Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Дорошевич Влас Михайлович 5 страница



Гребенюк помолчал, собрался с воспоминаниями:

- Было так часов в одиннадцать. Я на кухне сидел, ждал. А денщик к нему пошел посмотреть, " спит ли, нет ли? " Приходит, говорит: " Можно, спит! " Выпили мы бутылку наливки для куражу, - денщик с вечера припас, разулись, чтобы не слыхать было, и пошли... В спальне у него завсегда ночник так вот горел, а так он лежал. Не видать. Руки у него на грудях. Спит. " Валяй, мол". Кинулись мы к нему. Денщик-то, Царенко, его сгрудил, а я петлю на шею захлестнул да и удавил.

- Сразу?

- В один, то есть, момент. И помучить его не удалось, - в голосе Гребенюка послышалась злобная дрожь, - и помучить не удалось, потому за стеной тоже барин спал, услыхать мог, проснуться.

- Что же, он-то проснулся?

- Так точно, в этот самый момент проснулся, как его сгрудили. Только голоса подать не успел. Руку это у Царенки вырвал, да к стенке, - на стенке у него револьвер, шашка, кинжалы висели, ружье. Да Царенко его за руку поймал, руку отвел. А я уж успел петлю сдавить. Посмотрел только он на меня... Так мы его и кончили.

Гребенюк перевел дух.

- Кончили. " Теперь, мол, концы прятать надоть". Одели мы его, мертвого, как следовать, пальто, сапоги с калошами, шапку - да на речку под мостом и бросили. " Дорогой, дескать, кто прикончил". Вернулись домой. " Теперича, - говорит Царенко, - давай деньги искать. Деньги у него должны быть. Что им так-то? А нам годятся". Я: " Что ты, что ты? Нешто затем делали? " - " Ну, - говорит, - ты как хошь, а я возьму". Взял он денег там, сколько мог, за печкой спрятал чемодан с вещами, рубахи там были новые, тонкого полотна - к бабе к одной и поволок. Баба у него была знакомая. Через это мы и " засыпались"... У бабы-то у этой в ту пору еще другой знакомый был, тоже у другого барина служил. Он и видел, как Царенко вещи приносил. Как потом, на другой день, нашли нашего покойника, ему и вдомек, - то-то, мол, Царенко вещи приносил. Пошел об этом слух. Дошло до начальства, Царенку и взяли. Он от всего отперся: " Знать, мол, ничего не знаю, задушил Гребенюк где-то под мостом, а пришел, не велел никому сказывать и чемодан сказал отнести, спрятать. Я с испугу и послушался". Взяли тут и меня. Я долго не в сознании был: " Знать, мол, ничего не знаю". А потом взял да все и рассказал.

- Совесть, что ли, мучила?

- Нет, зачем совесть! Зло больно взяло. Сидим мы с Царенкой на абвахте по темным карцерам. Часовой тут, - хоть и запрещено, а разговаривает. Свой же брат, жалеет. Слышу я, Царенко ему говорит: " Вот, говорит, - должен через подлеца теперь сидеть, безвинный". Так меня от этого слова за сердце взяло, - я и вскричал: " Ведите, - говорю, - меня к следователю, всю правду открыть желаю". Повели меня к следователю, - я все как есть и объявил, как было: как душили, как уговор был, где Царенко деньги сховал. Ему присудили на вечную, а мне дали 20 лет. Так вот и живу.

- Тяжело, поди?

- Тружусь, пока в силах. Вы обо мне у кого угодно спросите, вам всякий скажет. Десять лет, одиннадцатый здесь живу, - обо мне слова никто не скажет. Не только в карцере или под розгами - пальцем меня ни один надзиратель не тронул. При каких смотрителях работал! Ярцев тут был, царство ему небесное. Лютый человек был. Недраного арестанта видеть не мог. А и тот меня не только что пальцем не тронул, - слова мне грубого никогда не сказал. Трудился, работал, делал, что велят, из кожи вон лез. Бывало, другие после обеда спать, - а я топор за пояс, - да сюда: постукиваю, домишко лажу... Ничего, хорошо прожил. Здоровье вот, точно, худо стало, надорвался.

