Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Предисловие автора к изданию 2003 года 22 страница



Я не могла понять, как Гэну удалось стать хунвэйбином; он не рассказывал о своих занятиях. Однако не возникало сомнений, что принимали в основном детей высших чиновников. Школьную организацию возглавлял один из сыновей комиссара Ли, первого партсекретаря Сычуани. Я явно подходила: мало кто из учеников мог предъявить отца высокопоставленнее, чем у меня. Однако Гэн сообщил мне по секрету, что я слишком нежная и «неактивная» и должна сначала закалить характер.

С июня по неписаному правилу все обязаны были находиться в школе двадцать четыре часа в сутки, чтобы всецело посвятить себя «культурной революции». Я, одна из немногих, раньше это правило нарушала, но теперь опасалась прогуливать. Мальчики спали в классах, освобождая девочкам места в общежитии. Не — хунвэйбины прикреплялись к хунвэйбинским отрядам и вместе с ними участвовали в различных мероприятиях.

Через день после возвращения в школу я отправилась вместе с несколькими десятками других детей менять названия улиц на более «революционные». Я жила на Торговой улице; мы обсуждали, как ее переименовать. Одни предлагали — «Дорога маяков», чтобы подчеркнуть роль руководства нашей провинции; другие — «улица Слуг народа», потому что Мао велел чиновникам служить народу. В конце концов мы ушли ни с чем, потому что не смогли решить ключевую задачу: табличка с названием улицы висела слишком высоко. Насколько я знаю, никто к этому делу не возвращался.

В Пекине хунвэйбины выказывали гораздо больше рвения. Мы слышали об их успехах: английское посольство находилось теперь на «улице Борьбы с империализмом», советское — на «улице Борьбы с ревизионизмом».

В Чэнду улицы сменяли прежние названия — «Пять поколений под одной крышей» (конфуцианская добродетель), «Тополь и ива зеленеют» (зеленый цвет не революционный), «Яшмовый дракон» (символ власти феодализма) — на новые: «Разрушай старое», «Алеет восток», «улица Революции». Табличку знаменитого ресторана «Дуновение благоуханного ветра» разбили вдребезги. Теперь он стал «Запахом пороха».

Несколько дней пребывал в хаосе транспорт. Красный цвет, разумеется, должен был означать не «стоп» — это было слишком контрреволюционно, — а только «вперед». Кроме того, правостороннее движение следовало сменить на левостороннее. В течение нескольких дней мы сгоняли полицейских с их постов и сами регулировали транспорт. Меня поставили на углу улицы указывать велосипедистам, что ездить теперь нужно по левой стороне. В Чэнду машин и светофоров было мало, но на нескольких больших перекрестках творился кавардак. В конце концов благодаря Чжоу Эньлаю старые правила восстановились — ему удалось убедить вождей пекинских хунвэйбинов. Молодежь нашла этому объяснение: одна хунвэйбинка из нашей школы поведала мне, что в Англии транспорт ходит слева, поэтому у нас он должен ходить справа, символизируя борьбу с империализмом. Про Америку она не вспомнила.

В детстве я всегда сторонилась коллективных мероприятий, а в четырнадцать лет испытывала к ним еще большую неприязнь. Я ее подавляла, в соответствии со своим воспитанием виня себя каждый раз, когда мои мысли и поступки нарушали заветы Мао. Я твердила себе, что обязана привести мысли в согласие с новой революционной теорией и практикой. Если я чего — то не понимаю, я должна себя перевоспитать. Тем не менее перебороть себя я не могла и всеми силами избегала воинственных операций, когда хунвэйбины останавливали прохожих и обрезали им длинные волосы, распарывали узкие штанины и юбки, ломали туфли даже на невысоком каблуке. Пекинские хунвэйбины объявляли все это признаками «буржуазного разложения».

Мои собственные волосы также вызвали недовольство одноклассников. Мне пришлось постричь их вровень с мочками. Втайне, хотя и стыдясь своего «мещанства», я проливала слезы над длинными косами. Когда я была маленькой, няня причесывала меня так, что волосы торчали вверх, словно ветки ивы. Она называла это «фейерверк стреляет в небо». До начала 1960–х годов волосы мне укладывали двумя корзинками и украшали их шелковыми цветочками. По утрам, пока я торопливо завтракала, бабушка или домработница любовно меня причесывали. Больше всего я любила розовые цветы.

