Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Ванино поле



 

Боевский Свято-Никольский монастырь был построен в конце двадцатого века одним священником на пожертвования. Строили из чего было, кто цементом помогал, кто кирпичом, кто бетонными блоками. Так и стоял монастырь бастионом из серых блоков, квадратный, очень высокий и стенами немного на конус, как Лхаса или миноносец. Многие блоки были с торчащими арматуринами, и вид получался ощетиненный, грозный. Наверх, в гостиницу для паломников, вела железная лестница с какого-то завода. Длинная, крутая, со ступеньками в ромбик. Первый раз Баскаков был здесь в страшенный мороз, и особенно запомнился заиндевелый и серый вид монастырских стен и суровая судовая почти лестница.

Ехал в беде, в отчаянии, изведённый отношениями с женщиной чуждых взглядов, разрывом с ней и кризисом в работе. Что-то вдруг страшно отвратило в литературе. Стало казаться, что тому главному, ради чего всё затевалось, уделялось ничтожно мало внимания по сравнению с ремесленной стороной. При попытке донести духовный эпизод девяносто процентов времени и сил уходило не на его переживание, а на технические вещи, этот эпизод обеспечивающие.

Прислали как-то Баскакову английский перевод его рассказа. Устав расшифровывать его, он в виде передыха перенёс взгляд на свой русский текст и… его буквально отшатнуло. По сравнению с непривычной, почти непроницаемой иноязычной буквенной массой родной вариант был настолько говорящим, что русские слова буквально вскричали, бросились навстречу. Ожили знакомо и разнолико. Столько одушевлённого было в качнувшемся навстречу строе, что наряду с радостью почувствовал он в этом оживании грозную силу и даже предупреждение. Слова были будто стая, севшая вокруг доверчиво и мощно, но готовая, чуть что не так, навсегда сорваться… В этом «навсегда» он был уверен абсолютно, а «что не так» означало ничтожное собственное отклонение от того, к чему призываешь читателя. Он попытался описать пережитое, но всё выглядело настолько нарочито, что для поиска естественной формы ушли бы годы. Зачем? Ведь чтобы стать лучше, добрее и отзывчивее, требуется совсем иное…

С таким грузом и приехал тогда в Боево Баскаков. Вошёл в зимний и суровый двор, где возле бетонной стены громоздилась куча огромных тополиных чурок. Их перекатывали две послушницы в ярких куртках. Одна, самая худенькая, с лицом, закрытым капюшоном красной куртки, особенно пронзила рвением. Он бросился к ней: «Давайте, помогу», — а она ответила только: «Не надо, это моё…»

Он поднялся по судовой лестнице в гостиницу. Там было тепло, даже парко, зеленело множество цветов в горшках, просто оранжерея целая, плыл запах щец, ещё чего-то жилого. Его поселили, потом была служба, по окончании которой он подошёл к батюшке. Мол, что нужно, чтоб монахом стать?

— Так, так, так… — сказал отец Лев, отрицательно качая головой и сразу будто отвергая весь Игорев пафос. — Тебя как зовут?

И от этого «ты» Баскакову уже вполовину легче стало:

— Раб Божий Игорь.

— Раб Божий Игорь, — ударив на «раб», быстро, удивлённо и как знакомому сказал отец Лев и поглядел пристально в глаза. — Давай так. Поживи. Трудником. Мы тебе келью дадим. Работы много. Успокоишься… Подумаешь. — Он помолчал: — Я тебе и по-другому мог сказать: что совсем не обязательно принимать монашество, чтобы уйти от того, что тебя в миру не устраивает. Что там не так и много честных и думающих людей… А ты хочешь их число уменьшить… — Он улыбнулся, всматриваясь и будто изучая собеседника. — И что будущему монаху надо там, — он кивнул куда-то вдаль, назад, — готовиться: соблюдать посты, каждый день как штык молитвенное правило читать, ходить в храм. Очень серьёзно изучать Священное Писание, жития Святых, Святых Отцов. Приучаться к постному, в пять утра вставать, не говоря про телевизор и встречи с друзьями. И с девушками… — Он особенно упёр на это слово. — И так с годик. А там… посмотрим… Но я тебе говорю — поживи недельку… У?