Гребенюк и вид имеет надорванный, - с виду он худой, куда старше своих лет.

- Ну, а насчет прошлого как?.. Жалко тебе бывает его, того, что убили? Не раскаиваешься?

- Жалко?.. Вот вам, барин, что скажу. Как хотите, так уж и судите: хороший я человек или негодный. А только я вам по совести должен сказать, как перед Истинным. Вот встань он из могилы, сюда приди, - я бы его опять задушил. Десять раз бы ожил, - десять бы раз задушил! Каторга! Вам тут будут говорить, что трудно да тяжко, - не верьте им, барин. Врут все, подлецы! Они настоящей-то каторги не видели. Здесь я десять лет прожил, что! Там вот три года, - вот это была каторга, так каторга! Здесь я только и свет увидел!

- Постой, постой! Да ведь и здесь тяжкие наказания были!

- Да ведь за дело. Оно, конечно, иной раз и безо всякого дела, понапрасну. Да ведь это когда случится?! В месяц раз... А там день деньской роздыху не знал. Ночи не спал, плакал, глаза вот как опухли. Вы не верьте, барин, им: они горя настоящего не видели. Потому так и говорят.

И в словах и в лице Гребенюка, когда он говорит о своей жертве, столько злобы, столько ненависти к этому мертвецу, - словно не двенадцать лет с тех пор прошло, а все это происходило вчера.

Тяжела вина Гребенюка, слов нет, тяжко совершенное им преступление, возмутительно его сожаление о том, что " не удалось помучить", - но ведь и довести же нужно было этого тихого, смирного человека до такого озлобления.

Я спросил как-то у Гребенюка о Царенке: где тот?

- В Александровке. Говорят, шибко худо живет. Пьет. Убить все меня собирался, зачем выдал. Пусть его!

Паклин

Убийца и поэт. Беспощадный грабитель и нежный отец. Преступник и человек, глубоко презирающий преступление. Из таких противоречий создан Паклин.

Я получил записку:

" Достопочтеннейший господин писатель! Простите мою смелость, что я посылаю Вам свои писанья. Может быть, найдется хоть одно слово, для вас полезное. А ежели нет, - прикажите Вашему слуге выкинуть все это в печку. Я жилец здесь не новый, знаю все вдоль и поперек и рад буду служить Вам, в чем могу. Чего не сумею написать пером, то на словах срублю, как топором. Еще раз прошу простить мою смелость, но я душою запорожец, трусом не бывал и слыхал пословицу, что смелость города берет. Еще душевно прошу Вас, не подумайте, что это делается с целью, чтобы получить на кусок сахару. Нет, я бы был в триста раз больше награжден, если бы оказалось хоть одно словцо для вас полезным. Быть может, когда-нибудь дорогие сердцу очи родных взглянули бы на мои строки, - хоть и не знали бы они, что строки эти писаны мной. Тимофей Паклин".

В кухне дожидался ответа невысокий, плотный, коренастый рыжий человек.

Он казался смущенным и был красен, - только серые холодные глаза смотрели спокойно, смело, отливали сталью.

- Это вы принесли записку от Паклина?

- Точно так, я! - с сильным заиканием отвечал он.

- Почему же Паклин сам не зашел?

- Не знал, захотите ли вы принять каторжного.

- Скажите ему, чтоб зашел сам.

Он помолчал.

- Я и есть Паклин.

- Зачем же вы мне тогда сразу не сказали, что вы Паклин? - спросил я его потом.

- Боялся получить оскорбление... Не знал, захотите ли вы еще и говорить с убийцей.

" Паклин" - это его не настоящая фамилия. Это его " nom de la guerre" фамилия, под которой он совершал преступления, судился в Ростове за убийство архимандрита.

Зверское убийство, наделавшее в свое время много шума.