После 1964 года, когда Мао призвал к суровому образу жизни, более уместному во времена классовой борьбы, я пришила на брюки заплаты и заплетала две стандартные косы без украшений, но длинные волосы на том этапе не возбранялись. Теперь же бабушка, ворча, обрезала мне волосы. Свои она сохранила, потому что не выходила тогда на улицу.

Знаменитые чэндуские чайные тоже попали под удар. Я не понимала, что в них «упадочного», но вопросов не задавала. Летом 1966 года я научилась заглушать голос рассудка. Большинство китайцев научились этому значительно раньше.

Сычуаньская чайная — уникальное место. Обычно она располагается в бамбуковой роще или под сенью раскидистого дерева. Вокруг низких квадратных деревянных столов стоят бамбуковые кресла, источающие тонкий аромат многие годы после того, как их сделали. Чтобы приготовить чай, в чашку бросают щепотку листьев и заливают кипятком. Затем чашку прикрывают крышкой, через щелку выходит пар, благоухающий жасмином или другими цветами. В Сычуани много видов чая. Только жасмин бывает пяти разных видов.

Чайные так же важны для сычуаньцев, как пабы для англичан. Старики особенно любят сидеть там за чашкой чая, покуривая длинную трубку и закусывая орешками и дынными семечками. Между столами снует официант с длинноносым чайником, из которого он с прицельной точностью подливает кипяток с расстояния в полметра. Профессиональный официант наливает воду чуть выше края чашки так, что она не проливается. Девочкой я всегда завороженно следила, как из носика льется вода. Правда, меня редко брали в чайные. Родители не любили царящей там расслабленной обстановки.

Как и в европейских кафе, посетители сычуаньских чайных могут читать газеты, натянутые на бамбуковые рамы. Некоторые ходят туда почитать, но в первую очередь это место для встреч и разговоров, обмена сплетнями и новостями. Там часто выступают сказители с деревянными трещотками.

Быть может, чайные закрыли из — за их развлекательного характера, из — за того, что сидя в них, люди не делали на улице революцию. Я отправилась с двумя десятками подростков тринадцати — шестнадцати лет, в основном хунвэйбинов, в маленькую чайную на берегу Шелковой реки. Снаружи под большой софорой стояли столы и стулья. Вечерний ветерок доносил густой аромат белых соцветий. Посетители, почти все мужчины, подняли головы от шахмат и посмотрели на нас. Мы шли по колким булыжникам, покрывавшим берег. Потом остановились под деревом. Кто — то из нас закричал: «Собирайтесь, не рассиживайтесь в этом буржуазном месте! » Мальчик из моего класса стащил с ближайшего стола бумажную шахматную доску. Деревянные фигуры посыпались на землю.

Игроки были довольно молоды. Один рванулся вперед со стиснутыми кулаками, но товарищ быстро схватил его за пиджак. Они начали молча собирать фигуры. Мальчик, опрокинувший их доску, кричал: «Шахматы запрещаются! Вы что, не знаете, что это мещанство? » Он наклонился, схватил несколько фигур и швырнул их в направлении реки.

Меня приучали вести себя со старшими вежливо и уважительно, но теперь революционный дух отождествлялся с агрессивностью и воинственностью. Мягкость считалась «буржуазной». Меня постоянно за нее критиковали и, в частности, по этой причине не принимали в хунвэйбины. В годы «культурной революции» мне еще придется наблюдать, как людей обвиняют в «буржуазном лицемерии» за то, что они слишком часто говорят «спасибо»; вежливость находилась на грани исчезновения.

Но теперь, стоя возле чайной, я понимала, что многим из нас, включая хунвэйбинов, не хотелось изъясняться по — новому и помыкать окружающими. Ведь большинство не проронили ни слова. Несколько человек стали молча наклеивать прямоугольные лозунги на стены чайной и ствол софоры.

Посетители тоже молча уходили по дорожке, тянущейся вдоль берега. Я растерянно смотрела на их удаляющиеся фигуры. Еще пару месяцев назад эти взрослые, скорее всего, велели бы нам проваливать. Но теперь они знали, что поддержка Мао давала хунвэйбинам власть. Могу представить себе, с каким удовольствием некоторые дети демонстрировали свою власть над взрослыми. В популярной хунвэйбинской песне пелось: «Взмывай в небо, пронзай землю — ведь наш командир Председатель Мао! » Уже из этой строчки видно, что хунвэйбины не обладали подлинной свободой самовыражения. С самого начала они были всего лишь орудием тирана.

