|
|||
Глава третья
Зазвонил телефон. Серёжа нехорошо, трудно замер, прикрыв глаза с дрожью в веках, шумно и отрывисто выдохнул и очень медленно, будто впечатывая, положил ручку всей длиной — плоскостью. Худощавый, с тёмно-русой слабой бородкой. Глаза большие, серые, из тех, что принято называть лучистыми. Они придают одухотворённый и прямой вид. И лоб тоже прямой, чёлка высокая, торчащая крепко. Выражение — какой-то удивлённой готовности, будто он ещё минуту назад расслабленно дремал, и вдруг его разбудили для трудного и небывалого дела. Он сидел за столом перед открытой тетрадкой. В пузырьке стояли фиолетовые чернила и рядом кружка с горячим чаем. Дымок вился туманной спиралью. — Слушаю. Да! — Сергей Иваныч! — раздался взволнованный женский голос. — Это Наташа Щелканова. У вас фонарик есть? Бежите! Бежите на берег! Там Мотя Степанов… Под Тимкиной Корг о й… Мой поехал на лодке… Надо встретить… Агашка прибежала… Неладно там… Сергей порывисто и по-ответственному быстро оделся: куртка, большие сапоги из лёгкой пористой резины. Стоявшие наготове, они даже будто потянулись к ногам, как трубы. Шапка, фонарь на лоб… По длинной крутой лестнице, потом по тропе меж камней Серёжа спустился на берег, пологим галечником сходящий к воде. Там ещё никого не было. Чем больше возвышался, оставался дальше за спиной угор с невидным посёлком, тем сильнее Серёжа лишался тыла и принадлежал воде, чувствовал её иную плоть, иную тектонику, в которой и звуки, и запахи, и расстояния жили по своим законам огромной и дышащей плоскости. Чем ниже спускался к границе, к холодной и кромешной черте галечника — тем сильнее ощущал отрешающее действие, пронизывающее излучение этой поверхности… Несмотря на то что вроде бы спускался вниз, едва он достиг границы, едва слился с уровнем, лежащим вкруг на десятки вёрст, — как всё, что за спиной, провалилось, ушло за горизонт, и остался человек на кромке, как на вершине. И живая трепетная мгла, прошивающая до костей… Каждый раз он вспоминал о подобных ощущениях как об откровении, потому что не может хранить память такое смешение запахов, дуновений, плесков… Нельзя быть настолько пронизанным тишиной, в которую вслушиваешься, проваливаешься, и она расступается, расслаивается на столько звуков, звонов… Позывка-стон невидимого куличка, шелест севшего табунка утиного… Всё невидимое, всё наощупь, на доверии. На тайне. Из-за спины, от посёлка тянул восток. Рябь будто из ничего завязывалась в отдалении от берега, но ниже, от устья Рыбной, где берег сходил на нет и не защищал от ветра, негромко, но мощно и раскатисто шелестела волна. Сергей подошёл к своей лодке, поболтал холодный бачок, который тоже был частью ночного стылого и внимательно-сырого мира. Бродя по мокрому галечнику, он старался ступать осторожно, сдерживать мерный сырой хруст. Вслушивался, меняя направления ходьбы, ловя угол простора. Казалось, особо удачно повернувшись, что-нибудь наконец уловишь. Вдали вроде бы завязался звук мотора… то пропадая, то исчезая. То вдруг усилился, а потом снова зазвучал тише и вдруг неожиданно загудел уже рядом и ближе, чем думалось. Подлетела тёмная стрела лодки. Ткнулась в шуме догнавшей волны. В руки Серёжи из лодки выскочила Агашка под Тёмин крик: — Сюда давай! В лодке лежал, как труп, голый, в трусах ледяной человек, которого Сергей сразу не узнал, хотя и понимал, что это Агашин отец — настолько он имел другой облик, усугубляемый мёртво-голубым светом фонарика… Мотя был напряжённый, как доска, как мокрый ледяной балан, топляк… Чёрная щетина, волосатая грудь, крылатые завитки симметрично узорятся к серёдке грудины. Сергей сорвал с себя куртку. Матвей пошевелился и еле проговорил: — Я умер. Втроём вытащили его на нос, где Матвей начинал складываться пополам от приступов крупной дрожи. — Давай одеваем! Час бултыхался! — Давай, Тём. Лодку сам