Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Исповедь. В стирку. Редколлегия



Исповедь

 

Александро-Невский храм в заштатном купеческом городке Тузлуки был построен в конце девятнадцатого века после убийства в 1881 году императора Александра II. Тузлучинский купец Никифор Вытнов обратился в Святейший Синод с просьбой разрешить построить на свои средства храм во имя небесного покровителя убиенного царя — князя Александра Невского. А в конце двадцатого века вокруг храма была основана женская обитель. Монастырь был небольшой, но аккуратный и ухоженный, белые постройки, творожно-белый собор с золотыми куполами, кованые ворота.

Народу в храме было немного, видимо, больше рассчитывали на Рождество. Баскаков пропустил Лену вперёд и сам оказался последним. Отец Лев — рослый, светлоглазый, немного напоминающий доброго волка из «Иван-царевича», с лицом собранным, утянутым к некоей точке впереди носа. И в очках, каких-то особенно прозрачных, круглых, в тонкой серебристой оправе. С седоватой раздвоенной бородой и взятыми в пучок власами, нависающими с боков расслабленно и выпукло, и тоже седеющими и немного в зелень. Он с Юга России, гхакающий, но не по-украински придыханно, а пожёстче, по-донски. Замечательна его улыбка, особенно захватывающая глаза — радостно-смущённая, всепонимающая, от которой на душе тепло и надёжно. Очень он пришёлся Баскакову с Леной доброжелательностью, рассудительностью, неприятием формализма.

Отец Лев велел Баскакову читать на клиросе, а пока исповедовал Лену. Баскаков читал вполоборота и поглядывал на Лену, видел, как двигалась её голова, когда она говорила. И как отец Лев, улыбаясь, склонялся к ней и тоже говорил, то глядя на неё, то озирая храм. А потом накрыл ей голову плотной и будто твёрдой епитрахилью, приложил ладонью и, сняв освободительно плат епитрахили, кивнул на Евангелие. Лена поцеловала Евангелие и крест и отошла сначала быстро, а потом медленно, сбавив шаг и описав задумчивый полукруг. Отец Лев кивнул Баскакову.

— Готовился?

— Да. Батюшка, благословите… Исповедуется раб Божий Игорь. — Игорь замолчал, а потом заговорил робко как-то, ещё пуще смущаясь от этого и теряясь: — Батюшка, грешен, и честно — будто никакого движения нет. Всё… всё то же самое, что в прошлый раз. Раздражение на близких, на жену, требую от неё слишком многого, старинного какого-то бесконечного духа, затворничества, неприятия всего… этого… ну понимаете… Батюшка, знаю, что надо грехи перечислить, не раскрывая, но если можно, если у нас есть время, всё-таки прошу разрешения…

— Благословения.

— Благословения… на более подробный разговор. Есть у нас время?

— Время есть, если с ним… не тягаться, — улыбнулся отец Лев.

— Да… Чревоугодие, батюшка… В пост, когда гости, не всегда могу удержаться от спиртного. Ещё… м-м-м… похотливые мысли посещают. Ещё не сквернословить стараюсь уже много лет. Но бывает, когда оказываюсь с кем-то простым трудовым, кто ругается, не могу удержаться. Не потому что подумает: чистоплюй… А вроде как ругнусь — и будто обозначу, что свой. Что оттуда же вышел. Стыдно. Ну и главное… Маловерие. Мало сил. На всё, что угодно, есть, а вот с душой помолиться — не могу. Не всегда могу. Хотя мог раньше.

— Вот послушай. Ты, когда писать начинал и ничего не получалось, верил, что ты уже писатель? Что уже там? В литературной вечности? Хоть ничего не умеешь. Верил?

— Верил, батюшка, — с жаром сказал Баскаков, — сквозь всё верил.

Он смотрел то на Евангелие, то на отца Льва.

— И тебя ничто не могло ни остановить, ни поколебать… А тут-то в чём дело? Господь сказал: будьте как дети. Отец ребёнка подбрасывает вверх и ловит. И тому в голову не придёт, что его уронят. Маловерие — это недоверие. Ты не доверяешь тому, кто тебя…

— Подбрасывает…

— Подбрасывает… Судишь по своей слабости. Мы думаем, чем плохо молиться, лучше вовсе не буду. А ты сверяйся. Сверяйся… Не хочешь молиться или спешишь. Не бойся, пожалуйся на себя, но чтоб Он слышал, знал… — Отец Лев помолчал, немного нахмурился: — Нам на путь к Божьей благодати даётся целая жизнь. Да, конечно, это духовный подвиг. Но иначе зачем мы тогда всё это затеваем? В храм ходим? Так, обозначиться?

— Нет, конечно, батюшка. Но вот грешен… батюшка, молюсь по-настоящему только, когда… ну… припрёт. А бывает, напашешься, и такое бессилие духовное. И мне легче штабель брёвен перекидать, чем пять минут на молитве выстоять.

— У нас в монастыре, — медленно сказал отец Лев и внимательно посмотрел на Баскакова, — одна замечательная барышня, жившая трудницей, катала тяжеленные чурки, и новоприбывший галантный господин бросился ей на выручку. — Отец Лев улыбнулся: — А она ему знаешь что сказала? «Спаси Господи, это моё. Ну а хотите помочь — так помолитесь за меня». Дальше! — с каким-то почти азартом сказал отец Лев.

Баскаков покачал головой.

— Гордыня, батюшка, писательская заедает. Люблю говорить бесконечно о своих достижениях. Когда выпадает слава — питаюсь ею.

— Преподобный Амвросий рассказывал: «Одна исповедница говорила духовнику, что она горда. „Чем же ты гордишься? Ты, верно, знатна? “ — „Нет“. — „Ну, талантлива? “ — „Нет“. — „Так, стало быть, богата? “ — „Нет“. — „В таком случае, можешь гордиться! “» Дальше! — говорил отец Лев, и в этом «дальше» было требование какой-то необходимо-важной общей дороги, которая теперь зависела лишь от Баскакова.

Отец Лев сосредоточенно смотрел на крест и кивал, будто знал всё, что скажет Баскаков, и теперь строго сверял его слова с неким оригиналом.

— Чем большую глубину стараюсь придать героям, тем меньше глубины оставляю себе самому, своим поступкам, вообще перестаю поступать и всё меньше участвую в жизни, живу в каком-то оцепенении. Правда. Мысли в глуби, а сам-то наверху где-то, как плёнка полиэтиленовая.

— Плёнка тоже нужна. Яблони заворачивать. На всё воля Божья. Молись. И помни слова: «Будьте не мертвые, а живые души. Нет другой двери, кроме указанной Иисусом Христом, и всяк прелазай иначе есть тать и разбойник». Кто это, кстати?

— Теряюсь, батюшка.

— Гоголь.

— Не знал! Позор. И ещё рассудите. Вот для меня Православие неотделимо от России… А вдруг я шёл в Церковь только ради Русского мира? А не ради Бога… в чистом виде? Что-то говорю такое… И ради, и не ради… запутался, и так не так, и эдак.

Отец Лев схватился за голову и так катастрофически и безнадёжно наморщился, что Баскакову стало страшно.

— Ну что же… за несчастье! Ты же о Русской идее пишешь. А она Богочеловеческая. Это если хочешь — завет, замысел Божий о нашем народе. Потому что Бог сохранил Россию как свою Церковь. Как говорил отец Тихон: «Мир в когтях, и мы ему помеха. Это и есть Русская брань, и Бог в ней воевода. А с ним всегда победа».

Но только воюй с умом! Сейчас многие хотят стать православными писателями. И к нам в Боево приезжают. Я говорю: братья дорогие, не перегружайте книги церковной риторикой, не красуйтесь цитатами из писания, пишите житие современного человека, в котором воплощается русский духовный идеал. Православие — это истина для всех народов, и чем больше мы в нём продвинемся, тем больше возвеличим наше Отечество… Люби Бога. Люби Родину. Помогай их единству. Дальше! — почти вскричал он, словно если не узнать, что дальше, случится непоправимое.

— Стараюсь… — смиренно сказал Баскаков. — И ещё, батюшка, у меня с другом беда. И я не то что совета прошу, я грех какой-то исповедую… огромный… а слова не найду… Есть у меня такой Сергей… Он очень деятельный был, с честолюбием, с планами. Всё получалось. И меня так поддерживал, что не забуду. Звонил, спрашивал, что я ем, буквально. И самое главное — я сам потом так же поступал. Голодным помогал. Да. И он очень многого добился… И всё в одночасье рухнуло — предательство сослуживцев, потеря работы, измена жены. Всё в один год. А была привычка к пьянству, в котором мы все участвовали за его же счёт. Я его долго не видел, он уезжал, а когда вернулся через пять лет, оказалось, что всё это время он пил каждый день. Он привык побеждать. А тут… не справился с управлением. И все виноватыми стали. А уж как России досталось… Я ему пытаюсь… объяснить — всё в водке. Освободись от неё. А он: «А ради чего? » Я говорю: «В таком состоянии ты не можешь ни о чём судить, тут не одна трезвая неделя нужна — у тебя внутри руины одни». Не соглашается. Не хочет. Не может. А шли-то вместе… И он начал меня терзать, лезть в душу, судить, как я жил, что говорил, что теперь говорю, что пишу, во что верю. Причём матом. Оскорблять то, чем мы занимаемся с Костей, с Михайловым, ну такое… созидательное, наше. При этом к нам же и тянется — все гладкие знакомые давно на него плюнули. Только мы и остались. А тут заявил: «Пошёл ты из моей жизни навсегда со своими попами, и моралью, и Россией…» Вот и спрашиваю, что это всё: мой грех равнодушия? Помочь-то можно разве, пока сам не захочет? Общаться нельзя. Каждый разговор как обстрел… Чем живее откликаешься — тем беспощадней нападки. Что ему надо? Если он так ненавидит нашу любовь ко всему этому, — Баскаков повёл рукой, очертив окно и купол, — зачем к нам же стремиться? Вообще, что означают все эти упрёки?