Однако, стоя тогда на берегу реки, я не ощущала ничего кроме смущения. Вместе с одноклассниками я вошла в чайную. Кто — то попросил администратора закрыть заведение. Другие принялись расклеивать по стенам лозунги. Покупатели покидали чайную, но старик в дальнем углу спокойно потягивал чай. Я стояла рядом и стеснялась заговорить с ним в приказном тоне. Он взглянул на меня и продолжил шумно прихлебывать чай. У него было лицо с глубокими морщинами, с какими в кино изображали пролетариев. Руки напомнили мне о старом крестьянине из нашего учебника — он собирал голыми руками колючий хворост и не чувствовал боли.

Быть может, старику придавало уверенности его безупречное происхождение, быть может — уважаемый преклонный возраст, а может быть, я просто не произвела на него особого впечатления. Во всяком случае, он сидел на своем стуле и не обращал на меня ни малейшего внимания. Я собралась с духом и тихо попросила его: «Пожалуйста, уходите». Не глядя на меня, он спросил: «Куда? » — «Домой, конечно», — ответила я. Он обернулся ко мне и заговорил тихо, но с глубоким чувством: «Домой? Я живу в каморке с двумя внуками. У меня только угол с кроватью за бамбуковой занавеской. Когда дети дома, я прихожу сюда отдохнуть. Почему вы меня прогоняете? »

Его слова потрясли и пристыдили меня. Я впервые услышала из первых уст рассказ об ужасных жилищных условиях. Я повернулась и ушла.

Эта чайная, как и чайные всей Сычуани, стояла закрытой пятнадцать лет — до 1981 года, когда ее позволили открыть реформы Дэн Сяопина. В 1985 году я вернулась туда с английским знакомым. Мы сидели под софорой. Подошла старая официантка и традиционным жестом наполнила нам чашки. Вокруг люди играли в шахматы. Это был один из счастливейших моментов моего возвращения на родину.

Когда Линь Бяо приказал разрушать все, олицетворявшее старую культуру, некоторые ученики нашей школы стали разбивать все вокруг. В нашей имеющей более чем двухтысячелетнюю историю школе было множество предметов старины, так что она представляла прекрасное поле деятельности. Школьные ворота увенчивались старинной черепичной крышей с резными коньками. Их разбили молотками. То же случилось с широкой голубой глазурованной крышей большого храма, где играли в пинг — понг. Огромные бронзовые курильницы опрокинули, некоторые мальчики в них мочились. Во внутреннем садике ученики, вооруженные кувалдами и стальными прутьями, изуродовали украшающие мостики фигурки из известняка. Возле спортплощадки стояли две внушительные плиты из красного известняка около шести метров высотой с каллиграфически исполненными строками о Конфуции. Две бригады хунвэйбинов обвязали их толстым канатом и потянули вниз. На это дело ушло два дня: плиты были глубоко зарыты в землю. Вандалы позвали рабочих сделать подкоп вокруг плит. Когда камни, под радостные крики, рухнули, они вздыбили огибающую их дорожку.

Исчезало все, что я любила. Больше всего я скорбела по разграбленной библиотеке: голубая черепичная крыша, изящные окна, голубые расписные стулья… Книжные шкафы переворачивали верх дном, ученики из чистого удовольствия в клочки рвали книги. Затем на изуродованные двери и стены крестообразно наклеили бумажные полоски с черными иероглифами, означающие, что здание опечатано.

Книги явились одной из главных жертв устроенного Мао разгрома. Поскольку они были написаны не в последние два месяца и, следовательно, Мао не цитировался в них на каждой странице, хунвэйбины объявили их «ядовитыми сорняками». По всему Китаю горели книги, за исключением классиков марксизма, а также работ Сталина, Мао и покойного Лу Синя, чье имя мадам Мао использовала для сведения личных счетов. Страна утратила почти все свое письменное наследие. Книгами, избежавшими костров, люди топили печки.

В нашей школе костра не было. Глава школьных хунвэйбинов был прилежным учеником. Этого похожего на девочку семнадцатилетнего юношу назначили главой хунвэйбинов не потому, что он к этому стремился, а потому, что он был сыном первого партсекретаря провинции. Не имея возможности положить конец вандализму, он все же сумел спасти книги от огня.