вытащишь. Сади его мне на закорки. Я его к себе попёр. Всё происходило одним порывом, быстрые сильные движения, слова, которые сами говорились. Сергей, не чуя дыхания, выпер Мотю, тяжёлого и клещами сжавшего его тело, к лестнице, а потом выжимал его, вытягивая, цепляя рукой за перила, как лебёдкой. Агаша побежала вперед и открыла дверь, он втащил Мотю в избу и свалил на кровать. Мотя лежал, заволакивая на себя покрывало, руки сгребали всё, что попадалось. Он только приходил в себя. Дохнул, и от него нанесло перегарчиком. Он был как холодный замытый топляк с песочком в трещинах, он был частью реки, гальки, тины, стыни, которое его тело в себя натянуло. Речная толща уже начала равнодушно его перерабатывать, перетирать, возвращать камню, песку, гальке. Давящая ледяная стихия пропитывала тело миллиметр за миллиметром, и оно становилось спокойным и таким же равнодушным, будто чужим, с тем особым холодом, который так поразил Серёжу у лодки. Целый час со всех сторон в Матвея вдавливалась река, и он отступил в самую сердцевину-середину себя, и ему всё трудней становилось говорить с миром через наросший настывший панцирь. Когда ужавшийся почти до ребёнка или старика живой ещё человек пытался докричаться до людей, голос продирался сквозь ткани судорожно и издалека. Он пролепетал медленно и откуда-то изнутри: — Я замёрз, Серьга, чо я так замёрз?.. Зашёл Тёма с бутылкой водки: — Держи! Я пошёл на дизельную, у меня дежурство. — Да у меня есть. Ну погоди… Агаша, беги домой, тащи одежду батину! Только мать не пугай, — Серёжа хотел отправить её, чтоб не слушала. — Да как всё вышло-то? — Не говори ничего, п о няла? Скажи, оборвался. — Обожди, давай позвоним ей. — Серёжа взял трубку: — Валентина Игнатьевна, это Сергей Иваныч. Тут Матвей оборвался в воду маленько, сейчас Агаша прибежит. Он у меня. Вы одежду сухую приготовьте. Да нет, нет, зачем? Не волнуйся, всё нормально, подсушится и придёт. Не за что. Агашка убежала. Всё это время она ничего не говорила, только смотрела на отца во все глаза. Веки были красными, взгляд напряжённым, а лицо осунулось и казалось резче, суше и взрослей. — Ну, что там было-то? — Агашка прибегает, кричит: «Папа тонет! » Мотя был самый обычный деревенский мужик, трудовой, а главное — очень коренной, местный, такой же крепкий, как здешние камни, лиственницы, корнями цепляющиеся за скалу, весь скроенный таким, чтобы устоять на этой ветровой, вьюжной, базальтовой тверди. Мужественность, звенящая и естественная неотёсанность словно уравновешивали полную отёсанность Валентины Игнатьевны, её официальную огранку. Серёжа с добрым любопытством пытался представить, как они дома разговаривают, обсуждают хозяйство, потому что со стороны они совершенно не подходили друг другу. Валентина Игнатьевна расслабленно чувствовала себя в Мотиной защите, кроме тех случаев, довольно, впрочем, нечастых, когда он кратко загуливал. В тайге он не пил, но дома, пока жены нет, тихонечко прикладывался, причём особо не шалил, и иногда было даже трудно определить, пьяный он или нет. Валентина Игнатьевна тренировалась в определении его по телефону, знала, когда он даже полстопки пригублял у товарища. Звонила в момент, когда он выдыхал и только собирался закусить. Мотя тянул домашнее хозяйство с абсолютной врождённой лёгкостью. Без всякого оттенка напряжения. Был он вообще какой-то… врождённый. Коренастый, резковато-ухватистый. Плотный. Породистый сильной мужской породой… Тёмной масти чуть с отливом в пр о золоть, стриженный бобром, обильно-щетинистый. Голос резкий, низкий. Лицо плотное. Кругло-квадратное. Все части, черты крупные, напластаны густо, уверенно. Курносый нос, вздёрнутый, упрямый, ноздри продолговатые, длинные, брови, сросшиеся в прямую черту, веки толстые, ресницы выгнутые, будто чуть мокрые. Глаза чуть прикрытые, в лице что-то кубинское… Пока не подымет