Передо мной стояла, в некотором роде, " знаменитость".

Тот, кто называет себя Паклиным, - родом казак и очень гордится этим.

По натуре, это - один из тех, которых называют " врожденными убийцами".

Он с детства любил опасность, борьбу.

- Не было выше для меня удовольствия, как вскочить на молодого, необъезженного коня и лететь на нем; вот-вот сломаю голову и себе и ему. И себя и его измучаю, - а на душе так хорошо.

Самоучкой выучившись читать, Паклин читал только те книги, где описывается опасность, борьба, смерть.

- Больше же всего любил я читать про разбойников.

Свою преступную карьеру Паклин начал двумя убийствами.

Убил товарища " из-за любви". Они были влюблены в одну и ту же девушку.

Свое участие в убийстве ему удалось скрыть, - но по станице пошел слух, и однажды, в ссоре, кто-то из парней сказал ему:

- Да ты что? Я ведь тебе не такой-то! Меня, брат, не убьешь из-за угла, как подлец!

- Я не стерпел обиды, - говорит Паклин, - ночью заседлал коня, взял оружие. Убил обидчика и уехал из станицы, чтоб срам не делать родным.

Он пустился " бродяжить" и тут-то приобрел себе фамилию " Паклин".

Его взяла к себе, вместо без вести пропавшего сына, одна старушка.

Он увез ее в другой город и там поселился с нею.

- Я ее уважал, все равно как родную мать. Заботился об ней, денег всегда давал, чтобы нужды ни в чем не терпела...

- Где ж она теперь?

- Не знаю. Пока в силах был, - заботился. А теперь - мое дело сторона. Пусть живет, как знает. Жива, - слава Богу, умерла, - пора уж. Деньжонки, которые были взяты из дома при бегстве, иссякли. Тут-то мне все больше и больше и начало представляться: займусь-ка грабежом. В книжках читал я, как хорошо да богато живут разбойники. Думаю, чего бы и мне? Досада меня брала: живут люди в свое удовольствие, а я как собака какая...

В это время от Паклина веяло каким-то своеобразным Карлом Моором.

- Я у бедных никогда ни копейки не брал. Сам, случалось, даже помогал бедным. Бедняков я не обижал. А у тех, кто сами других обижают, брал, - и помногу, случалось, брал.

Паклин, впрочем, и не думает себя оправдывать. Он даже иначе и не называет себя в разговоре, как " негодяем". Но говорит обо всем этом так спокойно и просто, как будто речь идет о ком-нибудь другом.

Как у большинства настоящих, врожденных преступников, - женщина в жизни Паклина не играла особой роли.

Он любил " ими развлекаться", бросал на них деньги и менял беспрестанно.

Он грабил, прокучивал деньги, ездил по разным городам и в это время намечал новую жертву. Под его руководством работала целая шайка.

Временами на него нападала тоска.

Хотелось бросить все, сорвать куш, - да и удрать куда-нибудь в Америку.

Тогда он неделями запирался от своих и все читал, без конца читал лубочные " разбойничьи" книги.

- И бросил бы все и ушел бы в новые земли искать счастья, да уж больно был зол я в то время.

Паклин уж получил известность в Ростовском округе и на северном Кавказе.

В Екатеринодаре его судили сразу по семи делам, но по всем оправдали.

- Правду вам сказать: мои же подставные свидетели меня и оправдали. По всем делам доказали, будто я в это время в других местах был.

За Паклиным гонялась полиция. Паклин был неуловим и неуязвим. Одного его имени боялись.

- Где бы что ни случилось, все на меня валили: " этого негодяя рук дело". И чем больше про меня говорили, тем больше я злобился. " Говорите так про меня, - так пусть хоть правда будет". Ожесточился я. И чем хуже про меня молва шла, тем хуже я становился. Отнять - прямо удовольствие доставляло.

Специальностью Паклина были ночные грабежи.