Отец Лев отвечал немного холодно, режуще:

— Это значит, что человека так скрутили, что ни вздохнуть, ни пошевелиться, что он уже хрипит о помощи, просит в голос, кричит!

— Как я могу ему помочь? Только молитвой?

— Пьянство — это попытка благодати бездуховного подвига и тягчайший грех. Иоанн Кронштадтский лечил через покаяние, через обет трезвости. Но для этого хотя бы минимальное воцерковление нужно. Хотя бы чтоб он в храм пришёл.

— Да какой храм! Он в баню-то войти не может. Его корёжит.

— Молись. Молись молитвой Иоанна Кронштадтского: «Господи, призри милостиво на раба Твоего… Сергия, прельщенного лестью чрева и плотского веселья. Даруй рабу Твоему Сергию познать сладость воздержания в посте и проистекающих от него плодов Духа. Аминь». Можно заказать молебен с Акафистом Пресвятой Богородице в честь Иконы «Неупиваемая Чаша». Можно молебен с Акафистом Святому мученику Вонифатию и Великомученику и Целителю Пантелеймону.

— А если… всё-таки?.. Идти к нему…

— Называется идти на духовную жертву. Это только тебе решать. Дальше…

— Батюшка, я часто выступаю перед школьниками. Как к чему-то призывать, если сам несовершенен?

— Ни в коем случае не поучать от своего имени. Никто не совершенен. Тем более тебя не мораль читать ставят, а разъяснять слово Божье. Так у священников, по крайней мере, а у писателей…

— Тем более. Спаси Господи, батюшка…

 

* * *

 

Вернувшись с исповеди, Баскаков попытался прилечь, но Лена, которая его почти не видела последние дни, обиделась, и Баскаков выполз к столу, красный от усталости и насупленный. Обычно бывало наоборот — он Лену тормошил, особенно по утрам. Теперь, отдуваясь чаем, сидел Баскаков, и это будто было продолжением какого-то извечного спора, в котором каждый отстаивал свою правду и пытался приживить другому.

— Ну что ты? — улыбнулась Лена, завернув губку, и Баскаков ожил:

— Ты не представляешь, как он помогал мне.

— Кто? Отец Лев?

— Ёжик… На каком он коне был… И насколько не умел не делиться… добычей… А сейчас получается, есть я — такой сытый своим созиданием, своим служением Русскому миру, что аж свечусь… И есть он, у которого ничего — только одиночество и… это поселившееся в нём чудище, при котором он уже как гэсээмщик замызганный… Топливо принимает… Закачка-раскачка…

Помню, мне так одиноко было под Новый год, куда податься, не знал. А Серёга тогда только женился на своей капризуле, но он все праздники со мной провозился, притащил к себе… И мало того, что притащил, а ещё и уложил жену в другую комнату, а меня заставил лечь на огромную кровать их, а потом ещё и припёрся, и мы чуть не до утра с ним разговаривали. Причём он буквально проламывал её неудовольствие, мол, ничего не знаю, это товарищ мой…

— Да ему выпить хотелось.

— Да при чём тут выпить! — взъярился Баскаков. — Просто он друзей не бросал.

— Игоряш, иди спать.

Баскаков ушёл, но едва приложился к подушке, позвонил Петя. Баскаков так и не поблагодарил его за помощь и переживал. Никудышный литератор, Петя был настолько тёплым человеком, что вокруг него все и кучковались, как вкруг очажка. Одно время он мёл метлой, и Баскаков представлял его, когда писал рассказ «Дворник». После разговора Баскаков окончательно прибодрился и вышел к Леночке. Она сказала:

— Отец Лев звонил, его срочно в Боево вызвали.

— Значит, в Боеве и причастимся, — сказал Баскаков и снова завёл про Ёжика: — И ты понимаешь, ладно, я не могу его вылечить, не могу заставить этот мир вернуть-полюбить. Но были случаи, когда он просил простого поступка, простого, а мне настолько невыносимо было на него глядеть, что… э-э… — Баскаков крякнул и махнул рукой: — У меня этот случай с рубахами из головы нейдёт.

 

В стирку

 

Баскаков занимался альманахом, литературным фестивалем, семинарами и образовательными программами. А кроме рассказов и повестей писал ещё и очерки и, открыв какого-нибудь самородка, носился с ним как с писаной торбой. Однажды случайно подвёз бывшего зампотеха танковой бригады, который ушёл в запас и стал делать танки. Замечательному броневому мастеру режиссёры из Москвы заказывали технику. Раз сварил «тигра» и поехал на нём по водку, а тут попался дорожный патруль. И обошлось бы штрафом, но тузлучинский прокурор прилепил ему пропаганду фашистского дела. Пришлось Баскакову звонить прокурору области и выручать.

Писал о музыканте Василии Вялкове, его песнях прекрасных и трагической кончине в упавшем вертолёте с начальством на отдыхе — истории сколь нашумевшей, столь и замятой. Ездил в Турочак к его жене Марине.

Писал о мариинском самородке Юрии Михайлове — создателе музея бересты, архитекторе, музыканте и казачьем подвижнике.

Пропадал в Уймонской долине у Раисы Павловны Кучугановой. В небольшой избёнке чудная женщина устроила музей старообрядческой культуры, славный не столь предметами быта, сколь душевным обычаем: каждая экскурсия Раисы Павловны — духовное наставление, и ни слова от себя. «Старообрядцы-то скажут: „Гладого накорми, нагого одень, босого обуй. Найди человека ласковым словом“. Та-а-ак они скажут».

Казаков и старообрядцев Баскаков равно любил за верность. Однажды его познакомили с Фёдором Шлыковым.

Основатель и руководитель ансамбля «Казачий струг» Фёдор Григорьевич Шлыков был крепкий лысоватый человек лет шестидесяти пяти, жизнь положивший на изучение и поиск народной песни. Хор у него был исключительно мужской, дониконовского звучания. Шлыков был мастеровой человек, краевед, собиратель Русского мира и музыкант. Голосюгой владел могучим, брал от низов до «дишканта». Шлыков имел староверские корни и просил отвезти его к староверам в Уймонскую долину, где хотел записать крюковое пение. Ехал с сыном Никитой — иконописным чернобровым юношей, заведовавшим у отца студией звукозаписи. Шлыковы двигались из Подмосковья, с подарками и справой, с гармонью, балалайкой и колёсною лирой.

Баскаков больше всего на свете любил сводить дорогих людей, и когда они входили в согласие, как голоса в Шлыковском хоре, был счастлив. Что для него значила смычка Григорича с Кучугановой, даже Лена не знала.

Уймонская долина Катуни — это меж Катунским и Теректинским хребтом. До Усть-Коксы, где собирались стать, от Новосибирска девятьсот километров, смотря по какой дороге сворачивать с Чуйского. Происходило всё между Рождеством и Крещеньем, стояло под тридцать, а в Уймонской яме меж двух хребтов воздух за ночь слёживался до полтинника. Днём южное солнце разрыхляло его в половину.

Баскаков встретил и привёз Шлыковых в Тузлуки, куда уже приехал Михайлов из Мариинска вместе с Ежом, который прогостил у него праздники: лежал пристольным лёжнем на диване, приподымаясь лишь на стопку. Последнее время такое гостевание стало ему привычкой.

Приехав к Баскакову, Ёж воодушевился, но, когда все повалили в баню, остался — бледный, с бугристой сипьей головой и тёмным взором. В дорогой одежде из старых запасов, малиновой водолазной кофте, от которой начинал распространяться запах как от бродяг. Баня была аварийно несовместима с Ежом.

Внешняя часть Ежиной души спасалась близостью друзей, а главное существо было на бессонной приёмке горючего. Как есть кто-то, живущий тепло по-домашнему, и есть — кто век в плаще на берегу под дождём и снегом. Не расслабиться — то танкер подойти не может — вал, то ёмкост я   отпотели, то раскачка, то промывка, то замеры по рейке… Работа. Какая тут баня? Дойти до неё Ёж бы и дошёл, и даже стянул бы обтягивающее, будто резиновое бельё, но ни вспотеть, ни вынести жар не смог бы, не говоря о хлестании веником и валянии в снегу, куда Баскаков с Михайловым падали крестами. Отпечатки на склонах сугробов так каменели, что приходилось в другой раз начинать новую часть снега, чтобы не отшибить задницы. По числу копий могло показаться, что парилась рота. Но про снег речь и не шла: с Ежом, когда-то главным банником и парщиком, несовместимо было даже простое сидение на лавке с тазом. Что-то буйное он бы ещё выдержал по привычке к куражу, а вот кропотливое, вроде намачивания и намыливания мочалки — ни под каким видом. Всё его проспиртованное нутро химически, животно противилось любому очищению и приковывалось к столу.

Придвинули диван, и он лежал, изредка сам наливая и разговаривая с Леной, возившейся у плиты — гостей принимали в большой гостиной-кухне. Почти ничего не ел и время от времени отваливался заснуть — чутко и неглубоко — до первого перезвона.