глаза, которые оказывались серые в зелень. Когда толстые веки опущены — немного капризное выражение, брови, наоборот, высоко подняты, и получается больше расстояние между веками и бровями. В жизни сдержанный, немного недовольный, мрачноватый. Когда выпьет — сдержанность выходит, будто он сам устаёт от резкой своей хватки. В тот вечер после злополучной встречи с Дон Карлосом Матвей не сумел себя пересилить и, дома продолжив гулянку, поехал с Агашей на косу тугунить. Тугун, как и многая рыба, идёт к берегу в сумерках, поэтому на тоню встают с вечера. Они сделали несколько замётов и уже отрыбачили. Матвей отвязал верёвку от лодки и по хмельной бесшабашности легонько подтянул лодку и, повернувшись спиной к реке, возился с лежащим вдоль берега неводом. С фонариком они выпутывали из невода ершей, шершаво-топырливых, с лилово сияющими глазами. Если оставить — собаки выгрызут вместе с неводом. Река Рыбная впадала в Енисей под острым углом, и через косу тянул с неё крепкий восток, оказываясь на Енисее отбойным. Если стоять спиной к косе и лицом к Енисею — ветер лупил в спину через косу с простора Рыбной. Рябь на Енисее начиналась прямо от галечника. Вдруг Агашка закричала: — Папа, лодка! Лодку отбило ветром от галечника и тащило в реку. В темноте она еле виднелась. Пока Мотя снимал сапоги, штаны с широким офицерским ремнём и ножом, её оттаскивало и в реку и одновременно уносило течением вниз — и она моментально оказалась ниже острия косы напротив устья Рыбной. Мотя добежал до этого острия и бросился в воду. Через какое-то время Агашка услышала далёкие крики: — Агашааа, доча! Бежи! Бежи, доча, в деревню! Не выплыву! Бежи! Бежи, моя! — Папа, не умирай! — истошно закричала Агаша и ринулась в посёлок, до которого был почти километр, постучалась к Серёже, потом к Тёме. Тёма оказался дома и вместе с Агашей помчался на выручку. Шансов найти в полной темноте посреди огромной реки тонущего человека почти нет. Тёма ехал, время от времени глуша мотор и слушая. Так повторялось трижды. Тёма уже решил повернуть, но встал в четвёртый раз: «Агашка, кричи! » Агашка закричала: «Па-па-а-а-а! » Раздался далёкий ответ. Мотя еле барахтался в километре ниже устья Рыбной и примерно в полукилометре от берега. Когда подъехали, он уже «курялся» — нырял и выныривал. Сначала он выставил руку, как веху, а потом, из последних сил рванувшись вверх, обнял снизу нос лодки и замер железным замком, придя в полузабытье, как бывает, когда спасли. Тёма перелез на нос, попытался расцепить Мотины руки, но того свело мёртвой хваткой. Тёма тогда дал ему по ушам ладонями, отодрал руки и перевёл под борт, как балан. Стрижен Мотя коротко, и за волосы было не ухватить. Тёма еле подхватил его за шею и за трусы и перевалил. Тот свернулся калачом. Тёма накрыл его своей спецовкой и велел Агашке ложиться рядом и греть. Тёму распирало возмущением от того, что учудил Мотя, восхищеньем его же живучестью и тем, как умудрился найти его ночью посреди реки. — Ладно днём, а то, прикинь, ноччю. Ноччю! Да и вода-то ни хрена ни кипяток! А он, я те грю, курялся уже… Был бы трезвый, давно к налимам ушёл бы! Хе-хе… От дела! Ладно, пошёл. Мотя, всё тянувший, по-звериному загребавший на себя покрывало, дрожал мелкой дрожью и просил ещё укрыть его, повторяя: «Что ж мне так холодно? » У Сергея был спирт, он смочил им конский вязаный носок и долго растирал ледяное и сырое особой плотской тяжестью тело — крепкое, щетинистое, твёрдое, как бывает твёрдым мокрый песок. Грудь с узором волос, с красно-синим кровоподтеком — следом от борта лодки, дюралевой ребровины, через который его перевалили. Потом Сергей надел на него эти самые грубые конские носки, отцовские ещё, почти музейные, привезённые из города. Глаза у Моти были полузакрытые и будто уменьшившиеся. Серёжа никогда к нему особо не присматривался и толком его не помнил… Сейчас