 

… … … … … … … … … … … … … … …

 

Баскаков так и не выспал ничего «путнего». С четырёх лежал в полудреме, то в жару, то покрываясь потом и остывая, холодея от бессмысленности какой-то и непоправимости, от контраста между полной невиновностью безмятежностью утра и внезапностью катастрофы. Ворочался, метался, пытался прохладней прилечь к постели, вминал жаркую голову в подушку, силясь вытянуть спасительную её прохладу, потом так же припадал к второй подушке. Из похмельной растерзанной души не шли Ленины обезумевшие глаза, порубежный её взгляд, ненавидящее: «Пошёл вон! » В конце концов встал, пошёл в ванную, нашёл и прибрал карту от телефона. Долго стоял под душем, чувствуя, как волнами то нарастает, то ужимается в голове ядро.

Пил чай. Лежал. Ходил. Жарил яичницу с луком, ел насильно, пряно, на случай, если остановят. Вышел на улицу, умылся снегом. Погода была ветреная. Серая… под стать настроению…

В машину дико было садиться. Руки, тело неверные. Сел. Жевал жвачку. Помнил, как его остановил молодой гаишник: «Игорь Михалыч, когда вы крайний раз принимали спиртное? » И как непроницаемо глядя в глаза гаишнику, твёрдо и будто вскользячку бросил: «На день рыбака». По дороге заехал к Косте. Казаки негромко сидели за столом. «Смотри осторожно — сейчас перемёты будут».

На трассе задувал очень сильный ветер. Где дорога возвышалась над полем, снежные потоки переливали асфальт особенно гибко и текуче. Слоисто-туманную ткань будто перетягивали через трассу, и натяг этого жидкого дыма был необыкновенно тугим и одушевленным. Мутно-молочные струи змеино изгибались на взъёме и спуске. Их набрасывало на лобовое стекло волокнистыми тенями, в которых меркла окрестность. Когда машина прошивала несколько струй, аж рябило в глазах.

На снежном фоне струи не было видать, и, казалось, они нарождались только рядом с трассой, ради неё. Но шершавый мел мёл по всей равнине, и поле будто жило многовековой жизнью, куда-то перетекая, а трасса с бренными машинами лишь попалась на пути. Волокна были настолько плотными, что, казалось, должны оплести колеса, и машины споткнувшись, завязнуть, расползаясь, и раствориться медленно и смиренно. Но они почему-то ползли, замедляясь и работая аварийками.

Видимость совсем упала — метров сто от силы. Дорога коротко расширялась, и посередине на островке темнела тень пожарного «камаза», а рядом с ним — тень человека, отчаянно махавшего круговым махом — чтобы ехавшие не останавливались. Дальше на встречной полосе стояла патрульная с мигалками, скорая и междугородний автобус, которому в зад влепилось с полдесятка легковушек. Баскаков внимательно их рассмотрел, убедившись, что Лениного «тэрика» среди них нет.

Проезжая подчасовский перекрёсток, он вдруг решительно повернул. Остановился у ворот и вошёл в калитку. «Тэрик» стоял мордой к дому и небитой стороной наружу. Баскаков постучал…

Через полчаса он мчался в Боево. В лесу не мело, но, едва дорога выходила на простор, поле снова жилисто перетекало асфальт, полосы, перебежав дорогу, укромно сливалась с полем, будто таясь.

Он въехал в Боево, засаженное огромными тополями, глядевшимися особенно голо. Слева в ветреной дымке тянулись домишки, справа монастырь стоял ощетиненным бастионом. По заводскому-железному-корабельному трапу взлетел как по авралу. Комнату в гостинице так и держали за ними, словно она ничего не знала. Хотя казалось, «после всего» её следовало аннулировать беспощадно.

Вошёл без стука. Лена лежала с открытыми глазами, с открытым молитвословом на груди. Он прошёл и сел на стул.

Оба молчали. Первая не выдержала Лена, поднялась, отпила воды из стакана, спросила тихо, выцветше:

— Ну и что мы будем делать?

— С чем? — деревянно ответил Баскаков.

— С нашими… изуродованными отношениями?

Баскаков очень быстро поднялся, подошёл, обнял. Лена уткнулась в шею. Почувствовал тёплые глаза, как пошевелились, защекотали веки, потом мокро и облегчённо замерли. Начала содрогаться, дышать со спазмом.

— Ну всё, всё. Живая, главное.

Она подняла лицо, мокрые глаза, как-то длинно натянула верхнюю губу на верхние зубы. Помолчала. Потом сказала:

— Крыл о   сильно? — и снова уткнулась и всхлипнула.

— У машины или у… отношений?