Вернулись банщики, с блестящими лицами, с багровой сыпью на матово-розовых плечах. Прочитали молитву, и Шлыков басовито обратился к Баскакову: «Хозяин, благослови стол», выпили по три стопки самогонки, закусили капустой, огурцами и холодцом с хреном. И затянули песню. Пошло, загудело разливом многоголосье, то расходясь рукавами-протоками, то сливаясь в могучее русло, и потекло по жилам, мурашками осыпало спины, подкатило под горло, под глаза, соединило дорогими словами. Ежа подняло, он сидел, зажмурившись и мотая головой. Сжатой в кулак рукой отбивал такт и взревал: «Жги! »

Зажгли так, что Лена еле выжила. Ёж, шарахаясь, разбил зеркало в прихожей. Неуклюжий тяжёлый Шлыков потянулся за хлебом и, с изломом наклонив стул на двух ножках, сломал его. Со Шлыкова упали очки, и он беспомощно глядел близорукими глазами и повторял:

— Я ведь хлебца хотел! Только хлебца… Ой, Шлыков! Ой, Шлыков. Ну, теперь только песню.

О хлебце — особо… Баскаков не признавал магазинского хлеба и заставлял Лену стряпать домашний в духовке. Лена компромиссно упирала на новые тогда хлебопечки, и Баскаков купил дорогую и редкую японскую. Месил тесто похожий на угловатое крылышко тестомес, который надлежало выковыривать из горячего хлеба специальным крючочком и быстро убирать в надёжное место.

На протяжении казачьего гостевания Лена старательно следила за тестомесом и с вечера положила отмачиваться от теста в стакан с водой подле раковины. Утро началось с бодрого Баскаковского выкрика: «Как ночевали, казаки? » — и басовитого нестройного: «Слава Богу». Взялись завтракать и собираться. Лена что-то насуплено искала: исчез тестомес. Кто-то из гостей мыл ночью посуду, и Лена подозревала, в пылу приборки выбросил дорогой предмет вместе с мусором. Перерыли кухню, помойные вёдра и разобрали пылесос — тестомеса не было. Шлыков перемазался в пыли и глядел на всех добрыми в складочках глазами. Был он несколько рассеянным и находился под укоризненной опекой Никиты, который говорил: «Батя, ты опять мои носки надел? »

Шлыковы долго собирались, таскали справу, чуть не забыли пакет с напильниками — точить цепи от бензопилы: кто-то сказал Григорьичу, что у староверов их вечная недостача. Баскаков нашёл пакет под столом и унёс в багажник. Позвонили из Усть-Коксы и ещё раз предупредили про «морозяки».

Ёжик тоже поехал, но не в Коксу, а к знакомым на Чуйском тракте, километра два в сторону в деревеньку. Когда его привезли и сдали хозяевам — восторженно-тихой паре из академгородка, — он не хотел расставаться, поставил на капот бутыль самогонки, велел петь и наливать… Обнимался, бился лоб в лоб с Баскаковым, вытирал слёзы.

Ехали долго, самую красотищу, где дорога пересекает Теректинский хребет и тянется по-над Коксой, проехали в темноте. В Коксе ночевали у друзей. Машину загнали в гараж.

Наутро стояло пятьдесят, и котловина меж хребтов была в синем волокнистом тумане, только печные дымы поднимались веретённо-тонко, медленно и окаменело. И одновременно ликование шло от прибывшего дня, от южного солнца. Днём потеплело, и они поехали в Верхний Уймон, знакомиться с Раисой Павловной. Теплейшие заповедные люди Кучуганова и Шлыков были настолько сильны и самобытны, что требовали вокруг свободного поля, людей с разреженной яркостью, способных лишь на поклонение, — и Баскаков, веря в каждого, переживал, как они сойдутся.

У музея едко парил выхлопом автобус. Перед избой была загородка из толстых жердей, а калитку заменял распространенный в скотоводческих районах мосток: с каждой стороны забора — по наклонной плахе, косой одноногой лавке, по которой ты и всходил. Шлыков, как был в форме казачьего донского войска и с гармонью, так и перелез забор по доске, моментально оценив, и, сияя, переглянулся с Баскаковым.

У Кучугановой были посетители, которым она рассказывала про обожаемых ею старообрядцев-старожилов, описывая каждого, величая по имени и проповедуя его словами. В доме находилась целая экскурсия из Санкт-Петербурга, несколько многодетных семей русских взглядов, рослые мужья с бородками и прямыми лицами, ненакрашенные жёны в платках и тёплых юбках. А дальше…

Шлыков зашёл в избу как в своё родное-кровное — с торжественным наигрышем, с монументальной снежной симфонической нотой, которую так хорошо чувствовал Свиридов. Шёл медленно, озаряя присутствующих по кругу ликующей улыбкой. Открытое курносое лицо его было начисто лишено натужной мышечной игры, какая так утомляет у гармонистов из электричек… и выражало только счастье и гордость за музыку и место.

Конечно, Кучуганова была сто раз предупреждена и ждала, и готовилась… но тут… Господи, как потянулось родное к родному! Как всплеснула женщина руками! Как вскрикнула: «Гости дорогие! » И как они обнялись — невысокие, крестьянски крепкие, сбитые, подсушенные жизнью… И как пол-России попутно стиснули объятием, к сердцам прижали! Видно, одной минуты ей хватило, чтобы с безоглядным доверием представить гостям Шлыковых как родных своих, — и одному Богу ведомо, поняли экскурсанты или нет, при чём присутствовали. Баскаков-то не просто понял, а на двор вышел, отхлебнуться стужей.

Кучугановы, конечно же, согласились свести Шлыковых и со староверами, и с Мамаевыми из Тихонькой, и с их ансамблем «Товарочка», свозить в Мульту. Баскаков с Леной успокоенно вернулись в Коксу. Назавтра предстояло ехать в Новосибирск, у Лены был эфир послезавтра утром, она тогда ещё работала. Днём собирались готовиться к Крещению и встречаться с отцом Львом, который должен был прибыть из Боева в Тузлуки.

Вечером к баскаковским друзьям в Коксу приехали парень с девчушкой из Горно-Алтайска. На баскаковской машине стояла сигналка с ночным прогревом разных типов. Она отлично работала при тридцати и даже тридцати пяти градусах. Не то что Баскакову очень хотелось узнать, как она поведёт себя в полтинники, но что-то близкое его мальчишескую душу искусило. Он гордился и сигналкой, и свежепригнанной машиной, ещё надеясь на благополучное разрешение истории с пэтээсом. Увидя горноалтайский дровяной «фордишко», ещё и без прогрева, он тут же уступил место в гараже — мол, его-то красавец в любой мороз заведётся! Лена на него наворчала, не можешь, мол, не «выдрыпываться».

В шесть уже свербило предчувствие, и он вышел к машине. Серебристая, она стояла в еле заметном инее, кружевной побежалости и казалась особенно стеклянно-хрупкой. И какой-то лёгкой, пустой, как елочный шарик. Обычно после ночных прогреваний на заиндевелом капоте темнело талое пятно. Сейчас пятна не было, а под выхлопушей чернел кругляш копоти. Он потянул хрустальную ручку. Сел в каменно-твёрдое кресло, закрыл по привычке дверь, но та не защелкнулась и чуть отошла скрипуче. Еле установил ноги — коврик деревянно завернулся, не поправить. Когда вставлял ключ, брелок, качаясь, стукнулся, как камушек, о пластик. Жидкокристаллический значок, пульсируя, замирал, туманно мазался, рассыпался на копии — игрушечное существо, завоевавшее планету, не выдерживало правдивой этой стужи.

Только железному ключу всё нипочём — вошёл в замок не дрогнув… Двигатель несколько раз слабо и замедленно шевельнулся. После пары таких попыток окончательно забросало свечи.

Достали солярную пушку. Та оказалась незаправленной. Канистра стояла в холодной, и соляра в ней взялась бледно-зелёной шугой. Оттаяли соляру у печки, заправили пушку, и Баскаков долго грел поддон и задний мост. Машина не завелась. Пришлось созывать народ и катить машину в гараж, где как раз освободилось место. Туда поставили и пушку. Вывинтили и просушили свечи и завели машину.

Лена ничего не спрашивала — просто быстрёхонько села в машину. Едва отъехали, позвонил Ёж и попросил Баскакова, чтоб он заехал и забрал узел с его рубахами в стирку: потом, мол, Баскаков или кто поедет за Шлыковыми и завезёт. Баскаков сказал «посмотрим» и раздражился: неужели нельзя на месте постираться?! Тоже момент нашёл, а тут ещё Лену напрягать заездами и стиркой… Бр-р-р… Представляю, что за узелок…

Предстояло одолеть девятьсот километров. Асфальт был только от Усть-Кана. Баскаков решил срезать от Усть-Кана до Черги и выиграть ещё километров восемьдесят — там была щебёнка, но вполне приличная. Ехали хорошо, слушали шлыковские записи, а Баскаков, чтобы расслабить Лену, ошучивал слово Черга, превращая в «кочергу», а потом перекинулся на названия, вроде Элекмонар и Джазатор, будто бы технические. Леночка совсем было оттаяла, когда раздался хлопок и прерывистое затихающее шипение. Баскаков пропорол заднее левое колесо, объезжая каменную кучу — колесо прошло по левой обочине и поймало острый камень. Прорвало нехорошо — длинная рваная дыра по самому углу колеса.

Баскаков бодро поддомкратил машину и приступил к запаске. И тут случилось непредвиденное. Запаска была не на любимой тиграми «калитке», а внизу на цепной лебёдке, доступ к которой был через лючок над бампером. Баскаков вставил крючок, но оказалось, что на лебёдке ещё и секретка. Она открывалась специальной насадкой — Баскаков перерыл машину, но такой не нашёл. На улице было градусов тридцать, чистое небо обещало студёную ночь, и до посёлка оставалось вёрст полста. Среди сопок на безлюдной дороге связь не брала. Проехал, правда, алтаец с женой на заваленной узлами «калине», но ничем помочь не смог.