видел его сильное, заросшее тёмной щетиной очень курносое скуластое лицо, с припухлыми, будто всегда заспанными глазами, со сросшимися бровями, со складками по подбородку, по щекам, которые тёмная щетина повторяла, послушно складываясь, заминаясь, по ложбинам. Серёжа влил в него водки и всё растирал шерстяной рукавицей. Тот начал оживать, но был таким же ледяным и так же трясся. Видя, что водка не берёт, Серёжа заставил Мотю выпить стопку чистого спирта, которую тот принял, не заметив и не поперхнувшись: засевшая внутри стынь поглотила жгучую жидкость, не заметив. И снова тёр и тёр. На третьей стопке спирта Мотя как-то по-жизненному отозвался, потом вдруг попытался приподняться, но лёг опять. Потом всё-таки сел. Серёжа напялил на него шерстяной свитер и штаны. Прибежала Агашка, принесла одежду. Мотины глаза чуть заблестели, расклеились, он огляделся, приподнялся на локте: — Я где? Я у тебя Серёг? — скрипуче прокряхтел: — О-о-о… — Ну как, согрелся? — О-о-о… — Он увидел Агашу, и что-то в нём стало происходить: — Доча, ты? — говорил он низко. — Ты здесь? Хорошо. А я, Серёг… Я в рубашке… В рубашке родился, Серьга… Эта она. Доча… Она спасла… Я же дурак, дурак… Я в воду за лодкой, а там ково… Не видать ниччо… я гребу, а она ни на грамм, потом вобщэ закрутился, вобщэ ничего не вижу, где берег, где чо… Она как закричит: «Папа, не умирай! » О-о-о, Серёга… Доча… Если б не доча… — Да конечно, в такую даль бежала! — рвалось из Серёжи. Снова и снова он представлял, как она бежала, а в ушах — крик отца, уносимого течением. Казалось, этого невозможно вынести, и оно чудовищно не вязалось с Агашкой, такой весёлой и всегда улыбающейся. — Да ково бежала… Бежала… Не то… Не то! — Возмущение непонятливостью пробилось сквозь дрожь. Голос тоже ещё только отходил, и его ломало, вело: — Ты понять не можешь! Я плыву, а лодку отбивает, всё, уже сил — всё. A-а, думаю, да хрен с ним… И такая как… сказать-то… апат-тия напала… Инородное слово, ещё и произнесённое по-сибирски, «апаттия», будто переродилось, тоже прошло закалкой стыни, подчеркнуло дикость произошедшего. — Аппат-тия такая поймала, что я как это… как сказать-то… ну… Ну? — Он затряс рукой, требуя помощи… — Ну как это? Ну будто… — Слова тоже настолько перестыли и отсырели, что еле шевелились, не подбираясь. «Апаттия» не давало ответа, раздражала чужеродностью, сердила, а он не мог подобрать замену: — Ну! Ну, я будто… Что? — Он помогал рукой. — Сдался! — О, «сдался»! Молодец! Серёг, молодец. «Сдался»! — обрадованно вскрикнул Мотя и ухватился за это слово, как за лодку. — Я сдался… Да пропади оно всё… Какая хрен разница… А как вспомнил: «Папа, не умирай! » Как вспомнил! И сррразу ка-ак даст! Думаю, врёшь! Вр-рёшь! Не на того напали! Мотьку не взять! О-о-о, чо ж холодно-то так!.. Окол-лел… А я — всё, Серёг — всё, смирился… Хрен, думаю, с ним, одним дураком меньше… А как дочу вспомнил… Её… вспомнил… э-э-э-э… — он замотал головой. — А ты говоришь — бежала… Бежала-то понятно… Я-то не про то… Мотя сжался сморщился, лицом… Но слёзы, видать, тоже застыли и не текли. Он сбросил покрывало. Сел, скрестив ноги, разваля колени. — Серёг, курить есть? — Папа, вот в куртке. — Агаша достала и протянула пачку. Матвей сел, закурил. Руки ещё тряслись, пальцы не слушались. Он уронил сигарету и прожёг покрывало. — От… ёлки!.. Какая-то механическая часть Серёжи, отвечающая за матчасть, вскипела досадой за вещь, но он, пришикнув на неё, сказал спокойно: — Да ладно. — Серёг, я сегодня второй раз родился. — Слова эти, на бумаге такие обычные, в его устах, с его своеобразным, здешним выговором, интонациями и тоном представляли собой нечто совсем особое, такое же природное, заповедное, дикое, как и всё остальное. — Прикинь, Серёг… Я поплыл и догнать не могу… А как понял, что не могу… смотрю — мне уже что до берега, что до лодки… я уже