- Особенно я любил иметь дело с образованными людьми: с купцами, со священниками. Тот сразу понимает, с кем имеет дело. Ни шума ни скандала. Сам укажет, где лежат деньги. Жизнь-то дороже! Возьмешь, бывало, да еще извинишься на прощанье, что побеспокоил! - с жесткой, холодной, иронической улыбкой говорил Паклин.

- А случалось, что и не сразу отдавали деньги? Приходилось к жестокостям прибегать?

- Со всячинкой бывало! - нехотя отвечает он.

Нахичеванский архимандрит оказался, по словам Паклина, человеком " непонятливым".

Он отзывается о своей жертве с насмешкой и презрением.

- На кого, - говорит, - вы руку поднимаете! Кого убивать хотите? Тоже - обет нестяжания дал, а у самого денег куры не клюют.

- Как зашли мы к нему с товарищем, - заранее уж высмотрели все ходы и выходы, - испугался старик, затрясся. Крикнуть хотел, - товарищ его за глотку, держит. Как отпустит, он кричать хочет. С час я его уговаривал: " Не кричите лучше, не доводите нас до преступления, покажите просто, где у вас деньги... " Нет, так и не мог уговорить. " Режь! " - сказал я товарищу. Тот его ножом по горлу. Сразу! Крови что вышло...

Рассказывая это, Паклин смотрит куда-то в сторону. На его неприятном, покрытом веснушками лице пятнами выступает и пропадает румянец, губы искривились в неестественную, натянутую улыбку. Он весь поеживается, потирает руки, заикается сильнее обыкновенного.

На него тяжело смотреть.

Наступает длинная, тяжелая пауза.

Их судили вчетвером; двоих невиновных Паклин выгородил из дела.

- Об этом и своего защитника просил, - чтоб только их выгораживал. А обо мне не беспокоился. Не хотел я, чтобы невиновные из-за меня шли. Молодец он, постарался!

Перед судом Паклин одиннадцать месяцев высидел в одиночном заключении, досиделся до галлюцинаций, но " духа не потерял".

Когда любимый всей тюрьмой, добрый и гуманный врач ростовской тюрьмы господин К. не поладил с тюремной администрацией и должен был уйти, Паклин поднес ему икону, приобретенную арестантами по подписке.

- В газетах тогда об этом было!

- Еще один вопрос, Паклин, - спросил я его на прощанье. - Скажите, вы верите в Бога?

- В Бога? Нет. Всякий за себя.

На каторге Паклин вел себя, с первого взгляда, престранно. Нес самую тяжкую, " двойную", так сказать " каторгу". И по собственному желанию.

- Полоумный он какой-то! - рассказывал мне один из корсаковских чиновников, хорошо знающий историю Паклина. - Парень он трудовой, примерный, ему никто слова грубого за все время не сказал. К тому же он столяр хороший, - в тюрьме сидя, научился, мог бы отлично здесь, в мастерской, работать, жить припеваючи. А он " не хочу", Христом Богом молил, чтобы его в сторожа в глушь, на Охотский берег послали. Туда, за наказанье, самых отъявленных посылают. Там по полгода живого человека не видишь, одичать можно. Тяжелей каторги нет! А он сам просился. Так там в одиночестве и жил.

- Почему это? - спросил я у Паклина.

- Обиды боялся. Здесь - ни за что ни про что накажут. Ну, а я бы тогда простого удара не стерпел, не то, что розги, - скажем. От греха, себя зная, и просился. Гордый я тогда был.

- Ну, а теперь?

- Теперь, - Паклин махнул рукой, - теперь куда уж я! Затрещину кто даст, - я бежать без оглядки. Оно, быть может, я бы и расплатился, да о детях сейчас же вспомню. Сожительница ведь теперь у меня, за хорошее поведение, хоть я и каторжный, дали. Детей двое. Меня ругают, - а я о детях все думаю. Меня пуще, - а я о детях все пуще думаю! - Паклин рассмеялся. - С меня все, как с гуся вода. Бейте, - не пикну... Чудная эта штука! Вот что в нем, кажись, а пискнет - словно самому больно!