Роясь в багажнике, Баскаков обнаружил, что Шлыков перепутал пакеты — баскаковский со свечами и лампочками утащил, а свой с круглыми напильниками оставил. Баскаков заполз под машину и за час перепилил цепь, вылезая греться и ругая «идиота, изобретшего нижнюю запаску».

Баскаков посчитал, что заезда за ёжиковым узлом Лена не выдержит, и проехал мимо. Домой добрались к трём ночи. На следующий день после работы Леночка из-за пустяка раскричалась, расплакалась и расколотила своё любимое блюдо. «Я так готовилась к Крещенью, спасибо тебе, дорогой муж! » А Ёжик написал: «Просил-просил тебя заехать. Устал я от твоей невнимательности».

А Баскаков завёл прогревочный набор: брезентовую юбку и специальную паяльную лампу с отдельным большим бачком на шланге.

 

Редколлегия

 

Ранним утром шестого января Баскаков по обыкновению стоял у чёрного своего окна. Ночь выдалась особенно морозная, тридцать девять градусов, но уже было слышно, как задувал юг, клоня к потеплению. Трёхкамерное стекло держало ветер с невозмутимой недвижностью, и лёгкие шторы висели как каменные.

Баскаков встал в седьмом часу, и какая-то его часть по привычке рванула по делам, но описав круг, вернулась — не надо было никуда ни нестись, ни что-то решать.

Взбурлил и, щёлкнув, облегчённо затих любимый баскаковский чайник — круглый, фарфоровый с узором, привезённый из Китая. Кружка была прозрачно-чёрного стекла, подарок Леночки. Баскаков заварил в ней алтайский травяной сбор — чабрец, курильский чай, бадан. Кусочки травы сначала сухо взмелись и закрутились в водовороте кипятка, а потом напитались водой и тихо ложились на дно, будто воспоминания.

Баскаков отпивал небольшими глотками и проверял почту. Из Уссурийска писала студентка Аня:

 

« Дорогой Игорь Михайлович! Я вспоминаю ваше выступление в центральной библиотеке. Вы тогда сказали, что у слова два смысла. Один литературный, а другой наш личный. Незаметненький такой, будто одно и то же слово из книги кричит, а когда тебя касается, быстрёхонько притихает. А тому грозному машет — ты кричи погромче! А я отдохну пока…

Вы рассказывали, как в одном дорогом для вас месте вы читали из новой книги. И что слова были метр в метр об этом месте, и были намного сильнее вас… И как на самых главных словах… у вас сорвался голос…

Игорь Михайлович, я правильно поняла, что любовь — это когда говоришь о земле, которая у тебя под ногами, словами, которые сильнее тебя. Да? Я начинающий поэт… Вы сказали, что слова должны быть сильнее, лучше, больше тебя? Я правильно поняла? Скажите, пожалуйста, как их… увеличить? С уважением,

Аня Сивакова ».

 

 

« Дорогая Аня. Вы не начинающий поэт: вы… действующий. Конечно, я хорошо помню ту беседу в библиотеке. И как вы сказали про типы писателей. Что одни до полу секут, а другие повдоль, слоями, на близость к земле снимают. И что Достоевский и так и так берёт, поэтому у него все герои… в кубе. Это здорово. Правда. А насчёт слов: их не надо увеличивать. Да и некуда. Надо уменьшить себя».

 

Он перешёл к другим письмам. Джирджина писала по-русски:

 

« Здравствуйте, Игорь! У меня несколько вопросов по рассказ „Ёмкость“. Вы начинать рассказ так: „Сан Саныч Тагильцев пошёл под Новый год за ёлочкой и провалился в ёмкость“. Он пошёл за ёлочка в место куда их продают? Я не совсем понимать, что такое „ёмкость“. Это объём? Он провалился поэтически? Это русский метафизика? Я не могу находить термин. И почему он сказал „какая хрен-разница“. „Хрен“ это сексуальный слов? »

 

 

« Дорогая Джирджина! Ёмкость — это большая металлическая штуковина для жидкости. Она похожа на консервную банку, лежащую на боку. Для хранения бензина или солярки. Container for diesel fuel (Баскаков слазил в словарь). Обычно их красят серебряной краской, чтоб не грелись на солнце. Ёмкость, в которую провалился Сан Саныч, была вкопана в землю. Видимо, в ней хранилась вода для какой-то противопожарной безопасности. Там была военная часть, постройки, службы. Потом всё было брошено и пришло в упадок („благодаря совместным усилиям“ — хотел написать было Баскаков, но сдержался и махнул рукой: „Какая теперь… хрен-разница“. )… „Хрен-разница“ — это грубое выражение, заменяющее сквернословный аналог. Но в данном случае оно выражает неунывающий и смекалистый характер Сан Саныча, который не растерялся и выбрался из ёмкости с помощью проволоки, верёвки и лыжины, потому что был мороз сорок пять градусов, и он бы там замёрз, — „на хрен“ хотел написать Баскаков, но написал: — насмерть».

 

 

«О! Теперь я понимал, — отвечала Джирджина. — Я ещё приготовила вам вопросы.:

1. Почему Сан Саныч не позвонил по телефон, когда упал?

2. Проволока-восьмёрка это модель проволок?

3. По рассказу «Фарт». Пожалуйста переведите в нормальный предложение: «Шнадцатый, как понимать? Слыхал чо? У „Делимакана“ росомага нагрезила: все кулёмки изнахратила, а которые соболя попали, двух схрямкала, а остальных закопала. А потом „косачи“ на „мотолабе“ проезжали и весь путик на лыжах выгнали. И он после них ходил, как сапёр, еёные копанины раскапывал, а потом по рации ка-а-к трёкнет: „Во до чего дожили с этой нефтью: всю жизнь росомагу падиной считал — а тут вишь — в кормилицы вырвалась! “»

 

Баскаков, откинулся на спинку… Прикрыл глаза, потом расхохотался. Ну как ей объяснить-то?

Баскаков всегда брал быка за рога, и рассказ начинался с фразы, кратко передающей сюжет. У промысловика с позывным «Делимакан» росомаха разорила путик с ловушками, двух попавшихся соболей съела, а остальных закопала в снег про запас. Мимо проезжали работяги из сейсморазведки. Их задачи — таскать к датчикам провода, сплетённые в «косу», наподобие девичьей. Ехали они на вездеходе, прозванном «мотолабой» — от МТЛБ (многоцелевой тягач лёгкий бронированный). «Косачи» решили пробежать по путику охотника и ободрать с него попавших соболей, но их опередила росомаха. Всего-то навсего. Ленка проснётся — расскажу.

Переводчице он ответил:

 

«1. Сан Саныч не позвонил, потому что там не было сотовой связи, да и вряд ли бы он из ёмкости поймал сигнал.

2. Проволока-восьмёрка — стальная проволока толщиной 8 мм.

3. По „Фарту“. Даже не знаю, с чего начать. Начну с технического как с самого понятного. „Мотолаба“ это — МТЛБ — Light Armored Multipurpose Tracked Tractor… — Баскаков сползал от хохота (мультипропёс какой-то! ). — Там сложно. Извините… Мне сейчас нужно срочно, — Баскаков собрался с силами, — отойти к соседу, у которого замёрзла машина. Начало рассказа я объясню попозже, а вы пока попробуйте прочитать до конца, и всё поймёте.

Пишите. С уважением, Игорь».

 

Уже светало и розовато светлело небо. Баскаков подошёл к окну: «Какой же вид великолепный! Только ради одного этого стоит в Тузлуках жить». Лена просила разбудить рано — чтобы подольше побыть вместе. Едва он сварил кофе и поставил на поднос, из-за спины раздалось:

— Игорь, ну почему? Я же просила! — Леночка с непроснувшимися глазами стояла, чуть скосолапя ступни в пухлых тапочках-собаках.

— Что такое?

— Сколько раз я просила не заваривать в кружке. — И она дрыгнула икрой. — Это же мне выковыривать! Иначе всё в раковину выливается, а она засоряется. Ну почему нельзя заварить в чайнике?

— Лен, ну ладно тебе… — пробно сказал Баскаков.

Лена была полуночного склада и вставала трудно, долго молчала, а если её тормошили, потешно вскрикивала: «Перестань со мной говорить! »

— Я не понимаю, почему ты так поступаешь!

Баскаков не только заваривал в кружке, но и всякий раз брал новую, и кружки с пересохшим сеном копились на тумбочке, на полу, на столике в коридоре — везде, где он слонялся в сочинительском поиске. Баскаков обожал густой тувинский хан-чай, куда добавлял мёд с верховьев Катуни. Особенно возмущала Лену кружка от этого липкого пойла около дивана на полу: намертво приклеенная, с засохшими следами-кольцами вокруг. Казалось, её проще разбить пинком, чем оторвать.

— Я пойду поработаю, — очень быстро сказал Баскаков и вышел на улицу огребать снег, который уже был огребён до немыслимости — стояли морозы, и сугробы напоминали огромные заправленные койки.

Вернулся морозный и в надежде, что сухой хрустящий простор через него охладит и Лену. Действительно, когда он вошёл, она уже спокойно пила кофе. Для закрепления дела рассказал про Джирджину.

— Ржака, — улыбнулась Лена.

Улыбка была замечательная — верхняя губка подворачивалась кверху и чуть задиралась, и посередине между нею и носом получалась необычная поперечная складочка. Розовая рисочка, некоторое время сохраняющаяся, когда улыбка уже прошла.

— И что ты ответил?

— Что мне некогда. Что у соседа машина замёрзла и я помогать пошёл.

— Токо попробуй… — шуточно нахмурилась Лена. — У нас один день за всю неделю. Давай никуда не торопиться, — потянулась Леночка. — Спокойно поза-а-а… — Она глубоко-глубоко зевнула, смешно и как-то судорожно окаменев и росисто прослезившись: — Ой, Господи, поза…втракаем…

Сели за стол. Лена съела овсяную кашку на воде и перед тем, как приступить к печёному яблоку, замерла и сказала:

— Тут новость. Вчера хотела сказать, но ты заснул.