думал всё, уже всё. А я уж на середине Рыбной… А с неё самое течение… Ещё же дожди шли… Я днём-то видел, вода аж горкой на серёдке… Всё, думаю. А и хрен с ним… В общем, уже… — Он снова просил Иваныча подобрать слово: — Сдался. — Сдался! А как вспомню дочу: «Папа, не умирай! » Мотя согревался, отвоевывал обратно своё тепло, и ледяная короста, панцирь отступали. Он уже вернулся в свою рубашку, у него ничего не ломило, не болело. Он сидел с ногами, опершись на локти. Лицо ожило. Только веки были опухшими и подсохлыми одновременно. Живо поблёскивая глазами, он вдруг взял пустую стопку и протянул Серёже: — А я ведь первый раз у тебя… в гостях… Наливай! Серёг! У меня день рожденья сегодня! Серёг! Ничего, что я у тебя тут? Доча, иди ко мне… У меня день рождения сегодня! От дур-р-рак! От дур-рак же пьяный… Везёт дуракам да пьяницам… Серёг, а ты меня донёс! Донё-ё-ёс… Х-хе… Дай Бог! Дай Бог здоровья! Слушай, дай я тебя обниму… Серьга… М-м-м… Он сгрёб Серёже голову, очень сильно, тисочно, как струбциной, и поцеловал куда пришлось, куда-то в верх уха. Серёжа почувствовал, как и в нём дрогнуло что-то, и только отрывисто крякнул. Агаша не сдвинулась и так же сидела, неподвижно и сухо блестя глазами. Чокнулись. — Папа! — крикнула Агаша. Мотя махнул рукой. — Ты хоть закуси! Но тот мотал головой: закусывать было нечего — спирт-чистоган будто на молекулы растаскивался выстывшим нутром ещё в пищеводе. Мотя всё не мог поверить в случившееся, надивиться и всё гонял по кругу. Он ещё несколько раз полностью повторил рассказанное, каждый раз будто забывая и начиная снова, на слой приближаясь к сути события, словно просыпался, и всё предыдущее оказывалось заспанным. — Серёг, а ведь если бы не она, — он указал на Агашку, — я бы там уже был… Уже бы у налимов… хе-хе… Ещё Дон Карлос этот попался… Ведь не хотел же… Ой дуропляс ты, Мотька… — Ты, может, чего перекусишь? — Да нну, ково! — Мотя всё больше оживлялся. — Доча, ты иди, иди домой… А мы с Серёгой тут…. О-о-о, если б не ты, Серёг, ты меня спас, Серёг… ммм, — он схватил Сергея за руку, затряс… — Серёга! — Да это Тёма спас. Я-то чо? Как же они нашли тебя? — Сам не знаю… Я гребу, уже плюхаюсь, и уже всё… Каюк… Сначала-то водка грела ещё, а потом выходить-то стала… Всё… И куда грести — не видать… Так барахтаюсь… Оно с воды-то по-другому, не видать добром, волна ещё… И тут слышу — как вроде мотор… Сначала еле-еле, а потом точно. Гремит. Думаю, «ищут! » Если ищут — орать буду… Слышу, заглох, я как зареву[3]. Ну а потом… потом… уже и не помню… Наливай, Сергей! Агаша продолжала тихо и напряжённо смотреть на отца, сидя странной образцовой посадкой — руки ладонями вниз на коленях, правая на правом, левая на левом. — Агаш, наверно, надо батю, это… в расположенье части… ты давай его… — Серёжа глазами показал, что надо брать дело в свои руки. — Папа, ты согрелся, всё. Домой пошли, ну па-па-а… — говорила она, дёргая его за рукав. — Мама там… — Да обожди ты… Когда мы ещё с Серёгой так посидим? А между прочим, Серёг, я же у тебя первый раз… в гостях! — И он махнул рукой от смеха и затряс головой. — В «гостях»… Чо попало… Вытащили меня, как щенчишку… Не ты бы с Тёмкой, я бы там уже был… А чо, Серёг, давай загудим! Иди оно всё в пень! А? Наливай! — Он уже протянул рюмку. — Агаш, ты это, давай сходи к дяде Косте Козловскому… У него телефон не работает. Пусть зайдёт, срочно, скажи, зовёт Сергей Иваныч. Мотя, не думай, что я тебя выпроваживаю. Но это… Мне Валентина Игнатьевна башку отвернёт, давай, Матвей, давай, всё, хорош. Агашка, одевай его. — Вы чо?! У меня день рожденья сёдня! — грозно вскричал Мотя, вырываясь. Он спустил ноги на пол, расправился, раскраснелся, как-то расширился, утвердился ногами, руками и выдвинул вперёд пустую стопку: — Отлично! Отлично сидим, Серёжка! Когда ещё так побазарим? Друга, я не пойду никуда!
|
|||
|