И в тоне Паклина послышалось искреннее изумление.

Словно этот человек удивлялся пробуждению в нем обыкновенных человеческих чувств.

__________

Я был у Паклина в гостях.

У него дом - лучший во всем посту. Чистота - невероятная.

Его жена, молодая, красивая бабенка, так называемая скопческая " богородица" *, присланная на Сахалин за оскопление чуть не десятка женщин.

_______________

* Этих девушек не скопят; на их обязанности лежит только совлекать в секту других.

Каких, каких только пар не сводит вместе судьба на Сахалине!

Паклин живет с нею, что называется душа в душу. На всякий лишний грош покупает или ей обнову или детям гостинца.

Своих двоих крошечных бутузов он показывал мне с нежностью и гордостью отца:

- Вот какие клопы в доме завелись.

В другом месте, говоря о " поэтах-убийцах", я приведу стихи Паклина, не особенно важные, но любопытные.

Он имеет небольшое представление о стихосложении. Но в его неправильных стихах, грустных, элегических много чувства... и даже сентиментальности...

Его записки о дикарях-аинцах, которых он наблюдал, живя сторожем на Охотском берегу, показывают в нем много наблюдательности, умения подмечать все наиболее типичное.

Специальность Паклина - работа шкатулок, которые он делает очень хорошо.

Я хотел купить у него одну.

Но Паклин воспротивился изо всех сил:

- Нет, нет, барин, ни за что. Даром вы не возьмете, а продать, вы подумаете, что я и знакомство с вами свел, чтобы шкатулку вам продать. Не желаю!

- Скажите, Паклин, - спросил я, когда он провожал меня с крыльца, для чего вам понадобилось знакомиться со мной? Почему вам хочется, чтобы о вас написали?

- Для чего?

Паклин грустно улыбнулся.

- Да вот, если человека взять да живым в землю закопать. В подземелье какое, что ли. Хочется ему оттуда голос подать, или нет? " Жив, мол, я все-таки"...

Поселенцы

- К вам там поселенцы пришли! - в смущении, почти в ужасе, объявила квартирная хозяйка.

- Так нельзя ли их сюда?

- Что вы! Куда тут! Вы только взгляните, - что их!

Выхожу на крыльцо. Толпа поселенцев - человек в двести, - как один человек, снимают шапки.

- Ваше высокоблагородие! Явите начальническую милость...

- Что вам?

- Насчет пайков мы! Способов никаких нет...

- Стойте, стойте, братцы! Да вы за кого меня принимаете? Я ведь не начальство!

- Точно так! Известно нам, что вы писатель... Так уж будьте такие добрые, напишите там, кому следовает... Способов нет. Голодом мрем! Пришли сюда с поселений, думали работишку найти, - все подрядчики японцами работают! Пайков не дают, на материк на заработки не пущают. Помирай тут на Сакалине! Что же нам теперь делать?

- А сельское хозяйство?

- Какое ж, ваше высокоблагородие, наше хозяйство! Не то что сеять, есть нечего. У кого были семена, - съели. Скота не дают. Смерть подходит!

- Барин! Господин! Вашескобродие! - протискивается сквозь толпу невзрачный мужичишка.

Мужичишка - тип загулявшего мастерового. Хоть сейчас пиши с него " Камаринского мужика": " борода его всклокочена, вся дешевкою подмочена". Красная рубаха от ветра надулась парусом, полы сюртучишка так ходуном и ходят.

Голос у мужичишки пронзительный, с пьяной слезой, из самых недр его пьяной души рвущийся.

Первым долгом он зачем-то изо всей силы кидает об пол картуз.