— У-ве-во… — снова сотряслась Лена.

— Ну ладно, ладно… Выправим. Сильно испугалась?

Он чувствовал её кивающую голову. Видел хвостик, перетянутый пояском. Он снял прихваточку и освободил-рассыпал волосы. «М-м! » — возмущённо дёрнулась всем телом она, но, когда он грабельно пропустил волосы меж пальцев и лапищу прижал к тёплой её голове, будто что-то долепляя, расслабленно прижалась. И снова, затрясясь, уткнулась Баскакову в шею, но уже успокоенно. Потом подняла лицо, дыша тяжело, ещё вздрагивая, и чуть улыбнулась. Между губ попал волос, отвела его длинным тягучим движением. Легла. Сказала медленно, по-больному:

— Ты телефон выключил, чтоб проучить меня?

— Чтоб проучить Нинку… Лен, я расколошматил его. Когда ты уехала. Она глупость сказала… А ты мне звонила?

Она закивала. Потом сказала очень задумчиво:

— Я почему-то думала, что ты приедешь. Я сегодня исповедовалась и причастилась. Иначе… я не знаю… что б… было.

— Испугалась, когда потащило?

— Погибнуть испугалась. Дико, когда тебя волокёт… Как будто она взбесилась, и ничего сделать не могу, какая-то силища тащит… И страшнее всего было, что я знала, что гололёд. И меня вокруг пальца обвели, понимаешь. Ехала, конечно, настроение… состояние жуткое, но всё равно тепло, музыка играет. И одна секунда! Одна…

— Там же знак.

— Это всё знак… Знак я… вроде видела… боковым зрением. А потом стала вспоминать — видела… или не видела. И запуталась… Там… пологий знак. И я как в поворот стала входить, прямо телом почувствовала, что всё. И как будто эта бровка снежная меня подрезает. А за ней же бордюр этот. Дальше само всё…

— И ты ещё газ бросила.

— Наверно, бросила. Не помню… И ещё поразило, как всё мягко потом. Вдоль остановки. Будто я в пластмассовой коробке. А потом лежу. Музыка играет. А я уже думаю, во сколько ремонт обойдётся… Такие ребята новосибирские хорошие. А я ещё сильнее на тебя рассердилась. Что тебя нет рядом. Разбилась бы — знал бы!

— А почему ты Косте не позвонила?

— Не знаю… Ты знаешь, мне было так плохо, так ужасно, ты не представляешь, и как ты на меня пёр, глаза в разные стороны… и требовал… А я не могу сдержаться и понимаю, что люди, а не могу, и эта авария… Мне надо было одно только: дожить до исповеди. Всё. Я не спала ночь. Может, теперь посплю.

Она помолчала.

— Что отец Лев сказал?

— Давай потом как-нибудь… Сил нет. Главное, что он… посмотрел… так… — Она снова закусила губку и отвернулась. — А что ты старый телефон не взял?

— Да вообще не хочу видеть их. После Нинки.

— Ой, Господи, — покачала головой. — Я когда посмотрела на крыло, знаешь, что подумала? Вот она, посудомоечная машинка.

— Да ладно, купим тебе машинку.

— Я не понимаю, почему?! — Она вся наполнилась этим «почему». Тревожным, требовательным, пружинным. Даже до некрасивости в лице. До складочек на лбу вертикальных: — Почему так получилось? Ведь есть причина. Есть. Не может не быть.

— Почему улетела или почему приземлилась?

— Почему всё. И подбросили, и встречку перекрыли, и поймали ещё… И этот пятачок снежный — как ладошка. Понимаешь. И я подумала, что… — Она прямо задрожала. — Что в следующий раз ладошки не будет. А главное — пока мы не поймём, за что это… Понимаешь? Нам даже дёргаться никуда нельзя… Никуда… Я боюсь.

— Ну ладно, ладно…

— Погоди, — она скинула его руку. — Вспоминай, где мы накосячили? И, — она пристально посмотрела, — почему мы поссорились? Я как услышала, как вы с песнями идёте, меня затрясло. Ну как же так, завтра ехать… Гусь! Это он так к причастию готовится… К Рождеству…

— А ты не представляешь, как они вывалили с этим подносом! И Добрынечка забасил… прямо голосом героев Лескова или Гусева-Оренбургского… меня пробрало аж — насколько ничего никуда не девается! И душа запела, полетела, потянулась… эх, а ты её… срезала… Но только это не то… Что-то раньше!