От меня, как и от остальных школьников, ожидалось участие в «революционной деятельности». Но так же, как и остальным, мне удалось отвертеться, потому что буйство никто не организовывал, никто не следил, принимаем мы в нем участие или нет. Многие ученики очевидным образом не желали иметь никакого отношения к происходящему, но никто не пытался возражать. Думаю, они, подобно мне, обвиняли себя в несознательности и мечтали исправиться.

В глубине души все мы понимали, что нас раздавят при малейшем намеке на несогласие.

К тому моменту «митинги борьбы» стали одной из главных примет «культурной революции». На них истерически орали и редко обходились без рукоприкладства. Возглавлял движение Пекинский университет, под личным присмотром Мао. На первом же митинге 18 июня били, пинали, поставили на многие часы на колени более шестидесяти профессоров и деканов, и даже ректора. На головы им надели дурацкие колпаки с издевательскими надписями, лицо вымазали черными чернилами (черный — цвет зла), все тело обклеили лозунгами. Каждую из жертв, заломив ей руки за спину с такой силой, словно хотели их вывихнуть, толкали вперед двое студентов. Эта поза, называемая «реактивный самолет», вскоре стала характерной чертой «митингов борьбы» по всей стране.

Однажды хунвэйбины из нашего класса позвали меня на митинг. В жаркий летний полдень меня била дрожь: на спортплощадке, на помосте я увидела десяток учителей со склоненными головами и руками в позе «реактивный самолет». Потом одних пнули под колени и приказали на них встать, других, включая моего пожилого учителя английского языка с манерами джентльмена, поставили на длинные узкие скамьи. Он не удержался, покачнулся, упал и расшиб об острый край лоб. Стоявший рядом хунвэйбин машинально нагнулся и протянул ему руки, но тут же выпрямился, сжал кулаки, принял преувеличенно суровый вид и закричал: «Быстро на скамью! » Юноша явно не хотел показаться мягким к «классовому врагу». Кровь текла по лбу учителя и запекалась на его щеке.

Ему, как и другим преподавателям, предъявлялись дикие обвинения. На самом же деле виной были их особые разряды и счеты, которые хотел свести с ними кое — кто из учеников.

Позднее я узнала, что ученики нашей, самой престижной, школы вели себя еще достаточно мягко, потому что любили учиться и учились хорошо. В школах, где мальчики позволяли себе больше, учителей иногда забивали насмерть. В нашей школе я наблюдала только одно избиение. Учительница философии довольно пренебрежительно относилась к отстающим по ее предмету, теперь они ее возненавидели и обвинили в «упадочности». «Улики», отражавшие крайний консерватизм «культурной революции», заключались в том, что она познакомилась с мужем в автобусе. Они разговорились и полюбили друг друга. Любовь, возникшая во время случайной встречи, считалась безнравственной. Мальчики завели ее в кабинет и «предприняли по отношению к ней революционные действия» — таков был эвфемизм для побоев. Предварительно они специально позвали меня. «Пусть посмотрит на тебя, свою любимицу! »

Я считалась ее любимой ученицей, потому что она часто хвалила мои работы. Мне также объяснили, что я должна присутствовать, чтобы преодолеть свою мягкость и «получить урок революции».

Когда избиение началось, я забилась в задний ряд учеников, столпившихся в маленькой комнате. Пара одноклассников посоветовали мне подойти поближе и поучаствовать в процессе. Я пропустила их слова мимо ушей. В центре комнаты по кругу пинали мою зашедшуюся от боли учительницу. Прическа ее сбилась на сторону, она кричала, умоляла их остановиться. Злые на нее мальчики холодно ответили: «Теперь ты просишь! А нас ты не мучила? Проси как следует! » Они еще попинали ее, а потом приказали отбивать земные поклоны и приговаривать: «Пожалуйста, не убивайте меня, хозяева! » Земные поклоны и мольбы о пощаде были крайней формой унижения. Она села и бессмысленно уставилась в пространство. Сквозь спутанные волосы я увидела ее глаза, а в них — муку, отчаяние и пустоту. Она задыхалась, лицо ее стало пепельно — серым. Я тихо выскользнула из комнаты. Вслед за мной вышли еще несколько учеников. Я слышала, как позади кто — то неуверенно и осторожно выкрикивает лозунги. Видимо, многие испугались. Я быстро, с колотящимся сердцем пошла прочь. Я боялась, что меня тоже поймают и изобьют. Но никто за мной не погнался и не изобличил.