— Чт о   такое? — нахмурился Баскаков.

— Нас с премией прокатили.

— От тварины… — как бы между делом бросил Баскаков.

— В конце декабря объявили, но я решила не портить тебе Нового года. Ты и так был издёрганный… И решила…

— И решила испортить Рождество.

— Ну тебя. — Лена отвернулась.

— Какого им надо? Я не понимаю, если честно.

— Скотинюги. Я тоже ничего не понимаю.

— Чо-т-то мне потихоньку начинает всё это надоедать, — очень распевно и задумчиво сказал Баскаков. — Только непонятно, почему вся эта раздающая медали кувырколлегия ничего не боится. Хотя, оно конечно, познавательно.

Лена была моложе мужа и ребёнком в отношении некоторых современных явлений, которые у неё вызывали ощущение отличительной, нательной вроде бы близости. Иные взгляды Баскакова она принимала за «стариковство» и каждый выпад мужа воспринимала как подчёркивание разницы в возрасте. В обострённой же душе Баскакова резь вызывало любое проявление антирусского, и он опасался спутать в Леночке это антирусское с бездумно-молодёжным и техническим. И шёл спор — не спор, но соревнование, которое оба старались обратить в шутку, чтоб не «рассобачиться». Но Баскаков нет-нет да свою позицию подвыпячивал и поддразнивал Лену, хоть и та в долгу не оставалась:

— Я всем долдонил, что у нынешних коммерческих издательств есть чёткая идеология, направленная на внедрение западных ценностей в сознание русского человека. Именно этим я и объяснял, что меня не печатают… Но потом я написал очередную бескомпромиссно-русскую вещь, в которой уровнял градус художественности с температурой…

— …Колхозной густопсовости…

— Мировоззренческого накала…

— И добился…

— …И долбился в прошлогодние двери…

— И добился такого вектора тяги, что сейчас…

— …В тебя полетит мясорубка…

— С изменяемым вектором тяги. Теперь мне понятно, кто ланысь провёл запуск беспилотного тестомеса…

— Игорь, я тебя просила! — взвизгнула Лена, не переносящая, когда он произносил старосибирские слова, например, «дивно» в смысле «много» и «ланысь», то есть в прошлом году. Сама притом вовсю говорила «ково», «подсобирываться» и «каляешься» (про его щетину).

— Тих-тих-тих… Дак вот, книгу вдруг взяли в издательстве, от которого я этого не ожидал вовсе. Мгновенно Костя Чебунин направил туда же недоработанную рукопись, и его завернули на скаку. Так как справедливая его идея, не подкреплённая характерами и драматургией, настолько голо маячила, что более напоминала пугало для… в общем, напоминала пугало. И он закричал: вот оно! Вот! Идеология! Не печатают из-за идеологии! Но главное, что заблажил Константин Алексеевич ровно теми же словами, которыми ещё недавно блажил и я. О чём это говорит?

— О том, что демагогия — профессиональная черта писателей.

— Это говорит о том, что навязанное нам современное мироустройство стоит на всемогуществе денег, и этим всемогуществом всякие штуки вроде идеологий не воспринимаются серьёзно, несмотря на то что само это могущество примитивно, как расчёты в автолавке. Поэтому никакого единого специального вражьего центра управления внутри нашей страны нет — наоборот, всё сделано так, чтоб никакие центры и штабы не могли решить ничего, а всё автоматически решал механизм — такая центрифужка от стиральной машины, этих туда — этих сюда.

Ещё минуту назад Леночка сама так и думала насчёт «специального вражьего центра», но её возмутил нарочито лекторский тон мужа:

— Прс-сьь… Чушь собачья! Сразу видно, что ты никогда не стирал рубахи. Культурную политику диктуют конкретные люди. Раньше были Катков и Сытин… А щас…

— А щас понятно. Но им необязательно объединяться в штаб-с-с-с! — Баскаков смешно надул валиками губы и по-мышачьи пискнул, выпучив глаза. — Хотя они не могут без помощников, и тут-то начинается самое интересное. Оказывается, несмотря на всю безыдейность денежного мироустройства его подручниками выступают силы, которые всегда были самыми идейными — например, так называемая интеллигенция, выродившаяся до такой степени, что уже не кипит идеалами, а глухо и ватно блокирует всё, что не подпадает под её ценности. Это могут быть бывшие редакторы всяких «Либрикусов», когда-то крайне мягкие и вкрадчивые дамы, искушённые в «хорошей литературе», и прочая околохудожественная челядь, включая самих писателей, выпестованных этой средой и в неё вросших. И представители этой силы, будучи полнейшими нерусями по духу и, что самое возмутительное — уже независимо от породы — настолько обнаглели и сами себе изнравились, что считают хорошим тоном называть своими именами редакции, «редакция Норкиной», с претензией, с одной стороны, на нечто купеческое, промышленное, пушное, а с другой — на эксклюзивно-личное, именн о  е, подчеркивающее, что попасть сюда — особая честь. И каким-то образом эта шобла, объединённая, сложносплетённая и связанная и с редакторами, и с «жюр я  ми» премий, начинает пестовать писателей, выбирая их подчас самым неожиданным образом… Причём пестуется любое направление! Любое! Лишь бы отвлекало от главной темы!

Баскаков глянул на Леночку и тут же громко и протяжно-угрожающе спросил за неё:

— Как о  й?

— Что какой? — вздрогнула Леночка, которая тайком подглядывала в свой будуарного вида экранчик.

— Какой темы? А вот какой: русский человек в наши дни! Да! И уже придумано два метода: уход в проблемы других наций и эскапады в прошлые эпохи, оправдываемые демагогическим рассуждением о том, что, разобравшись в прошлом, мы, дескать, правильней поймём настоящее и заложим будущее. Поэтому я моментально стану самым облизываемым писателем, — «обли-зы-ва-ем-ым» он произнёс по слогам, — если напишу роман э-э-э… «Р-р-роман-Магадан», — раскатисто произнёс Баскаков. — «Р-р-роман-Магадан» о… злоключениях лопарских шаманов в колымских лагерях. Потом его командно переведут на все языки, поскольку в нём будет показано безобразное и бесчеловечное русское государство и ст о  ящий его бесполезный русский человек. — Баскаков наморщился и сказал растерянно: — Да, только я всё это вёл к чему-то…

— К литературным дамам, которые не стали тебя облизывать, — язвительно сказала Леночка.

— Ну не только к дамам, — Баскаков удовлетворённо кивнул, — а вообще к этой публике, которой, несмотря на весь гуманитарный лоск, особое удовольствие доставляет лезть именно к самому заповедному и даже прикасаться своими холёными лапами к Сибири и Дальнему Востоку. Я тебе прочитаю один любопытный материалец, опубликованный в дальневосточном журнале «Охота и литература». Потерпишь? Он короткий.

Баскаков откашлялся и начал с выражением:

— «Друзья, сразу скажу, что от слов „автор“ и „текст“ меня всегда коробило. Они казались кощунственными, конторскими и свидетельствовали о падении культуры. Действительно, как же так: были писатель и литература, а стали автор и текст? »

— Очень оригинально, — фыркнула Лена, — дальше так же интересно будет?

— Да слушай ты! Не перебивай!

— «…Потом я понял, что такое разделение позволяет называть вещи своими именами. Недавно попалась мне в руки нашумевшая книжица одного как раз автора. Он пишет о нашей прекрасной приохотской тайге, с которой его связывает единственная ассоциация — самая страшная, самая трагическая страница истории нашего Отечества в двадцатом веке, рана, еле начавшая рубцеваться: гражданская война на Дальнем Востоке. Судя по всему, больше ему о Хабаровском крае сказать нечего.

Тем не менее книга весьма познавательна, так как из неё мы узнаём о сенсационном научном факте — он следует из одной скупо обронённой, но ключевой фразы: американские купцы скупают в Аяне „песцов, белок и куниц“. Да. Ни больше ни меньше. Далёкая западная куница, обитающая в Европейской части России, совершает невиданную миграцию на Дальний Восток, продвигаясь вместе с театром военных действий, и доказывает в очередной раз, что жизнь природных систем находится в теснейшей взаимосвязи с социально-политическими процессами в России. Но это всего лишь, что называется, полдела. Хороша, как говорится, куничка, да не про то страничка! »

Баскаков восторженно взглянул поверх очков:

— «Появление куницы приводит к полному вытеснению ею соболя и тотальному падению его заготовок, о чём свидетельствует всё тот же приведённый автором перечень. А поскольку именно соболь во многих районах Сибири и Дальнего Востока является важнейшим экономическим и укладообразующим ресурсом как для коренного и малочисленного населения Севера (в дальнейшем — КМНС), так и для русского, то эти изменения не могли не привести к серьезным последствиям как для природы, так и для жителей этих удалённых районов».

— Ой зануда какой! — прозудела монотонно Лена. — Игорь, ещё долго?

— Чем больше ты будешь перебивать, тем дольше я буду читать.

— «…Вы мне скажете: а как же харза, уссурийская куница? Не принимается! Как говорится, „хочется добыть пушнинку, да придётся порвать спинку! “ Ареал харзы находится далеко к югу, к тому же харза не относится к массовым видам и не является экономически значимым объектом пушного промысла. Как говорится, „не та харза, что борза, а тот калан, что делает план“».

— Кто такой калан?