— А я рассвирепела от статей этих липовых, которые ты зачитывал! Говорит, что времени нет, а сам про себя статьи калякает. Как не стыдно! Ещё и нахваливает себя!

— Да это не мои статьи!

— Да как не твои?

— Да так. Про куничку моя, а то письмо библиотекарша написала, я покажу тебе, если не веришь. И про «Фарт» тоже, это Броня Струкачёв. На сверку прислал. А про куницу я, чтоб тебя развеселить, написал — я же знал, что ты расстроишься из-за премии.

— Так ты знал?

— Про премию-то? Да, конечно, знал.

— А ты огорчился?

— Я возмутился. Но не из-за себя. Ну как так: я им русскую норму даю, а они её отвергают! Чо, сдурели?! — Баскаков заговорил с криминальной интонацией: — Не понял. Алё. Вы где? Ничо не попутали?

— Ну ладно, ладно…

— Да не-е… ну, правда. Время действия — наши дни. Написано — комар носа не подточит. Духовность — есть, народность — есть! Герои живые! Действие в сердце России! Чо надо?! М-м-м… И тут эти пэтээсы ещё, — он помолчал и театрально провозгласил: — И ты лежишь.

— Я готовилась к исповеди… Все дни…

— Слушай, мне надо с отцом Львом повидаться. Насчёт как раз исповеди и причастия.

— А я посплю.

Он вышел на улицу, где извечные горожанки-трудницы перекатывали огромные тополёвые чурки… При всей знакомости картины она казалась блёклой, потому что перед глазами стоял яркий, будто резаком врезанный, оригинал. Такая же погода. Ветер с мороза закручивает меж монастырскими высокими стенами гостиницы. Хрупкая трудница в красной куртке с капюшоном склоняется к чурке. Длинная чёрная юбка, узко обхватывающая ноги, фигура, изгибающаяся неловко и тонко в коленях, нетвёрдо ступающие сапожки. Оливково-зелёная, бугристая чурка, с сучком в глазке бугра. За сучок липко цепляется чёрная полушерстяная юбка. «Миленькая, вы ж надорвётесь. Давайте я…»

Трудница быстро оборачивается: «Не надо, это моё. А если хотите помочь — помолитесь…» — «За рабу Божию?.. » — «…Елену», — негромко говорит трудница, глядя серыми глазами в розоватых веках, будто надутых ветром, и улыбается вдруг беспомощно и ясно. Застеснявшись неожиданной своей улыбки, поправляет лицо, и над верхней губкой горизонтальная рисочка белеет от мороза.

У Баскакова аж глаза зачесались. Подумал о том, с какой ученической старательностью, честностью Лена готовилась, как выписывала грехи, как переживала, боялась упустить. Послушно и кропотливо выполняла всю дорогу к исповеди, каждый её изгиб. Излучину. Исполняла слово. Как школьница. Но это не ученическая старательность, а отношение единственное. У него всё взросло, где-то подсокращал, что-то считал условностью, где-то стеснялся отца Льва, как знакомого, распределял по важности — это первее, а то напослед. Хотя тоже всё вроде выписывал. Но по-настоящему озаботился только вечером перед покупкой машины, когда в голове всё перенапряжено было беспокойством, опасением не выполнить завтрашний список дел. И исповедь не то что в одном ряду с ними стояла, но всё равно — дела поддавливали.

И выходило, Лена исполняла слово «исповедь» и выполняла. А он будто редактировал. Ловил себя на попытках порисоваться перед батюшкой, пониманием, своим служением идеалам. Чтоб батюшка сделал скидку, попротежировал… И хотя, застукав себя за этими поползновениями, моментально осаживал — выходило, что слово «исповедь» они с Леной проживали по-разному.

Для неё каждое слово имеет единственный смысл, не делится на дальнее-ближнее — вплотную стоит, впритирку, не качнёшь, не подсунешь лишнего. Им её полностью простреливает, как током наполняет, и она сама этим словом становится… Потому и лежит как больная.

Отца Льва в монастыре не было, Баскаков сходил к нему домой. Когда вернулся, Лена не спала, сидела тревожно на койке.

— Что случилось?

— Как ты думаешь, сны кто-то сочиняет?

— Как? — не понял Баскаков.

— Ну или я сочиняю, или во мне… кто-то? А если кто-то — то что он во мне делает?

— Лен, что случилось?

— Да мне сон дикий приснился. Аж проснулась.