В те дни, несмотря на явное отсутствие энтузиазма, я избежала беды. Помимо того, что хунвэйбинская организация не особенно следила за своими членами, я, в соответствии с «теорией кровного родства», будучи дочерью высокопоставленного партработника, родилась ярко — красной. Хотя меня не одобряли, но и не трогали, разве что критиковали.

В те времена хунвэйбины подразделяли учеников на три категории: «красные», «черные» и «серые». «Красные» происходили из семей «рабочих, крестьян, революционных партработников, революционных офицеров и революционных мучеников». «Черные» были детьми «помещиков, кулаков, правых контрреволюционеров и дурных элементов». Родители «серых» — продавцы, конторские служащие — вызывали сомнение. Мой класс, по идее, должен был состоять только из «красных», из — за отсева при наборе. Однако «культурная революция» требовала найти негодяев. В результате десять с лишком человек оказались «серыми» и «черными».

В параллельном классе училась девочка по имени Айлин. Мы давно дружили, я часто бывала у нее дома, хорошо знала ее семью. Ее дедушка был видным экономистом, при коммунистах они пользовались весьма значительными привилегиями, жили в просторном, красивом, даже роскошном доме с изысканным садом — гораздо лучше нашей квартиры. Мне очень нравилась их коллекция старинных вещичек, особенно бутылочки с нюхательной солью, которые дедушка Айлин привез из Оксфорда, где учился в 1920–е годы.

Теперь Айлин вдруг стала «черной». Я слышала, что ее одноклассники устроили налет на их дом, уничтожили всю коллекцию, в том числе и бутылочки, и избили ее родителей и дедушку медными пряжками своих ремней. На следующий день я увидела ее в платке. Одноклассники сделали ей прическу «инь и ян», ей пришлось побриться наголо. Она плакала передо мной. Я не знала что делать, как ее утешить.

В моем классе хунвэйбины провели собрание, на котором все мы должны были рассказать о своих семьях, чтобы нас отнесли к той или иной категории. Я с огромным облегчением объявила: «революционный чиновник». Три — четыре ученика сказали: «сотрудники учреждений», что на жаргоне того времени означало более низкую разновидность госслужащих. Граница не отличалась четкостью, потому что не определялось, что такое «старшие» служащие. Тем не менее эти расплывчатые ярлыки использовались во всевозможных анкетах, которые обязательно содержали графу «социальное происхождение». Вместе с девочкой, дочерью продавца, детей «сотрудников учреждений» записали в «серые». Объявили, что они должны находиться под надзором, подметать школьную территорию, мыть туалеты, ходить с опущенной головой и с готовностью выслушивать поучения от любого хунвэйбина. Кроме того, им надлежало каждый день отчитываться в своих мыслях и поступках.

Эти ученики вдруг стали ниже ростом и незаметнее. Пыл и энтузиазм, переполнявшие их до сей поры, куда — то исчезли. Одна девочка понурила голову и залилась слезами. Мы дружили. После собрания я подошла ее ободрить, но увидела в ее глазах неприязнь, почти ненависть. Я молча повернулась и медленно пошла прочь. Был конец августа. Вокруг благоухала гардения. Мне это казалось странным.

Наступали сумерки; я возвращалась в общежитие, и вдруг увидела, как на высоте третьего этажа учебного корпуса метрах в сорока от меня что — то сверкнуло. У подножия здания раздался глухой стук. Сквозь густые ветви апельсиновых деревьев я не видела, что произошло. На шум сбежались люди. Из сбивчивых, сдавленных восклицаний я поняла: кто — то выпрыгнул из окна!

Я рефлекторно закрыла руками глаза и понеслась в свою комнату. Меня обуял ужас. Перед моим мысленным взором возникла застывшая в воздухе неясная скрюченная фигура. Я торопливо захлопнула окна, но сквозь тонкие стекла все равно слышала, как люди нервно обсуждают происшествие.

