могу ничего поделать. Я родился по ошибке. Я перенес столько обид, что умер. Я родился мертвым. Я ничего не могу поделать. Я пытался. Я перестал пытаться. У вас есть шансы. Я родился мертвым. Вам это легко. Я родился мертвым, и жизнь была тяжелой. Я устал. Я пытался говорить и стоять прямо. Я мертв уже пятьдесят пять лет.

Большая Сестра подобралась к нему через комнату и воткнула шприц прямо через зеленые штаны. Отпрыгнула назад, не вынимая иглы из шприца, и он повис на его штанах, словно маленький хвост из стекла и стали. Старина Пете сгибался все больше и больше, почти падал — не столько от укола, сколько от усталости; последняя пара минут изнурила его окончательно и бесповоротно, раз и навсегда — вам стоило только посмотреть на него, чтобы сказать, что он кончился.

Так что, по-настоящему, делать укол не было нужды; его голова уже начала мотаться туда-сюда, а глаза затуманились. К тому времени, как сестра сумела подобраться к нему сзади, чтобы вытащить иглу, он уже совсем согнулся, лежал прямо на полу и рыдал. Слезы даже не смачивали лица, а разбрызгивались широко вокруг, когда он мотал головой, лились потоком, словно он сеял их, как семена. «А-а-а-а», — тихо подвывал он. Он не вздрогнул, когда она выдернула иглу.

Он, наверное, всего лишь на минуту вернулся к жизни, чтобы сказать нам что-то, что ни один из нас не позаботился услышать или попытаться понять, и это усилие выжало его досуха. Этот укол в ягодицу был так же напрасен, как если бы она колола мертвеца — не было сердца, чтобы разогнать его кровь, не было вен, чтобы перенести ее к голове, не было мозга, чтобы умертвить его своим ядом. Она с таким же успехом могла бы уколоть высохший труп.

— Я… устал…

— Итак, я полагаю, мальчики, вы достаточно храбры, чтобы мистер Банчини отправился в кроватку.

— …У-жас-но устал.

— Доктор, а вы осмотрите, пожалуйста, Уильямса. У него часы разбились, и он порезал руку.

Пете больше никогда не пытался устроить что-либо подобное и больше никогда к этому не стремился. Теперь, когда он пытается выступать во время собрания, его стараются быстро успокоить, и он затыкается. Время от времени он встает и мотает головой, и сообщает нам, как он устал, но теперь это не жалоба, не извинение и не предостережение — он покончил с этим. Это вроде старых часов, которые не показывают время, но и не могут остановиться: со стрелками, лишенными формы, и циферблатом, лишенным цифр, и со звонком, который давно заржавел; старые, ненужные часы, которые все же продолжают тикать — только это ничего не значит.

 

* * *

 

Группа все еще разбирает по частям бедного Хардинга, а стрелки показывают два часа.

В два часа доктор начинает ерзать на стуле. Доктор всегда чувствует себя на встречах некомфортно — разве что когда говорит о своей теории; он предпочитает сидеть в кабинете, вычерчивая графики. Он поерзал, откашлялся, сестра смотрит на часы и велит нам принести столы обратно из ванной комнаты. Нашу дискуссию мы продолжим завтра в час. Острые выходят из транса, украдкой поглядывая на Хардинга. Их лица горят от стыда, они только что осознали, что снова сваляли дурака. Некоторые из них двинулись через холл в ванную, чтобы принести столы, другие слоняются у стеллажей, проявляя недюжинный интерес к старым журналам, но на самом деле они избегают Хардинга. Их снова хитрым маневром заставили поджаривать на угольях одного из своих друзей, словно он был преступником, а они все — прокурорами, судьями и присяжными. В течение сорока пяти минут разрывали человека на части, так, словно бы им это доставляло удовольствие; они выстреливали в него вопросами типа: как он думает, почему не может удовлетворить свою жену; почему он настаивает, что у нее никогда ничего не было с другими мужчинами; как он рассчитывает поправиться, если не отвечает честно ? — вопросы и провокации, пока им самим не станет от этого тошно, и теперь им больше не хочется оставаться около него.

Глаза Макмерфи следят за ними. Не встал со стула. Он снова выглядит озадаченным. Некоторое время сидит на стуле, глядя на Острых, потирая карточной колодой рыжую щетину на подбородке, затем, наконец, встает, зевает и потягивается, почесал живот углом колоды, затем сунул ее в карман и двинулся туда, где потный Хардинг сидит в одиночестве.