— Ну расскажи, ну что такое? — Он сел, обнял.

Она сняла его руку:

— Тяжеленная… Погоди, сядь вон напротив. Или чаю мне сделай.

Баскаков принёс кипятку.

— Ну рассказывай.

— Мне приснилась, будто я улетела, всё как по правде, а потом мы с тобой будто сидим, как тем утром… и спорим. А на что спорим… Страшно сказать. Я от этого и проснулась…

— Лен, ну надо сказать.

— Спорим, вернее, продолжаем будто спорить на эту… машинку для посуды. Что мне эта машинка нужна прямо позарез. А спорим вот на что…

— Ты сказала, на машинку.

— Нет. Ну да. Машинка — это выигрыш. А спорим…

— Ну!

— На… твои грехи.

— Как? Ничего себе искушение…

— Как-как?! Вот как ты должен был доказать тот весь список. Про пользу премий… Так же… — Она заплакала. — Не могу. Так же будто… будто… есть список, а там — те грехи, которые ты исповедовал тогда в Тузлуках… И мы на них спорим…

— Да как?

— Да в том-то дело, что я не помню как… Знаешь, как во сне бывает. Всё складно. А проснулся — и вспомнить не можешь… Ну а смысл такой, что ты говоришь, что всё исповедал, по списку. А я: «Нет, не всё! Что-то осталось! Не всё! » — прямо кричу. Понимаешь? «Не всё! » И если ты проспоришь, если я окажусь права, то… — Она заплакала.

— То что? — почти вскричал Баскаков…

— То покупаешь эту машинку злосчастную!

— Ну всё, всё. Не плачь. Бредятина. Забудь, и всё.

— Да как забудь?! Не могу. Ты скажи… Я знаю… ты такой вот… честный… — Она всхлипывала. — И пишешь про честных… хороших… Я знаю… Только не сердись, пожалуйста, я понимаю, что нельзя так спрашивать… Я думаю: может, это как-то с машинами связано? А ты… ты…

— Да, что?! Что «я»? Говори!

Лена будто собралась и сказала негромко и низко:

— Ты батюшке про пэтээс говорил?

— Про ка… — Баскаков и осёкся. И осмотрев комнату, будто здесь ещё кто-то был, сказал: — Не. Не говорил…

 

… … … … … … … … … … … … … … …

 

— Они же, я ещё удивился, они три раза сказали: Толя и каждый Напильник. Будто пытали меня. Сначала Толя намекнул, мол, хотим вас «ос-во-бо-дить от возможных неприятностей». Я, правда, не понял. Потом первый Напильник… обозначил, мол, снимаем с вас проблему, вы не хозяин будете. И казалось, достаточно. Но нет! Второй уже прямо открыто, прямо разжевал, что будет «человек, который столкнётся с той же проблемой…» Главное, зачем разжёвывать? На их месте понятней не заострять… Может, им в голову не пришло, что это может остановить. Хотя… Не знаю.

Это же «Фальшивый купон»! Я узнал, но отмахнулся — больно хотелось машину. А что звонки с толку сбили, дерготня — это отмазка. И обстоятельства эти, Петины деньги, Артём с машиной. Они были как ураган по сравнению с этим купонишком. Я как травинка перед ним, сразу признал, что в рост не встать. Даже не рассматривал, сходу сдался. От так от. Пи-са-те-лёк…

Знаешь, бывает при полном алиби — ты всё равно виноват. И оно хуже, потому что все-то с тобой как с человеком, верят, что честный, а ты… Это как украл, а тебя оправдали за неимением. Как с ежиными рубахами. Вроде не до них и поздно… А дело во мне. Эх… У меня была, конечно, душевная подвижка забрать эти рубахи, но не решился тебя напрягать, стеснять стиркой. Другой бы решил не ездить, и всё. Ни машину не морозил, ни колёс не порол, ничего. И времени полно светлого. А вот нет, и всё. Не заеду. Это лучше. Выходит, так духа не хватило отказать и за обстоятельства спрятался.

А те и рады.