Девушка семнадцати лет попыталась свести счеты с жизнью. Перед «культурной революцией» она была одним из комсомольских вожаков, активно штудировала труды Председателя Мао и «училась у Лэй Фэна». Она совершила много добрых дел: стирала товарищам белье, мыла туалеты и часто выступала с речами о том, как верно она следует указаниям Мао. Часто можно было увидеть ее увлеченно беседующей с каким — нибудь учеником, с сознательным, сосредоточенным выражением на лице — так она вела «разговор начистоту» с кандидатами в комсомольцы. Теперь же ее вдруг объявили «черной». Отец ее, член партии, был «сотрудником учреждения». Он работал в городской администрации. Но кое — кто из одноклассников, завидовавших ей и происходивших из семьи «познатнее», решил, что она будет «черной». В последние два дня ее вместе с остальными «черными» и «серыми» поместили под стражу и заставили вырывать траву на спортплощадке. Чтобы унизить, одноклассники отрезали ее прекрасные черные волосы, обрили ее, и она ходила с уродливой голой головой. В тот вечер «красные» из ее класса читали ей и другим жертвам унизительные нотации. Она гордо возразила, что больше верна Председателю Мао, чем они. Ее ударили и сказали, что не ей болтать о преданности Председателю Мао: она — классовый враг. Она подбежала к окну и выбросилась.

Ошеломленные, испуганные хунвэйбины отвезли ее в больницу. Она выжила, но осталась калекой навсегда. Много месяцев спустя я увидела, как она бредет по улице, скрючившись на костылях, с пустотой во взгляде.

Ночь, когда она попыталась совершить самоубийство, я провела без сна. Едва закрывала глаза, передо мной возникала смутная окровавленная фигура. Я содрогалась от ужаса. На следующий день я отпросилась домой по болезни; меня отпустили. Дом казался единственным спасением от школьных кошмаров. Я мечтала только о том, чтобы никуда оттуда не выходить.

 

17. «Хочешь, чтобы наши дети стали «черными»? »: Тяжелый выбор моих родителей (август — сентябрь 1966)  

 

На этот раз дома мне стало легче. Родители казались рассеянными и едва замечали меня. Отец расхаживал по квартире или запирался в кабинете. Мама вытряхивала в кухонную печь ведра скомканной бумаги. Бабушка тоже выглядела так, будто ждет катастрофы. Она беспокойно и пристально смотрела на родителей. Я замечала их настроение, но не решалась спросить, что случилось.

Родители не рассказали мне о беседе, состоявшейся между ними несколько дней назад. Тем вечером они сидели у открытого окна и слышали несущиеся из рупора на фонаре бесконечно повторяемые изречения Мао, особенно о том, что все революции жестоки по определению — «дикий бунт одного класса, свергающего другой». Изречения декламировались вновь и вновь на запредельно высокой ноте, пугавшей одних и возбуждавшей других. Регулярно сообщалось о «победах» хунвэйбинов: они разгромили еще больше жилищ «классовых врагов» и «разбили их песьи головы».

Отец смотрел на пылающий закат. Он обернулся к маме и медленно проговорил: «Я не понимаю «культурной революции». Но уверен, что совершается большая ошибка. Такую революцию нельзя оправдать никакими марксистскими, коммунистическими принципами. Люди лишились основных прав и защиты. Это неописуемо. Я коммунист, и мой долг — не допустить еще большей катастрофы. Я напишу партийному руководству, Председателю Мао».

В Китае практически не существовало канала для подачи жалоб или высказывания пожеланий властям, кроме обращения к вождям. В данном конкретном случае ситуацию мог изменить только лично Мао. Что бы отец ни думал, ни подозревал о роли, которую играл в происходящем Мао, единственное, что он мог сделать — обратиться к нему с петицией.

Опыт говорил маме, что жаловаться крайне опасно. Жалобщиков и их семьи постигало ужасное возмездие. Она долго молчала, глядела в далекое пылающее небо и пыталась преодолеть тоску, злобу и бессилие. «Почему ты хочешь, как мотылек, броситься в огонь? » — спросила она наконец.

Отец ответил: «Это не обычный огонь. В нем — жизнь и смерть многих людей. На этот раз я должен что — нибудь сделать».

Мама гневно сказала: «Хорошо, тебя не волнует собственная судьба. Тебя не заботит, что станет с твоей женой. Я это понимаю. Но как же наши дети? Знаешь, что случится с ними, если ты попадешь в беду. Ты хочешь, чтобы они стали «черными»? »

Отец ответил задумчиво, словно пытался убедить себя самого: «Всякий любит своих детей. Ты знаешь ведь, что прежде чем прыгнуть на жертву, тигр всегда оглядывается на тигренка. Так поступает даже животное — людоед, что уж говорить о человеке. Но коммунист обязан сделать большее. Он должен думать о других детях. Детях жертв».

Мама встала и вышла из комнаты. Возражать было бесполезно. Оставшись одна, она горько заплакала.