— Морская выдра. Так вот:

— «…Надо отдать должное скромности автора, который мастерски замаскировал своё открытие, переключив внимание читателя на посторонние вещи, для чего не поленился развернуть целое повествование, протерев не одни штаны в архивах — и всё ради одной-единственной фразы… Но как говорится: „За одного соболька дают белок два кулька! “

Да… Другой бы стал своё открытие выпячивать. А этот лишь скромно обозначил — имеющий уши да услышит! А ведь сколько в этой фразе смыслов: возьмём хотя бы первый попавшийся, так сказать, лежащий на поверхности: вытеснение к востоку куницей-западницей славянофила-соболя. Или вот: баба-куница, озверевшая от отчаяния, пошла боем на соболя-мужика и столкнула его в Охотское, море. А можно и так: Запад пошёл походом на Восток, и автор предупреждает нас об опасности, уже не деля на КМНС и русских. Остаётся гадать, сколько невспаханных смыслов лежит под спудом лаконичного афоризма! Не зря говорят — краткость сестра таланта. Зимний денёк короток, да кормит роток, так сказать, весь годок!

Можно ещё долго ёрничать, но пора поставить все точки над этим самым „ё“: тему-то не раскрыл. Обозначил, поманил, но не раскрыл. Видать, тяму не хватило. Тут архивной задницей не обойдёшься, тут пока хребет в тайге не надорвёшь — ничего путнего не выкопытишь. Как говорят промысловики: „Хорош соболёк на пялке [8], да поди сыграй с ним в догонялки! “»

— Сколько можно слушать это занудство?! Ладно если б я была какая-нибудь грымзятина из клуба охотничьего собаководства…

— «…А теперь эмоции в сторону и сообща подумаем: почему несмотря на такое вызывающее нераскрытие темы книга всё-таки вышла в одном из ведущих столичных издательств и собрала множество литературных премий? А ответ прост. Книга была издана не абы где, а в „Редакции госпожи Норкиной“. Ничего не замечаете? Есть нечто, подозрительно роднящее издательство и изданную в нём книгу? Совершенно верно! Те-ма. Пушная тема! И ничего, что она не раскрыта! Пролезет! Какая художественность! Какие народность и доказательная база! Это пустяки. Главное формально обозначить — и дело в шляпе. А в шляпе ли? Может быть, в шапке? Или в воротнике? Или в муфте? Или даже в… гор-жэ-э-этке? — артистически протянул Баскаков. — Подводя итог, хочется вот что сказать. А не пора ли навести порядок в нашем обществе? Подумать, кто и по какому принципу формирует у народа представление о цвете современного писательства? И долго ли вместо качественной корневой литературы будет предлагаться читателю её клеточный или искусственный заменитель? А будет! Будет — пока во главу угла издателей и их авторов будет ставиться не искреннее служение русской словесности, а… шкурные интересы узкой шайки московских литераторов. Которым так же далеко до Сытина, как их авторам до истины, а нам с вами до сытости. Извиняюсь за каламбур.

Как говорится: „Не та куница, что критика боится, а тот соболёк, что читателя увлёк“. »

— О-о-о, — зарычала Леночка, — где ты это выкопал? Тебя прямо так и тянет ко всякой заскорузлой тягомотине… Тебя и не печатают из-за неё. Не можешь шаг сделать навстречу читателю… Помнишь, как какой-то весельчак из модного журнала хотел опубликовать твой рассказ и сказал замечательные слова: " Ты слишком " там". Переделай, и напечатаем". Ты, конечно, не переделал.

— Можно я тебе прочитаю письмо? Ка-ак раз про " там" и " тут". Женщина пишет, директор районной библиотеки, Людмила Иванна.

 

« Дорогой Игорь Михайлович , читала ваше интервью, где корреспондент с горечью говорит о том, что Ваши книги выходят значительно меньшими тиражами, чем того заслуживает масштаб Вашего дарования. Как библиотекарь хочу это подтвердить и сказать: дарование Ваше яркое, самобытное, а главное, близкое людям. Вы подаёте свой мир… да не свой, а наш обычный русский мир, как нечто само собой разумеющееся, единственное, а по нынешним правилам, заданным, горсткой далёких… недалёких людей, требуется некое извинение, усмешка, означающая: „Конечно же, вы и ваш мир — главные! И я такой же или очень стремлюсь на вас походить, но всё-таки посмотрите, как разнообразна иногда жизнь“.

Вы рассказали, что редактор журнала, который нынче руководит самой большой денежной премией, сказал, прочитав вашу первую повесть: „Вы хорошо пишете, и вас с удовольствием возьмут в любом другом журнале… А что касается нас… То, как вам сказать-то? Слишком уж явно у вас получается: там всё настоящее, а здесь — нет“.

А в нашем с вами мире говорят по-русски, живут трудно и как-то копотно, и любят свою землю независимо от того, водитель ты самосвала, руководитель завода электродатчиков для буровых (знаю такого) или библиотекарь. А все эти далёкие-недалёкие для них не более чем горстка дармоедов, ничего не знающая о своей стране и обслуживающая интересы книжных дельцов. И когда они открывают вашу книгу, из которой валит морозом и где рёв тягача мешается с колокольным звоном, то они начинают испытывать комплекс неполноценности: больно неуютно им на ваших просторах.

Я вас уверяю — вы талантливы, у вас прекрасный язык и глубокие характеры. У вас есть всё, и если добавить извиняющуюся улыбку — вы давно были бы с ними  . Но тогда… зябко стало бы нам…»

 

Голос Баскакова дрогнул.

— Хм, — с задумчивым удивлением сказала Леночка, — хорошее письмо. Что это за директор?

— С этого… забыл… Неважно… Важно, что тут и там  — это география страны, а речь о географии духа, потому что линия раздела пролегает через души. А тот человек, который говорил, что там настоящее, а здесь нет, до сих пор ничего не понял. А простая женщина всё расставила по местам: важно не где  ты, а с кем.

Лена пожала плечами.

— Всё равно, дело не только в них. В тебе тоже.

— Не понял. Ко мне-то какие вопросы? Обожди. Вот тут ещё один материал.

Леночка только пожала плечами.

 

— «„Фарт — старинное промысловое слово…“ — вступает Игорь Баскаков к своей книге с одноимённым названием. Вступает невозмутимо, будто не замечая, насколько архаично звучит такое вступление», и те-те-те, — пропустил Баскаков. — «…Да, действительно несусветными соболятниками и золотарями веет от этого слова. И пусть оно изначально и одесское блатное… „Но, — восклицает автор, — как же бесцеремонно выморозила из него Сибирь изначальный смысл и наполнила своим, трудовым, таёжным, народным! “

Почему же автор назвал так книгу? Ведь рассказ с одноимённым названием не является центральным. С него лишь начинается новый сборник прозы писателя.

Рассказ будто иллюстрирует народную мудрость, что худой человек хуже иного зверя. Построен он на анекдоте: „покость“ росомаха, злейший враг охотника, „зарящая“ ловушки, становится невольной его помощницей. Не в состоянии сожрать богато попавших соболей, росомаха зарывает их в снег и спасает от работяг-экспедишников, проезжавших по участку охотника на вездеходе и решивших проверить ловушки и собрать чужую пушнину.

Случай вопиющий, но, по-видимому, вполне реальный. Соболей потом находит охотник, распутав следы росомахи. Новая роль таёжной разбойницы по-своему забавна, а вот картина вымершего радиоэфира в тайге, когда звучит лишь китайская речь, наводит на грустные размышления. Для справки: несколько лет назад радиовещание ведущих станций убрали с обычных частот и перевели на ультракоротковолновый диапазон, доступный только в городах и их окрестностях.

Но автор будто предостерегает: „Пессимизма не будет! Ни на тех напали“, — и тому пример невозмутимый и неунывающий Сан Саныч из рассказа „В лесу родилась ёлочка“. Под Новый год он отправился за ёлкой и провалился в ёмкость на территории расформированной военной части, откуда выбрался по всем правилам народной смекалки. И без пресловутых воспоминаний о не так прожитой жизни. А ведь перспектива не самая весёлая: пятьдесят градусов и звёздочки в круглой амбразуре над головой!

За бодрой новогодней „Ёлочкой“ следует самый грустный в книге рассказ с говорящим названием „Последний путь“. В его основу взята традиция: когда несут умершего на кладбище, на дорогу бросают ветви пихты. Рассказ будто продолжает ряд „Последних“: „Свиданий“, „Срока“ и „Поклона“ и провозглашает „непоследнесть“ и наследность всего последнего и одновременно расставляет литературные бакен а   Баскакова: Бунин, Астафьев, Распутин. Пересказывать рассказ бессмысленно и даже кощунственно. Но кратко, очень кратко фабула: одинокий и ещё очень крепкий пенсионер из северного посёлка знакомится по переписке с пожилой женщиной из-под краевого центра. В этом центре они и встречаются и решают жить вместе: у Андрея Палыча на севере большой дом, хозяйство, да и руки крепкие — ни сетей в мороз не боятся, ни топора, ни лопаты. Галина Ивановна продаёт дом и участок, садится на пароход и приезжает… на похороны. Тромбоэмболия лёгочной артерии… Пихтовыми ветками выстеленная дорога на кладбище. И отступление об этих ветках… Собственно, на образе этих веток и держится рассказ. А начинается с того, как рассказчик едет по зимнику, и зимник „из ходовой и безлюдной трассы превращается на короткое время в главную улицу посёлка, в которую вдруг впадает, вливается усыпанная пихтовыми ветками дорога, а потом так же неисповедимо её покидает. Ветки, стеклянно хрупкие на морозе, размолоты проехавшими „Уралами“. Кажется, будто их оборвало ураганом…“ И снова освещённый фарами укатанный сахарный зимник, по которому рассказчик едет дальше и вспоминает историю Андрей Палыча и Галины Ивановны. А финал такой: после похорон все идут на высокий речной угор. „А когда бескрайняя даль вытянула из глаз, приняла на серебряные свои плечи людское горе“, внучка Палыча, маленькая Алёнка, взяла Галину Ивановну за руку и сказала: „Пойдём, бабушка, домой“.