— Выходит, ты меня остерёгся напрягать ради друга. А я бы постирала! Надо забрать было… Я же тебе сказала… потом…

— «Потом», — раздражённо повторил Баскаков. — Да я так и собирался… А «потом»… постеснялся, тебя постеснялся… Думаю, разворчится… Выходит, думал о тебе хуже. Надо всегда эту первую подвижку, позывку слушать. Хм… — Он улыбнулся: — У меня в детстве друган был, Мишка Кузнецов. Решили играть в моряки и идти на север. Вернее, кто-то моряк, а кто-то его родители. Мишка мгновенно стал моряком и говорит: «Ну всё отлично. Я тут коло полюса. А ты давай волнуйся». При команде «волноваться» я собрался головой вот так вот заболтать, — Баскаков быстро начал качать головой вправо-влево, — но думаю, Мишка решит, что я маленький, и официально занудил: «Ой, да что же это такое?! Ой, да как мы волнуемся! » — и за голову давай хвататься… Мишка как возмутится: «Да ты не так волнуешься! Вот как надо! » — и начал качать головой именно так, как я постеснялся.

— А ты волновался, когда я поехала?

— Да я тебя придавить был готов за то, что перед мужиками опозорила.

— Хм… А как ты думаешь, что означает этот Ваня? И его неинтерес к этим деньгам, и то, что гаишники его… призвали?

— Призвание Вани гаишниками… Знаешь, — мечтательно и задумчиво сказал Баскаков, — есть такие тайны Русского мира, которые трудно объяснить… и это такое счастье… Наверное, важно не тайну раскрыть, а понять, зачем Господь Бог тебя подвёл к ней… Хотя это почти одно и то же. Так… зд о  рово… что не всё объяснить бумагами… А эти двое гаишников тоже с ним. С Ваней. Они из его поля… Поля… — вдруг задумчиво сказал Баскаков. И представил мутное поле, перетекающее трассу туманными потоками, вспомнил снежную руку, подхватившую Лену.

— А с Ежом? — вдруг насторожилась Лена. — Как с Ежом-то? Звонить будешь?

— Не-а.

— Как так? — спросила резко.

— Он меня в чёрный список занёс.

— А что делать будешь?

— Пойду.

— Пойдё-ёшь?!

— Ну.

— Он же орать будет, материть.

— Всё равно пойду.

— И терпеть будешь?

— Буду.

— И спасать будешь?

— Буду.

— И пить с ним будешь?

— Буду…

— И рубахи?

— И рубахи, всё… буду…

Лена покачала головой — будто у неё внутри всё закружилось от происходящего, и в сложности этой смеси, в её круговой поруке было теперь спасение.

— Мне так страшно стало, когда у тебя телефон отключился… — сказала вдруг Лена и снова всхлипнула. — А представляешь, в храм зашла… Литургия началась, и вдруг голова так закружилась, ты знаешь, у меня бывает… Приступ… Испугалась… «Господи, помоги, Господи, помоги…» — говорю. И вдруг чувствую, меня за руку кто-то берёт. Оказался врач… Потом на стульчике сидела. А потом на исповедь, и на Причастие… Вот видишь, как борюсь… с бесами своими… — Лена прикусила губку. — В истине… вышла…

Баскаков сжал её руку:

Здесь будем венчаться?

Она кивнула. Её голова снова лежала на его плече. Он голову гладил и тихо говорил:

— Будешь ещё чайники бить?

— Бубу, — всхлипывала Лена.

— И кричать на меня будешь?

— Бу-бу… — ещё больше захлюпала Лена.

— Позорить будешь меня перед мужиками?

— Бу-бу, бу-бу… — тряслись её плечи.

— Детишек рожать?

— Бубу…

— И ждать… если чо?

— Бубу…

— И волноваться?

— Бубу…

— Как будешь?

Она смешно покачала головой… Тут и у Баскакова по глазам как ветром резануло. Да и в окно навалился порыв со снегом. Растворил серую бетонную стену, и сквозь неё подступила и хлынула в очи суровая и древняя даль. И будто вернула к жизни, к новой полосе. Стало вдруг ясно, какой пласт пережит и что грядёт следующий. Незнамо какой. И надо готовиться к исповеди, к Рождественским чтениям. Лена тоже это почувствовала, словно холодный и сухой снежный ветр и её наполнил силой. Что-то знакомое, старинное, тускло стальное сверкнуло-перелилось в Лене и она воспросила строго и порывисто:

— Как к детям пойдёшь?