Макмерфи одну минуту смотрит на Хардинга сверху вниз, затем опускает большую руку на спинку стоящего рядом деревянного стула, поворачивает его так, чтобы спинка оказалась лицом к Хардингу, и садится верхом, словно на маленькую лошадку. Хардинг ничего не замечает. Макмерфи похлопал по карманам, пока не нашел сигареты, вытащил одну и зажег; держит ее перед собой и хмурится, глядя на кончик, потом облизывает большой и указательный пальцы и выравнивает огонек.

Все стараются не смотреть друг на друга. Я не могу даже сказать, заметил ли Хардинг Макмерфи вообще. Хардинг свел тощие лопатки так, что они почти касаются друг друга, он чуть ли не обернулся ими, словно зелеными крыльями. Он сидит очень прямо на краешке стула, зажав руки между коленями. Он смотрит прямо перед собой, бормоча что-то под нос, стараясь выглядеть спокойным, а сам закусил щеки, и это придает ему вид улыбающегося черепа, совсем не спокойно улыбающегося.

Макмерфи сунул сигарету между зубов, сложил руки на деревянной спинке стула и уперся в них подбородком, зажмурив глаз из-за дыма. Другим глазом он некоторое время смотрит на Хардинга, потом начинает говорить, а сигарета поднимается и опускается вместе с губами.

— Скажи мне, приятель, эти маленькие ветречи всегда так проходят?

— Всегда проходят? — Хардинг перестает бормотать. Он уже больше не жует щеки, но все еще смотрит прямо перед собой, куда-то за плечо Макмерфи.

— Это что, обычная процедура для этих фестивалей групповой терапии? Встреча со связкой цыплят, которых следует ощипать живьем?

Хардинг рывком повернул голову, и его глаза уперлись в Макмерфи, только сейчас он заметил, что кто-то сидит прямо перед ним. Его лицо смялось, потому что он снова закусил щеки. Он опускает плечи и откидывается на спинку стула, старается выглядеть расслабленным.

— Ощипать живьем? Боюсь, что ваша оригинальная речь пропадает даром, вы зря теряете со мной время, друг мой. У меня нет ни малейшего представления, о чем вы говорите.

— Ну что ж, тогда я тебе объясню. — Макмерфи повысил голос; и хотя не смотрит на других Острых, говорит для них. — Стая видит каплю крови у какого-нибудь цыпленка, и все они начинают ощипывать его заживо, понимаешь, пока не обдерут до костей, не разорвут его на клочки, не разделят на кровь, кости и перья. Но обычно парочка из толпы не участвует в скандале, тогда приходит их черед. И снова парочка не участвует, и ее ощипывают до смерти, и еще, и еще. На такой вечеринке можно уничтожить целую стаю — это вопрос нескольких часов, приятель. Я такое видел. По-настоящему ужасное зрелище. И единственный способ предотвратить это — с цыплятами — надеть им на глаза шоры. Тогда они не могут видеть.

Хардинг сплетает длинные пальцы на колене и подтягивает его к себе, откинувшись на стуле.

— Вечеринка «ощипай живьем». Это, без сомнения, удачная аналогия, мой друг.

— И именно об этом напомнила мне встреча, на которой я только что присутствовал, старина, если ты хочешь узнать грязную правду. Она напомнила мне стаю грязных цыплят.

— Получается, я — цыпленок с каплей крови?

— Это точно, старина.

Они все еще ухмыляются, глядя друг на друга, но их голоса стали такими тихими и напряженными, что мне приходится пододвинуться к ним со своей шваброй, чтобы услышать. Другие Острые тоже подошли поближе.

— А хочешь узнать кое-что еще, старина? Хочешь знать, кто ощипывает этого первого цыпленка?

Хардинг ждет, когда он продолжит.

— Эта старая нянька, вот кто.

В наступившей тишине послышался испуганный вой. Я слышу, как в стенах сработали и зашумели машины. Хардинг переживает тяжелые минуты, ему трудно удержать руки, но он все еще пытается вести себя спокойно.

— Итак, — говорит он, — это все так просто, так тупо и просто. Вы провели в этом отделении шесть часов и уже упростили все работы Фрейда, Юнга и Максвелла Джонса и суммировали их в одну аналогию — вечеринка «ощипай живьем».

— Я не говорю о Фреде Юнге и Максвелле Джонсе, приятель, я просто говорю об этом дешевом собрании и о том, что эта нянька и остальные ублюдки сделали с тобой. Если называть вещи своими именами.

Сделали со мной?

— Это точно, сделали. Сделали, не оставив тебе ни шанса. Ты, должно быть, совершил что-нибудь этакое, если нажил такую кучу врагов, приятель, потому что, похоже, они на тебя взъелись всем миром.