- Господин! Ваше сиятельство! Дозвольте, я вам все разъясню, как по нотам! Ваше сиятельство! Господин благодетель! Это они все правильно! Как перед Господом говорю, - правильно! Потому способов нет! Сейчас это приходит ко мне, к примеру скажем, он: " Мосей Левонтич, способов нет". Я ему: " Пей, ешь, спасай свою душу! " Потому я для всякого... Правильно я говорю, ай нет? - вдруг с каким-то ожесточением обращается он к толпе. Правильно, аль нет? Что ж вы, черти, молчите?

- Оно действительно... Оно конечно! - нехотя отвечает толпа. - Ты про дело-то, про дело.

- Потому я для всякого! На свои, на кровные! Вон они кровные-то! мужичинишка разжимает кулак, в котором зажато семь копеек, - вон они! Обидно!

" Мосей Левонтич" бьет себя кулаком в грудь. В голосе его все сильнее и сильнее дрожит слеза.

- Правильно я говорю, ай нет? Что же вы молчите? Я за вас, чертей, говорю, стараюсь, а вы молчите!

- Оно конечно... Оно верно... Да ты про дело-то, про дело! - уже с тоской отвечает толпа.

Но " Мосей Левонтич" вошел в раж, ничего не слышит и не слушает.

- Какой есть на свете человек Мосей Левонтич?! Сейчас мне поселений смотритель лично известен. Призывает. " Можешь, Мосей Левонтич, бюсту для сада сделать". Так точно, могу, - потому я скульптор природный. Природный!

" Природный скульптор" начинает опять усиленно колотить себя в грудь и утирает слезы.

- Не какой-нибудь, а природный! Из Россеи еще скульптор. " Можешь? " Могу. - " На тебе две записки на спирт". Обидно! Что я с ними, с записками-то, делать буду? Куда денусь. Ежели у всякого свои записки есть? Правильно я говорю, ай нет? Что вы, черти...

- Ну, слушай! - перебиваю я его, видя, что красноречию " скульптора" конца не будет, - я вижу, что ты человек серьезный. Мы с тобой в другой раз поговорим. А теперь дай мне с народом покончить. Поотодвиньте-ка его, братцы.

Десяток рук берется за природного, но огорченного скульптора, - и его тщедушная фигурка исчезает в толпе.

Положение тягостное.

- Что ж я для вас могу сделать? Я ничего не могу.

- Так! - уныло говорит толпа, - к кому ни пойдешь, все ничего не могут! Кто ж может-то? Делать-то теперь что же?

- Этак в тюрьме лучше!.. Куда! Не в пример!.. Там хошь работа, да зато корм!.. А здесь ни работы ни корма. Что ж теперь делать? Одно остается: убивать, грабить! Пущай опять в тюрьму забирают. Там хошь кормить будут! Больше и делать нечего: хватил кого ни попадя! - раздаются озлобленные голоса.

Тут-то мне в первый раз пришел в голову афоризм.

- Каторга начинается тогда, когда она кончается - с выходом на поселение.

Афоризм, который повсюду на Сахалине имел одинаковый успех, где я что ни говорил.

- Это действительно. Это правильно. Это слово верное! - говорили каторжане и поселенцы. - Это истинно, так точно!

- Совершенно, совершенно справедливо! Именно, именно так! подтверждали в один голос чиновники.

И даже те, кому, казалось бы, следовало именно заботиться, чтобы это было не так, - и те только вздыхали.

- Вы это напишите! Непременно напишите. Это правда, глубокая правда. Ужас, ужас!

Сожительница*

Что за фантастическая картина! Где, когда по всей России вы увидите что-нибудь подобное?

_______________

* Так называются на Сахалине каторжные женщины, выдаваемые поселенцам " для совместного ведения хозяйства". Так это называлось официально раньше. Теперь даже официально, - напр., в " Сахалинском календаре", - это называется " незаконным сожительством", что гораздо ближе к истине.

- Бог в помощь, дядя!

- Покорнейше благодарствуем, ваше высокородие! Ты бы привстала, видишь, барин идет! - говорит мужик, вытаскивающий из печи только что испеченный хлеб, в то время как баба, развалясь, лежит на кровати.

Баба нехотя начинает подниматься.