Не в смысле, как, мол, «осмелишься после всего», а как солдату говорят: «Готов, всё взял? Ничего не забыл? Справишься? »

И новая волна окатила Баскакова. «Господи, как же я вас люблю! »

 

Якорь

 

Баскаков отстоял ночь. Лена ушла раньше — голова кружилась… Поздним утром пошли к отцу Льву в его гостевую трапезную. Там всё было приготовлено со всей праздничной торжественностью. На большом столе — грузди в сметане, в блюде — драгоценный, будто гипсовый творог с сеточкой от марли, прозрачная красная икра — её прислали с Дальнего Востока.

За столом сидели гости монастыря. Молодая состоятельная пара из Томска, помогавшая монастырю. Бледный и значительный Леонид и Наташа, молодая женщина откуда-то из Ростовской области. Она была несколько наивная и время от времени что-нибудь, как сказала Лена, «вывозила», причём с улыбкой, означающей: возможно, я сейчас что-нибудь сморожу, но остановиться уже не смогу. Был ещё один священник, отец Владимир — крепкий, лысый, с круговой оторочкой и рельефным лицом.

Во главе стола восседал отец Лев. Звучал рассказ отца Владимира про то, как со школы он мечтал стать священником, а инструкторша из районного комитета его преследовала, и он едва не лишился аттестата. Спустя долгие годы случилась у него служба, после которой подошла женщина… И они встретились глазами. «Если бы вы эти глаза видели…» — негромко сказал отец Владимир. Некоторое время все молчали.

За столом у отца Льва никогда не было праздных бесед, всегда были смысл и тема, на которую он искусно направлял.

— Друзья мои, — попытался отец Лев и сейчас направить разговор, поглядел на Баскакова и вдруг спросил: — Книжку привёз?

— Привёз, батюшка, — весело ответил Баскаков и положил на стол «Фарт».

— Ну вот это правильно, а то… не дождёшься… — Отец Лев говорил по-хозяйски, то распорядительски-грубовато, то с шуткой. — Ручку дайте классику.

Баскаков подписал и протянул батюшке книгу.

— Вот давно бы так. Ну так что? На пробу! — сияя, оглядел присутствующих отец Лев, открыл книгу в середине и, откашлявшись, начал читать, сначала громко, а потом по мере вчитывания всё вдумчивее:

 

— «Писателем быть и счастливо, и стыдно. Стыдно, что кишка тонка имени не ставить под рукописью и что на встречах у тебя совета спрашивают: как жить? А я какой учитель? Я так… снежок огребаю… Знаете, как у древних земноводных жабры снаружи, как веточка. Вот я — такой земноводный. Я раньше думал — какой же у меня огромный внутренний мир! А это не внутренний мир огромный, это жабрам есть куда простереться. Потому что внутри у меня от несовершенств тесно и душно. И всё лучшее в моей душе — это наружная веточка кислородного голодания по Русскому миру. И когда эта веточка сливается с его кроной — это и есть милость Божия».

 

Отец Лев, оглядел всех с загадочной улыбкой. Образовалась пауза. Потом улыбнулась Наташа и спросила:

— Как это наружные жабры?

— Это у некоторых древних земноводных. У аксолотля.

— У кого-о? — удивлённо спросила Наташа.

— У аксолотля.

— Это кто?

— Личинка амбистомы, — сказал Леонид.

— Ко-во-о? — ещё удивлённей, восторженней и осторожней спросила Наташа, и все засмеялись.

— Если эта личинка живёт в слишком холодной воде, то она так и не дорастает до амбистомы и начинает сама размножаться, — объяснял Леонид. — И у неё как раз жабры снаружи. В переводе с ацтекского аксолотль — водяная собака.

Наташа угрожающе улыбнулась:

— Раз дети писателя — книги, то его лучше в холоде держать? Чтоб раньше писать начал.

Все снова засмеялись. А Наташа вдруг спросила:

— Что такое литература?

— Ой, ну перестаньте вы… Ну не надо… Ну что вы! — наморщился невозможно Леонид, замахал руками, стыдясь и будто стрясая с себя вопрос.

— Леонид, я не у вас спрашиваю, — твёрдо сказала Наташа.

— Ну… — торжествующе и требовательно сказал отец Лев, будто что-то очень важное, им затеянное, достигло наконец заключительной фазы.

— Литература… — медленно повторил Баскаков. — Я не знаю… И знаю. В этом слове для меня есть что-то неловкое… Почему? Потому что существует как минимум три правды. Правда литературы. Правда жизни. И просто правда. Правда литературы и правда жизни — они как два провода, и им пересекаться нельзя. Хотя бывает, литературная правда ослабнет и спикирует к жизненной. И тут замыкание! Пробо й поля! Искра  какой-то единой, единственной правды. И она будто окно прожжёт, и что-то смертельно личное — станет вдруг образом. — Баскаков замолчал, потом продолжил: — Вы знаете, наверное, нельзя пронзительней написать о России, чем Бунин и Шмелёв писали из своей эмиграции…

— Совершенно не согласен, а «Антоновские яблоки»? — фыркнул Леонид.