Отец сел за письмо. Он рвал черновик за черновиком. Он всегда был перфекционистом, а письмо Председателю Мао требовало особой тщательности. Ему предстояло не только выразить свои мысли предельно четко, но и смягчить возможные последствия, особенно для собственной семьи. Иными словами, критика не имела права выглядеть критикой. Он не мог позволить себе оскорбить Мао.

О письме отец начал раздумывать в июне. В охоте на ведьм пострадали уже несколько его друзей, он хотел заступиться за них. Но ход событий помешал его планам. Помимо прочего, становилось все яснее, что скоро жертвой станет он сам. Однажды мама увидела в центре Чэнду большое дацзыбао, где отец прямо назывался «главным оппонентом культурной революции в Сычуани». Предъявлялось два обвинения: предыдущей зимой он воспрепятствовал печатанию статьи против «драм о чиновнике династии Мин» — первого призыва Мао к «культурной революции»; кроме того, он составил «апрельский документ», запрещавший преследования и сводящий «культурную революцию» к неполитической дискуссии.

Когда мама рассказала отцу о дацзыбао, он сразу же заключил, что это дело рук партийного руководства провинции. Две вещи, в которых его обвиняли, были известны только небольшому кругу людей наверху. Отец не сомневался, что они решили сделать из него козла отпущения, и знал почему. Студенты чэндуских университетов повели наступление против провинциальной администрации. Группа по делам культурной революции информировала студентов больше, чем школьников — им сообщили, что главной целью Мао было уничтожить «попутчиков капитализма», то есть партработников. Среди студентов почти не было детей высокопоставленных чиновников, потому что партийные деятели, как правило, женились только после основания Китайской Народной Республики в 1949 году, и, соответственно, не имели детей студенческого возраста. Не будучи заинтересованными в сохранении существующей ситуации, студенты с удовольствием ополчились на партработников.

Сычуаньские власти возмущались беспорядками, совершаемыми школьниками, но студенты вызывали у них просто панику. Руководство чувствовало, что необходимо отдать им на растерзание высокопоставленного работника. Отец отвечал за культуру, одну из основных мишеней «культурной революции». Он славился принципиальностью. Теперь же требовалось единодушие и повиновение, так что без него можно было обойтись.

Предчувствие отца вскоре подтвердилось. 26 августа его пригласили на митинг студентов Сычуаньского университета, лучшего в провинции. Они уже выступили против ректора и администрации, а теперь обратили взоры на партработников. Формально митинг устраивался, чтобы студенты могли изложить руководству свои жалобы. В президиуме во главе партийного пантеона сидел комиссар Ли. Громадная аудитория, самая большая в Чэнду, была переполнена.

Студенты явились побуянить, и вскоре в зале началось бог знает что. Студенты выкрикивали лозунги, размахивали флагами, прыгали на сцену, рвались к микрофону. Хотя отец не председательствовал на митинге, именно его попросили взять ситуацию под контроль. Пока он сражался со студентами, партработники удалились.

Отец кричал: «Вы здравомыслящие студенты или хулиганы? Одумайтесь! » Обычно китайские чиновники ведут себя бесстрастно, в соответствии со своим статусом, а отец вопил как студент. К сожалению, его искренность не впечатлила молодежь, его проводили громкими выкриками. Тут же появились огромные дацзыбао, объявлявшие его «упорнейшим попутчиком капитализма, твердолобым чинушей, противником культурной революции».

Митинг стал вехой. По дате его проведения хунвэйбинская организация Сычуаньского университета получила название «Двадцать шестое августа». Она составила ядро блока, включавшего миллионы людей, основной силы «культурной революции» в Сычуани.

После митинга администрация провинции приказала отцу не покидать нашей квартиры ни при каких условиях — «ради своей же собственной безопасности». Отец видел, что сначала его показали студентам как мишень для нападок, а затем фактически поместили под домашний арест. В письме Мао он упомянул и о том, что его отдают на расправу. Однажды вечером он со слезами на глазах попросил маму доставить письмо в Пекин — сам он утратил свободу передвижения.

Мама не хотела, чтобы он писал письмо, но теперь передумала. Чашу весов перевесило то обстоятельство, что отца сделали жертвой. Это значило, что ее дети станут «черными» — она понимала, что это значит. Оставалась единственная, пусть зыбкая надежда спасти мужа и детей — воззвать к вождям. Она обещала отвезти письмо.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.