- Ничего, ничего! Лежи, милая. Больна у тебя хозяйка-то?

- Зачем больна? - недовольно отзывается баба, снова принявшая прежнее положение. - Слава Те, Господи!

- Что ж лежишь-то? Нескладно оно, как-то, выходит. Мужик и вдруг бабьим делом занимается: стряпает.

- Ништо ему! Чай, руки-то у него не отвалятся. Свои - не купленые. Пущай потрудится!

- Да ведь срам! Ты бы встала, поработала!

- Пущай ее, ваше высокоблагородие! Баба! - извиняющимся тоном говорит мужик, видимо, в течение всей этой беседы чувствующий себя ужасно сконфуженным.

- Больно мне надоть! Дома поработала, - будет. Дома, в Рассее, работала, да и здесь еще стану работать! Эка невидаль! Может и он мне потрафит. А не желает, кланяться не буду. Меня вон надзиратель к себе в сожительницы зовет. Их, таких-то, много. Взяла, - да к любому пошла!

Баба - костромичка, выговор сильно на " о", говорит необычайно нахально, с каким-то необыкновенно наглым апломбом.

- Но, но! Ты не очень-то! Разговорилась! - робко, видимо, только для соблюдения приличия, осаживает ее поселенец. - Помолчала бы!

- Хочу и говорю. А не ндравится, - хоть сейчас, с полным моим удовольствием! Взяла фартук и пошла. Много вас таких-то безрубашечных! Ищи себе другую, - молчальницу!

- Тфу ты! Веред - баба, - конфузливо улыбается мужик, - прямо веред.

- А веред, - так и сойти веред может. Сказала, - недолго.

- Да будет же тебе. Слова сказать нельзя. Ну, тебя!

- А ты не запряг, так и не нукай! Я тебе не лошадь, да и ты мне не извозчик!

- Тфу, ты!

- Не плюй. Проплюешься. Вот погляжу, как ты плеваться будешь, когда к надзирателю жить пойду...

- Ты какого, матушка, сплава? - обращаюсь я к ней, чтобы прекратить эту нелепую сцену.

- Пятого года*.

_______________

* 95-го. Женщин присылают обыкновенно осенью.

- А за что пришла?

- Пришла-то за что? За что бабы приходят? За мужа.

- Что ж, сразу к этому мужику в сожительницы попала?

- Зачем сразу? Третий уж. Третьего сменяю.

- Что ж те-то плохи, что ли, были? Не нравились?

- Известно, были бы хороши, - не ушла бы. Значит, плохи были, ежели я ушла. Ихняго брата, босоногой команды, здесь сколько хошь: ешь, не хочу! Штука не хитрая. Пошла к поселений смотрителю: не хочу жить с этим, назначьте к другому.

- Ну, а если не назначат? Ежели в тюрьму?

- Не посадят. Небойсь! Нашей-то сестры здесь не больно много. Их, душегубов, кажинный год табуны гонят, а нашей сестры мало. Кажный с удовольствием...

Становилось прямо невыносимо слушать эту наглую циничную болтовню, эти издевательства опухшей от сна и лени бабы.

- Избаловал ты свою бабу! - сказал я, выходя из избы провожавшему меня поселенцу.

- Все они здесь, ваше высокоблагородие, такие, - все тем же извиняющимся тоном отвечал он.

- Меня баловать неча! Сама набалована! - донеслось из избы.

Я дал поселенцу рублишко.

- Покорнейше благодарствую вашей милости! - как-то необыкновенно радостно проговорил он.

- Постой! Скажи, по чистой только совести, на что этот рубль денешь? Пропьешь, или бабе что купишь?

Мужик с минуту постоял в нерешительности.

- По чистой ежели совести? - засмеялся он. - По чистой совести, полтину пропью, а на полтину ей, подлой, гостинцу куплю!

__________

Через день, через два я проходил снова по той же слободке.

Вдруг слышу - жесточайший крик.