— Да тише вы с яблоками! — цыкнула Наташа. — Продолжайте, пожалуйста. Ужасно интересно!

— …Из своей эмиграции, — повторил Баскаков. — Знаете, что такое под «жвак? » Кто во флоте служил?

— Я служил! На Тихоокеанском, — сказал отец Владимир. — Жвако-галс.

— Истинная правда, батюшка! Это последний или первый — откуда смотреть — кусок цепи, заделанный на палубе. Под жвак — это когда якорная цепь вытравлена полностью. До жвако-галса. Ещё говорят «заправиться под жвак» — тоже полностью. Так вот, при всей длине э-э-э… бунинской якорной цепи нет страшней эмиграции, чем та, в которой я находился, когда не знал этой… искровой правды. Вот отец… — Баскаков повернулся к отцу Владимиру…

— Владимир, — быстро подсказал отец Лев.

— …Отец Владимир рассказал давеча… Когда они встретились глазами, спустя жизнь… Понимаете? Я будто там стою! Это… До мурашек. Спасибо вам… Оно открывается, когда пишешь… об этой земле, вот прямо… стоя на ней! Как сейчас в этом монастыре. Ничего не надо ждать. Искать специально. Высасывать из пальца. Такое счастье… Это не литература. Это… Я не могу объяснить! Это ощущение, которого у меня раньше не было. Это ощущение… — Баскаков замолчал… И сказал с тихой силой и чуть хрипло: — Когда якорь под тобой. А литература — всё остальное!

— Шикардос, — прошептал Леонид, привстав, пожал Баскакову руку и, кивнув, прижмурил глаза.

На Наташином лице вдруг появилась улыбка, и Баскаков приготовился к продолжению экзамена:

— Вот вы писатель… Я просмотрела книгу. Там всё больше про мужчин написано. У вас есть женщина? Я не имею в виду… бабушек. А вот женщина такая, вот… как я, — она посмотрела на Лену, — как мы? Вы можете сказать, какими нам быть?

— Вы знаете… Раз уж такой разговор… Это всё очень важно… Да. У меня есть женщина… И она только что попала в аварию…

— А-а… — ахнула Наташа.

— И когда я приехал, она была здесь… Вы спросили, кто женщина. Она хранительница… А мужчина — защитник. Так и пойдём. Как шли.

Из трапезной гулко доносился шум. Зашёл монах:

— Отец Лев, сейчас в трапезной монахам шоколад выдавали, всем не хватило. Что, ещё взять?

— Возьмите.

Он вышел. Через некоторое время раздалась «Многая лета». Наташа вдруг неумолимо начала расцветать несуразной своей улыбкой:

— А разве… у кого-то день рождения сегодня?

— Да, — с торжествующей улыбкой ответил отец Лев.

— У кого?

— У Иисуса Христа.

 

 

Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке Royallib. com

Оставить отзыв о книге

Все книги автора


[1] Тальник — ивняк.

 

[2] Куренки — тушки, к примеру, белки, ободранные от шкурки. Замороженные эти куренки в качестве желанного гостинца привозили охотники домой, и хозяйки запекали их в печке.

 

[3] Зареву (реветь) — по-сибирски кричать, звать. «Пореви меня по рации».

 

[4] Норки — ноздри по-сибирски.

 

[5] Пэтээс (ПТС) — паспорт технического средства. Основной автомобильный документ, без которого машину нельзя использовать.

 

[6] Позы (от бурятского буузы) — необыкновенно вкусная бурятская еда, родственная мантам. Готовится на пару. Подаётся в позных харчевнях и распространена от Байкала до Читинской области.

 

[7] Sustainable development — модное басурманское выражение. Означает устойчивое развитие.

 

[8] Пялка — специальная особым образом излаженная дощечка, на которую садят (то есть диалектн. надевают) шкурку пушного зверя для просушки. Потом шкурку отминают и выворачивают.

 

[9] Абээска (АБС) — антиблокировочная система, предотвращающая блокировку колёс тормозами и потерю управляемости машиной.

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.