„Последним путём“ писатель будто подводит черту, кланяется в ноги учителям, и нарочито ученическая простота рассказа оправдывается строжайшей и родниково-чистой интонацией, в которой, как в куске нежно-голубого неба после грозы, есть что-то прощальное.

Рассказ с говорящим названием „Весы“ про директора завода, разработавшего точнейшие весы для взвешивания вагонов, которые так и оказались не востребованы железной дорогой — точность никому не нужна.

„Вечный огнь“ автор посвятил памяти Василия Шукшина. В мороз что-то случилось с подачей газа в Вечном огне на городском бульваре, а подвыпивший герой попытался устранить непорядок и сунулся туда с зажигалкой. Газ рванул, и человек чуть не обгорел насмерть.

Герой рассказа „Дворник“, малоизвестный сочинитель, не участвующий в писательской жизни и живущий не то как святой, не то как юродивый, не то как солдат. Особого сюжета в рассказе нет, и держится он на финальном монологе, который не привожу — прочитаете сами. А так — что можно сказать о герое? Живёт в попытках разобраться в происходящем с Россией, успокаивает себя примерами из других эпох, когда казалось, что Россия кончилась, „а она не кончалась, и только нынешнее положение казалось особым, и он не знал: собственные ли это сомнения в силе России, или по правде времена небывалые, требующие особой верности. И жил верно“.

„В проголландском самодурстве первого императора при всей безобразности попрания русского была своя рациональная, личная, а главное, понятная логика, в то время как нынешняя логика настолько спутана, что надежды на подъём внешней силы России становятся бессмысленными на фоне целенаправленной измены не только национальному и историческому, но порой и попросту здравомысленному“. Действительно, редкие времена порождали столько загадок, догадок и упрёков власти в несамостоятельности.

Ну и, конечно, главное место в книге занимает повесть „Лествица“. Героем автор сделал священника, который возвращается в родной посёлок, где возводится деревянный храм. Отец Александр участвует в заключительном этапе стройки: ему достаётся изготовление двупролётной лестницы на колокольню. Желающий видеть выражения Православия в каждом штрихе жизни, он предлагает свой план лестницы: количество ступеней должно совпадать с числом заповедей Христианства и числом заповедей Блаженства. По проекту предполагается четырнадцать и тринадцать ступеней, а он хочет десять и девять. Строители против — отклонение от проекта. Начинается обсуждение с Благочинным, который опасается, что такое совпадение будет означать попрание заповедей стопами, но отец Александр твердит, что совпадение не означает буквального уподобления ступеней заповедям, что количество ступеней будет просто по их числу. Отец Александр проявляет недюжинное упорство и убеждает Благочинного, а строители попросту машут рукой: „Делай как знашь“. Времени мало, да и денег как обычно не хватает.

В рассказе подробно и с любовью описано, как батюшка работает, выбирает пахучие сосновые плахи на косоуры , как рассчитывает проступь (слова-то какие забытые, чудесные! ), готовит каждую ступень, врезает. Даже какие на ней сучочки…

Храм построен, и уже несколько лет идут службы. Помогает отцу Александру пономарь Геннадий и клирос, состоящий из нескольких женщин. Взаимоотношения отца Александра и церковных женщин составляют одну из линий повествования, в которое вмешивается одно событие: батюшка, однажды искупавшись в Катуни, заболел ангиной и получил осложнение на сердце. Здесь Баскаков остаётся верен себе — другой бы обязательно сделал батюшку ещё и спасителем тонущего ребёнка.

Сибирский климат, резкие перепады давления — нелёгкая доля выпадает отцу Александру, который особенно серьёзно относится к звону и нередко сам поднимается на колокольню. Однажды он едва не теряет сознание.

Мороз, Чуйский тракт с проносящимися тягачами. Батюшка, для которого служба в любой момент может превратиться в подвиг.

Финал составляет описание Рождественского богослужения, которое батюшка проводит один, потому что пономарь слёг с гриппом. „С вечера сильный мороз даванул, и тяжко батюшке — давление полезло, одышка“. Трудно говорить, не то что петь. И „как тропка, набитая по крепкому январскому снегу“, привычное размышление: остановить службу или нет? „Славная кончина для священника — отдать Богу душу на службе“. И что верней: умереть или довести службу? И каково людям будет, если он… грохнет? Извечный вопрос: служение Богу и служение людям? Спасение своей души или спасение мира? И правомочно ли противопоставление?

Службу батюшка доводит и идёт звонить. Девятнадцать непреодолимых ступеней. На каждой останавливается отдышаться. Вспоминает, как рубил их тем летом… видит каждый сучочек — как раз напротив лица… Никогда так внимательно не всматривался… в прошлое.

Поднимается на колокольню и начинает осторожно раззванивать промёрзшие колокола. И несётся по-над Катунью, над дивным Алтаем этот звон — звон жизни, звон победы духа над плотью, звон нового рождения человека и Рождества Христова. Прихожанки всё видят, всё понимают, и одна из них говорит тихонько: „Что-то отец Александр раззвонился сегодня…“

Таким образом, книга состоит из семи произведений, написанных породистым русским языком, с доскональным знанием народной лексики, в которой чуткие к слову сибиряки творчески преобразуют подчас нелепые реалии современной жизни. В рассказах даются правдивые образы… Отставить! Отставить, господа… Давайте лучше попробуем выписать в столбик содержание книги:

„Фарт“

„В лесу родилась ёлочка“

„Последний путь“

„Весы“

„Вечный огнь“

„Дворник“

„Лестница“.

Ничего не заметили? Чего? А того, что книга являет собой архетипическую лествицу, каждый пролёт которой символизирует ступени духовного становления личности. Человек, ставящий ловушки („Фарт“), человек, попадающий в ловушку („В лесу родилась ёлочка“), дорога жизни и осознание конечности земной участи („Последний путь“), взвешивание и, так сказать, обдумывание выбора пути („Весы“), ну и… путь наконец выбран, состоялась передача огня („Вечный огнь“), охрана огня („Дворник“) и, наконец, образ лестницы, объединяющий практическое созидание и духовное восхождение. Вот такой предложил нам Игорь Баскаков ребус, и смысл его открывается только по прочтении книги, вектор которой можно сформулировать так: от слепой удачи к Божьему промыслу. Что ж, неплохо напромышлял наш автор безо всякой росомахи, так что теперь остаётся пожелать и самой книге литературного фарта».

 

— Хм. Кто это написал?

— Струкачёв.

— А ты разве… действительно так задумывал?

— Да вообще ни ухом… Ни духом.

— Интересно. Н-да… — Лена покачала головой. — Не утро с мужем, а редколлегия альманаха «Бережок»…

Лена порылась в своём экранчике, а потом вдруг оторвалась, пристально посмотрела на Баскакова и сказала намеренно артистически и, что называется, нараспев:

— А скажи-ка, пожалуйста, как та статья называется? Про куничку. А? Фартовай ты мой! — Лена вскочила, подбежала и стала лупить Баскакова по круглой его голове: — Гад, гад, гад! Говори, подсвинок, ведь ты это написал?! Ты? Ты? Надул как дуру. Какой ты твёрдый, чу-гу-няка! Руку отбила… Та-ак… — Лена открыла рот и остолбенела… — А библиотекарша? А этот Стручков?! От ведь овечка!

— Да я разве так напишу? Я просто к чему всё это вёл, — начал отворачивать Баскаков, — к этой премии! Что даже хорошо, что не дали, на кой леший она спёрлась, эта премия? Ну вот скажи! Скажи, зачем она нам нужна? Прямо по пунктам, один, два, три… Давай только серьёзно…

— Ты что, придуриваешься?

— Я не придуриваюсь. Мне по правде интересно.

— Прп-псь… — фыркнула Леночка. — Но только серьёзно. Да?

— Да.

Она снова подошла, стала Баскакову за спину, занесла кулачок над круглой баскаковской головой и стала объявлять, на каждом слове отстукивая по черепу, как по кафедре:

— Во-первых (удар), тебя (удар) пустят к трибуне. — На слове «трибуна» она треснула особенно сильно. — Во-вторых, о твоей книге на всю страну объявят в новостях. В-третьих, тебя будут печатать в совсем иных количествах. И, в-четвёртых, тебя будут переводить.

— Хорошо, — покладисто сказал Баскаков. — Редколлегии не повториться. Но раз так — я тебя сейчас разнесу по всем кочкам. Н а   спор? На что спорим?

— Кто проигрывает — моет посуду.

— Не-е-е… — таинственно-тихо, умудрённо и немного по-ягнячьи проблеял Баскаков и помотал головой. — Не так. Если я выигрываю, я сколько хочу завариваю чай в кружках и говорю старинные слова.

— Не-е-е… — в свою очередь проблеяла Леночка. — Если ты проигрываешь, то покупаешь мне…

Баскаков насторожился. Лена, глядя куда-то впереди себя и чуть улыбаясь, произнесла негромко и отчётливо:

— Посудо… моечную… машину. — И протянула ручку: — Идёт?

— Ладно, — пожал плечами Баскаков.

— Но только все четыре позиции. Я их записываю.

— Да. И спор заканчиваем однем разом. Без переносов на вечер. Вот, — он посмотрел на стену, — до двенадцати. И без этих… А то я тебя знаю. Начнёшь юлить. И речь только о книге «Фарт», выставленной издательством на премию.

