|
|||
Глава вторая
В магазинах здесь дают продукты под запись. В ближнем ко мне, «Ландыше», у продавщицы Снежаны — истрёпанная тетрадка, похожая сбоку на меха гармошки. Меха эти воздушно пухнут с угла. Снежана предложила сама: — Понимаю, что вы сейчас без денег, такие траты на переезд, на обустройство. Снабжайтесь «под запись», потом с зарплаты отдадите. Да нормально. Хе-хе, в долг не давать — торговли не видать! Вот пряники хорошие есть наразновес. Правда, передо мной она отшила одну доставучую иссохшую тётку из местных аборигенов, Тамарку. Она требовала под запись водки и пыталась занять у меня триста рублей «взаимообразно». Здесь очень любят это слово, причём не «заимо…», а именно «взаимо», что отражает некую взаимность обоюдного понимания и выручки. Передо мной снабжался невысокий бородатый человек, лица его я не разглядел, но мне показалось, что он не совсем местный. Глуховатым деловитым баском он спросил Снежану: — А скажи, хозяйка, в какую цену эти сапоги? Я попытался получше рассмотреть странного покупателя, но было неудобно заглядывать в лицо, а когда он пошёл к выходу, меня снова отвлекла Тамарка. Снежана сказала, чтоб «отстала от человека, бессовестная, он тоже под запись берёт», и покачала головой: — Да вы чо такие-то?! Ей говоришь, а она ни алё. И дала мне в пакете булку домашнего хлеба и шанюшек. Взаимообразная Тамарка так и осталась докучать при магазине. Отправляясь в эти края, я думал, что прибуду в заповедник тишины и покоя, в сонное царство, где тебя никто не трогает, и в нерабочее время ты предоставлен себе. Оказалось наоборот, и я настолько всем нужен, что спасаюсь лишь этими записками и почему-то надеюсь, что, имея ещё неведомую ценность, происходящее не просквозит мимо, а осядет на бумаге плодоносно, оправдав мои деннонощные беспокойства. Хотя возможно, что это лишь жадность, страх за потерянное время. Я ведь правда не знаю, что это: трусость перед уходящим или естественная, как разговор, потребность понять себя, отразиться в русском слове как в мере, каноне совершенства, охладить лоб о прохладный его оклад. Уравновесить душевный пыл, суетность и несдержанность. Причаститься света и крепости, которые будто возьмут на поруки с твоими несовершенствами. Нынешние молодые люди совсем на другом наречии и мыслят, и говорят, да и я, когда перечитываю, не узнаю себя, кажусь намного взрослей и толковитей. И не знаю, честно ли это? Вчера, едва собрался почитать, прибежала соседка через дом. У неё отъелся кобель, сидевший на верёвке, потому что все цепочки «мужик в лес уволок». Больше половины здешних мужиков уже в тайге на охоте, счастливцы. Перед тем как отъесться, Граф трое суток орал такой дурниной, что, проснувшись в четыре утра, я не мог уснуть. Хотя ор тут стоит повсеместный, потому что количество собак превышает число людей в несколько раз. Ор особенно силён последнюю неделю: у соседа через два дома «гонится» сучка. Стая из десяти-пятнадцати кобелей различных калибров копятся вокруг виновницы, так сказать, торжества и пытаются добиться толерантности и одновременно успешности, и вся эта живописная группа беспорядочно вращается по кругу, деря друг друга в клочья. Лай и визг стоит невообразимый, хотя сам предмет поклонения не представляет, с точки зрения здравомыслящего собачьего индивида, ничего особенного. Так… довольно мелкая и драная лохматая субстанция… Суглан этот, к счастью, не стоит на месте, а медленной трусцой, продолжая вращение, перемещается по посёлку, к чему местные жители, включая хозяина субстанции, относятся на удивление спокойно. У мохнатого ансамбля существует свой график перемещенья, но самое удивительное, что к моему дому они подходят ровно спустя пять минут, как я лягу спать. Независимо от часа отбоя. Отбой может случиться и в одиннадцать, и в два ночи, но псарня подойдёт именно спустя пять минут, будто караулит. Графа этого Кобелянского я еле выловил, потому что, едва я приблизился, лохматый циклон снялся с якоря и унёсся с прыткостью, не мешающей участникам успешно и толерантно драть друг друга на ходу. Успешно, потому что шерсть летела веером, а толерантно, потому что мероприятие, надо отдать должное организаторам, происходило без нанесения серьёзных увечий участникам. А жители имели возможность наблюдать, как новый учитель русского языка и изящной словесности несётся за собачьей свадьбой с криками: «Стой, падла, убью! » Граф накрепко сцепился с Пиратом, и оба отстали. Пират — здоровенный кобелюга из породы здешних водовозов, очень лохматый, с медвежьей мордой и хвостом, как пальма. Лохмат он невозможно. Шерсть у него изначально белая, но настолько грязная, что цвет её серо-бежевый, а роскошная шуба вся сплошь в репейниках, как в бубенцах. Нежную серость