— Это уж слишком. Вы совершенно ничего не поняли, целиком и полностью проглядели и проигнорировали тот факт, что все это они делали для моей же пользы! Что любой вопрос, поднятый персоналом, и в частности мисс Рэтчед, обсуждается исключительно из терапевтических соображений. Должно быть, вы не услышали ни слова из теории терапевтического общества доктора Спайвея, или у вас недостаточно образования, чтобы уяснить происходящее. Я разочарован в вас, мой друг, о, очень разочарован. Сегодня утром вы показались мне умнее: возможно, невежда и олух, разумеется, твердолобый хвастун с чувствительностью не больше чем у портновского утюга, но, тем не менее, в основе своей — неглупый человек. Но при всей своей наблюдательности и проницательности я, видимо, тоже иногда ошибаюсь.

— Ну и черт с тобой, приятель.

— О да, я забыл добавить, что сегодня утром я подметил также и вашу примитивную жестокость. Психопат с несомненными садистскими наклонностями, вероятно мотивируемыми непомерной эгоманией. Да. Насколько я могу видеть, все эти естественные таланты, без сомнения, квалифицируют вас как компетентного терапевта и дают вам право критиковать процедуру собраний мисс Рэтчед, учитывая тот факт, что она является высококвалифицированной психиатрической медицинской сестрой и трудится на этой ниве в течение двадцати лет. Да, с вашим талантом, мой друг, вы могли бы творить с подсознанием чудеса, усмирять боль и исцелять израненное супер-эго. Думаю, что вы, вероятно, могли бы провести курс лечения для всего отделения, для Овощей и прочих. Всего за шесть месяцев гарантировано исцеление, в противном случае деньги возвращаем обратно!

Макмерфи не спорит, а только смотрит на Хардинга и, наконец, спрашивает его, понизив голос:

— И ты действительно думаешь, что эта фигня, которая была сегодня на собрании, может кого-то исцелить?

— Какие еще иные причины могли бы заставить нас подчиниться этому, друг мой? Персонал желает нашего выздоровления так же, как и мы. Они ведь не монстры. Мисс Рэтчед, может быть, строгая леди, но она не монстр во главе местного клана, которая с садистским удовольствием клюет нам глаза. Вы же не можете поверить в такое, ведь нет?

— Нет, приятель, только не в это. Она клюет вам не глаза. Не это она клюет.

Хардинг вздрагивает, и я вижу, что его руки, зажатые между колен, начинают вырываться, словно белые пауки между двумя покрытыми мхом сучьями, сливающимися в ствол.

— Не глаза? — спрашивает он. — Умоляю, скажите, что именно клюет мисс Рэтчед, друг мой?

Макмерфи ухмыляется:

— Как, разве ты не знаешь, приятель?

— Нет, конечно же я не знаю! Я хочу сказать, если вы не…

— Ваши яйца, приятель, ваши любимые яйца.

Пауки добрались до соединения со стволом и устроились там, подергиваясь. Хардинг пытается усмехнуться, но его лицо и губы так белы, что усмешка стерлась. Он уставился на Макмерфи. Макмерфи вытаскивает сигарету изо рта и повторяет:

— Прямо ваши яйца. Нет, эта нянька — не какой-то большой монстр, чтобы пугать цыплят, приятель, она — та, кто отрезает яйца. Я их видел огромное количество, старых и молодых, мужчин и женщин. Видел их и на улице, и у них дома — людей, которые пытаются сделать тебя слабым, заставить следовать их правилам, заставить жить так, как они этого от тебя хотят. И лучший способ заставить тебя подчиниться — ударить, где всего больней. У тебя когда-нибудь тряслись поджилки при скандале, приятель? Лишаешься хладнокровия, разве нет? Нет ничего хуже этого. Это делает тебя больным, это высасывает все силы, какие только у тебя есть. Если ты связался с парнем, который хочет выиграть, сделав тебя слабее вместо того, чтобы самому быть сильным, тогда следи за его коленом, он нацелился на твою жизненную сущность. Именно это и делает эта старая тушеная индейка, именно это она и делает с твоей жизненной сущностью.

В лице у Хардинга по-прежнему ни кровинки, но он снова обретает контроль над своими руками; они свободно легли перед ним, пытаясь стряхнуть сказанное Макмерфи.

— Наша дорогая мисс Рэтчед. Наша сладкая, улыбающаяся, нежная и милосердная матушка Рэтчед отрезает яйца? Ну, друг мой, это ни на что не похоже.

— Приятель, нечего метать мне крапленую карту насчет нежной маленькой матушки. Может быть, она и мать, но она — огромная, как чертов коровник, и жесткая, словно металл у ножа. Она дурачила меня своим видом доброй маленькой старой матушки, может быть, минуты три, когда я прибыл сюда утром. Минуты три, не больше. Думаю, что она и вас дурачила, ребята, и не год и не полгода. Правду сказать, я повидал на своем веку сук, но она всем даст фору.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.