- Батюшки, убил! Помилосердуйте, убивает, разбойник! Ой, ой, ой! Моченьки моей нет! Косточки живой не оставил! Зарежет! - пронзительно визжал на всю улицу женский голос.

Соседи нехотя вылезали из изб, глядели, " кто орет? " - махали рукой и отправлялись обратно в избу:

- Началось опять!

Вопила, сидя на завалинке, все та же - опухшая от лени и сна баба.

Около стоял ее мужик и, видимо, уговаривал.

Грешный человек: я сначала подумал, что он потерял терпение и " поучил" свою сожительницу.

Но, подойдя поближе, я увидел, что тут было что-то другое.

Баба сидела, правда, с растрепанными волосами, но орала спокойно, совсем равнодушно и терла кулаками совершенно сухие глаза!

Увидев меня, она замолчала, встала и ушла в избу.

- Ах, ты! Веред-баба! Прямо веред! - растерянно пробормотал мужик.

- Да что ты! " Поучил", может, ее? Бил?

- Какое там! - с отчаянием проговорил он. - Пальцем не тронул! Тронь ее, дьявола! Из-за полусапожек все. Вынь ей да положь полусапожки. " А то, - говорит, - к надзирателю жить уйду! " Тьфу, ты! Вопьется этак-то, да и ну на улицу голосить, чтобы все слышали, будто я ее тираню, и господину смотрителю поселений подтвердить могли. А где я возьму ей полусапожки, подлюге?!

Вот вам типичная, характерная, обычная сахалинская " семья".

Сожитель

- Барин! Господин! Ваше высокобродие! - слышится сзади крик.

Останавливаюсь.

Подбегает, без шапки, запыхавшийся поселенец.

Видимо, гнался за мной долго и упорно.

- Я вас по всему посту ищу, бегаю!

- Что тебе?

- Изволили давеча такую-то заходить требовать?

Он называет мне фамилию одной ссыльно-каторжной, преступление которой меня интересовало.

- Да. А что?

- Дозвольте доложить. Она теперь дома.

И он спрашивает уже, понизив голос, тоном чрезвычайно конфиденциальным:

- К вам их прикажете прислать или сами пойдете?

А на лице так и светится " полная готовность" на все услуги.

- Да ты думаешь, зачем мне?

Поселенец осклабляется во всю свою физиономию: " Шутник, дескать, барин".

- Известно, зачем господа требуют!

Боже! Зачем я не художник, чтобы нарисовать в эту минуту эту подлую физиономию!

- Да ты кто ж такой ей будешь, что этакие дела за нее берешься устраивать?

- Я-то?

- Ты-то!

Поселенец чешет слегка в затылке.

- Сожитель ейный!

- Как же ты... Как тебя даже и назвать, не знаю...

- Михайлой зовут-с!

- Как же ты... Михайла ты этакий!.. Как же ты свою же собственную сожительницу, сам же...

" Михайла" смотрит на меня и удивленно и иронически. " Откуда, мол, такой взялся, что никаких порядков не знает? "

- Не извольте беспокоиться, - с усмешечкой говорит он, - по здешним местам это принято. Не токмо что сожительницу или жену там, дочь представляют.

И заканчивает уж совершенно серьезно:

- Жрать надо, ваше высокоблагородие... Так вам, ваше высокоблагородие, как же-с? Требуется?

Тошно становится глядеть на этого субъекта, - но разговор интересный.

- Слушай, ты! Заплачу тебе все равно, не за это, а за другое: скажи мне откровенно, где была твоя сожительница давеча, когда я заходил ее спрашивать. Вот деньги.

- Покорнейше благодарствуем...

- Слышь, только откровенно!

- Это мы завсегда можем. Не извольте сумлеваться... Где ж ей быть? На фарт ходила*.

_______________

* " Фарт", - от слова " фортуна", - на арестантском языке означает вообще " счастье". Фартовый - счастливый. Для женщины " отправиться на фарт" - имеет особое, специальное значение.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.