— Что-то многовато условий. Ладно. Согласна. Только тогда… э-э-э… шестьдесят на восемьдесят пять. На двенадцать комплектов. — И добавила полувопросительно-поуутвердительно: — С йонообменником и… предполоскателем.

— Ладно, с полоскателем. Ну что, поехали? Что у нас там? Трибуна. Кхе-кхе. Чтобы попасть к трибуне…

— Стоп-стоп-стоп! — закричала Леночка. — А если два н а   два ляжет? Что я скажу: отпилите мне полмашинки?

— Так… Ну да… — Баскаков сморщился и сосредоточенно почесал у глаза. Такое выражение у него было, когда приходилось соглашаться, подозревая о подвохе. — Тогда придумывай пятое достоинство премии!

— Да запросто.

— Ну-ну. А я пока подумаю. Только давай… не тяни резину…

Леночка было открыла рот, но задумалась, а потом сказала:

— Ну… это повысит твою репутацию среди литераторов.

— Ничего подобного. Наоборот, все только отвернутся. Скажут: «Да-а-а, Баскаков… Чо-т-то в фаворе ты у либералишек».

— Так-так-так… — Лена не на шутку нахмурилась. — Ладно, я пока посижу… — Покачала головой: — Анекдот. Не знаем, на кой премия!

Лена сидела, кряхтела. Бледненькая, сероглазая, посмотрела на Баскакова с беспомощной улыбкой, так что губка завернулась, а когда легла на место, над ней зарозовела поперечная рисочка. И вдруг хлопнула себя по лбу, подскочила:

— Овцизна! Мы же деньги получим!

— Ну да, — сосредоточенно сказал Баскаков и подумал о том, что, если большой тираж ещё можно вывести в ничью, то тут явный гол. — Ладно, поехали.

И начал говорить медленно и будто диктовать:

— Для того, чтобы попасть к трибуне, не надо получать премии — раз, — сказал он аукционно, и вдруг крикнул, взглянув на Лену: — Стоять! При чём тут пятая позиция? Мы разве с ничьими играем! Я же должен всё отспорить. Чо ты тут путаешь сидишь!

Леночка помалкивала.

— Убирай давай пятую позицию к баба я  м, — быстро сказал Баскаков.

— Что-о-о-о? А что это я её буду убирать, когда это самая главная, можно сказать, единственная даже позиция, остальные так… абстракции. Ничего мы не будем убирать. Шевели давай полушарьями или… сразу мойку гони!

— Ладно, — будто предупредил Баскаков и снова задиктовал: — Дорогу к трибуне надо строить — и это отдельная работа — два. И коло трибуны надо жить — три! И это ты сама мне говорила, когда подбивала свалить в Москву, — четыре. А пять: для настоящей художественной прозы нужен затвор. Ну что, один ноль?

— Ну допустим, — согласилась Леночка.

Она была полностью уверена в тиражном, переводческом и финансовом пункте и опасалась только неожиданной помехи, вроде каких-нибудь гостей или аварийного фортеля Подчасовой, которая сидела на даче неподалёку. Поэтому, зная риторические способности Баскакова, она рвалась к беспроигрышной дальней части.

— Чо у нас там дальше? — развязно спросил Баскаков и почесал спину о стул.

— Тебя покажут по телевидению в новостях, ты попадёшь в… медиапространство, то есть будешь на слуху, и все коммерческие структуры заинтересуются тобой и предложат сотрудничество…

— Ерунда. Раз показали и забыли. Чтобы быть на слуху, нужно из кожи лезть и напоминать о себе. И сколько сейчас знаменитых людей, которых и близко к телевизору не подпускают! Самый несерьёзный из доводов. Плюс тебе всё равно не дадут сказать, что думаешь. А если сдуру дадут, то так смонтируют твоё выступление, что будешь конченый Обалдень. Принимаешь?

— С натяжкой.

— Так-то. С этим разделались. Что у нас? Переводы. Дак вот, я категори….

— …Подожди! Какие переводы? Чо ты прыгаешь? Сейчас третья позиция — большие тиражи.

— Я хочу сначала с самыми трудными разобраться. Пока не устал. А потом уже со всякой ерундой.

— Ты жухл и  шь!

— Не понял. Мы разве договаривались, что я обязательно по порядку иду? Ну и всё. Так вот я ка-те-гори-чески, — он снова задиктовал, — против перевода на европейские языки вещей, где есть рассуждения о состоянии сегодняшнего общества в России.

— Почему?

— Потому что не хочу выносить сор из избы.

— Что за сор такой?

— Ты не знаешь, что такое сор? Объясняю. Муж пришёл с праздника с подвыпившими друзьями. Жена вместо того, чтоб улыбнуться и накрыть стол, устроила скандал. Сначала фыркнула. Потом бумкнула пару тарелок с закусками. И вышла. Муж попросил как-то… ну, поприветливей быть. А та, не стесняясь малознакомых людей, начала кричать, припоминать что-то совсем личное, что только их касается… и…

— Ну, она просто невоспитанная.

— Ну вот. Значит, за границей большой спрос на невоспитанных писателей из России.

— При чём тут заграница? Это всё на их территории было. Незачёт.

— Лэдно, — тонко и покладисто сказал Баскаков, — давай так. Мужик пил два дня, баба бузила, получила в нюх… — И Баскаков сменил тон на эпический: — Но вот нужно идти в гости к соседям. Те — обеспеченные, надутые и жадные до чужого горя люди, с которыми натянутые отношения. Оба причипуриваются, пшикаются и идут. А там уже сидит такой вертлявый и падкий на закуски обморок, который пришёл без жены, потому что её стесняется, но зато жрёт за двоих и рассказывает, какая скотина тёща…

Лена закатила глаза, шумно выдохнула и резанула:

— Ну и сиди на своём соре задницей. Может, чо высидишь. Только когда ты узнаешь, кто на Западе из русских писателей в почёте, ты сам в обморок рухнешь! Обморок… — Она покачала головой.

— Лена, — сказал Баскаков твёрдо, — ты прекрасно знаешь, что я имею в виду. Да. Я склоняясь перед твоим доводом, он сильный, но всё равно — есть вещи… — И махнул рукой. — Я вообще не ставил цели переводиться, мне наш читатель в сто раз важнее. Ну смешно это всё в переводе звучит, дико, ей-богу! И половина смысла пропадает.

— Кажется, немец один сказал, что всё, что в книге непереводимо, можно оставить за скобками.

— Ты знаешь, оно, может, и так… — покладисто и не спеша заговорил Баскаков, — но есть Достоевский и Чехов, — и он продолжил, понизив тон, — а есть Лесков и Бунин…

Лена стрельнула глазами на часы, как урядник из «Захара Воробьёва».

— Хотя немец, может, и прав. Но кроме одного-единственного случая, знаешь какого?

Лена вопросительно подняла лицо.

— Когда язык… является… главным… героем… повествования, — непробиваемо сказал Баскаков, на каждом слове глубоко кивая головой. И продолжил: — Хотя я согласен, что надо распространять за границей образ мощной России и буду над этим работать!

— Ты баскак, Бара…

— Я не Баранов! — закатился Баскаков.

— Ты баран, Баскаков! Я жалею, что с тобой связалась. Хотя уже поздно. Чо ты резину тянешь? Ну что? Что там у нас с тиражами?

— Большие тиражи не дают совершенно ничего, — нагло вывез Баскаков. — Помнишь, что мне сказали про путевой крест на обложке книги? Что крест, стоящий у дороги, «у части покупателей может вызвать негативную ассоциацию с авариями на дорогах». Полный бред. Хотя у выживающих людей возможны фобии на почве борьбы за коммерческий эффект… Так вот, внимание, уделяемое обложке, говорит о том, что покупателя завлекают. То есть предполагаются случайные читатели, которые, позарившись на эффектный вид, книгу купят, а читать, возможно, и не станут. Разве только первые страницы. И количество этих обманутых читателей тем больше, чем больше что?..

Лена уже не отвечала.

— …Совершенно верно — чем больше тираж. Поэтому количество тиража совершенно не означает, что произведение достигло цели — то есть поддержало страждущего или изменило его душу. Следовательно, небольшой тираж — верный способ защитить покупателя от обмана, а страну от растраты бумаги. Ведь это всё-таки ле-е-е-с… а не Баби-Манин малинник… — протянул Баскаков. — Поэтому я бы обязал издателей: для всех книг — белую обложку. И без букв. Купил — и купил. Зато честно.

— Чушь собачья. Незачёт. Да и там тоже незачёт. Я сразу не сообразила… Чо ты мне втирал с этими переводами? Про сор из избы…

— Я всё чётко разложил. И про сор. И про сыр. И про бор, который на бумагу скосят.

— Какой сыр? — Леночка начала раздражаться. — Ты что, серьёзно? Баскаков, я просто поражаюсь! Как можно быть таким тонким в книгах — и в жизни таким стоеросовым! Ты же знаешь, что всё сложнее! Если художник начинает жеманничать, что-то скрывать, занимается оглядками — ему полный кириндык. Литература — это не застолье! Это исповедь.

— Да перед кем исповедь-то? — рявкнул и махнул рукой Баскаков. — Перед соседями? Не мечи бисер…

Вдруг зазвонил телефон Баскакова.

— К о  во лешего несёт! — взорвалась Леночка.

— Перед св и  ннями… Да, на связи, братка, — собранно заговорил Баскаков. — Дома. Да погоди ты! — прицыкнул он на Лену, прикрыв трубку. — Едрё-ё-ё-ё-ный пуп! Ну вы даёте. Кто же так делает? Только с ключа сейчас. Да, на мази… По-моему, даже заправленная. Добро. А куда вы денетесь! Х-хе. Давай.

— Скажи — не можешь!.. — вскричала в отчаянии Леночка. — Заболел свинкой!

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.