собакам придаёт уголь из кочегарок. Пират очень предприимчивый и вороватый. Раз я колол дрова, как вдруг вздрогнул от далёких, как гром, матюгов. Я обернулся и увидел соседа Тёму, бегущего с лопатой. В тот же миг забор перемахнул Пират со стерлядкой в зубах и, снарядом пролетев мимо, так же перемахнул другое крыло забора и скрылся за околицей. Замечательно полное непризнание Пиратом моей личности — я настолько не представлял для него ни опасности, ни интереса, что он меня едва не сшиб. Напряжённая морда с добычей смешно тряслась на скаку, выражение её было крайне сосредоточенное. Пёс бежал, не оборачиваясь, но ухо отлаженно глядело назад, короткими настроечными движениями отзываясь на звуки погони. Прыгает Пират великолепно… Забор высотой полтора метра для Пирата не преграда. Если его не взять без касания, он разгоняется и взлетает вертикально, быстро перебирая лапами. Когда перескакивает вольерную сетку, на её зыбком лезвии умудряется забалансироваться, сложиться лапами и ещё и оттолкнуться в новый прыжок. Взятие препятствия занимает мгновение. Я поймал Графа, которому Пират вцепился в ухо. В это время мимо проходил с канистрой и шлангом Костя Козловский, бывший горожанин и отец дотошного Лёни. У него с Пиратом особые счёты. Пират — враг Верного, коренника в Костиной собачьей упряжке. Верного держат в вольере, и вольному Пирату доставляет особенное наслаждение дразнить недруга, который стервенеет и заходится, кидаясь на вольерную сетку, в то время как Пират ходит, напротив, с показной неторопливостью, что-то будто вынюхивает и даже не смотрит на Верного. Однажды он взялся ухаживать за дорогой для Верного собачонкой из его же упряжки, Хагдой. Костя куда-то отъехал, а сучонка загулялась. Несмотря на то что хозяин настрого запретил её выпускать, Тоня, Костина жена, умудрилась Хагду выпустить, и Пират с особым наглым и вызывающим видом любезничал с ней на глазах Верного. Костя моментально распинал сцепившихся и так вытянул Пирата куском шланга по задку, что тот, скульнув, выпустил Графа и тут же бодро ринулся за псовым хороводом, который, едва прекратилась погоня, тут же остановился поодаль — как радуга или неопознанный летающий объект. А я схватил кровавого Графа за огрызок верёвки и увёл к соседке. Он продолжал рваться в направлении Пирата, который уже вовсю вращался в лающей гуще. Заканчиваю четвероногую тему и безо всяких попыток искусственно присобачить её к рассказу возвращаюсь к исходному намерению — доложить, точнее, прокричать, что никакая размеренная жизнь здесь невозможна, так как постоянно приходят с просьбами и предложениями. И дело даже не в осенней недостаче мужиков, почти ушедших на охоту, а в свежести меня как участника поселковой жизни, не запятнанного никакой взаимообразностью. Здесь все настолько ею оплетены, что лишний раз никто никого не попросит. За мою долговую девственность даже борьба. Снятие сливок не касается серьёзного и крепкого мужицкого большинства, которым не до меня. Так что в гонке за чистый лист участвуют либо женщины, либо непутёвый мужской контингент. Первым припёрся один молодой бичик, внешности совершенно не вяжущейся с местом действия: чёрный, по-гоголевски длинноволосый и носатый, в очках с толстой коричневой оправой, и вида какого-то совсем несибирского, ещё и ужасно картавящий и похожий на еврейского мальчугана из математической школы времён наших родителей. Сходство случайное, минутное и пропадает, едва он открывает рот, из которого обильно рвутся матерные созвучия. Он абсолютно коренной и простонародный, а облик — причуда генетики. Чтобы стал понятен произошедший далее разговор, сделаю небольшой отвилок от повествования. Готовясь к северной эпопее, я недорого купил в городе на лодочной станции старый мотор. И гордился бы своей проворотливостью, если бы по приезде не оказалось, что здесь техника у всех новейшая — серые оковалистые и жукообразные моторы висели на каждой лодке… «Вихришка» же попытался барахлить, и я имел неосторожность оброниться, что, раз такое дело, то весной, видимо, придётся технику менять, на что бодряк-сосед по лодочному стойлу сказал: «Да, конечно, тебе, Серёга, путний мотор надо. А то как-то неудобно. Ты же педагог, а не хрен собачачий». Прозвучало это грубовато — и само по себе, и ввиду моих последних собачьих беспокойств, но я пустил шутку мимо ушей — настолько насобачился не подавать виду. В деревне слово распространяется, как электричество в мокрой среде. Мой гость, которого ещё и звали Эдик, зашёл, сел на гостевую лавку у дверей и, оглядев моё жильё, задал несколько вступительных вопросов. Чем безмятежнее такие вопросы и чем отвлечённей блуждает взгляд по стенам и книжным полкам, тем я больше нервничаю, гадая, что же на меня в этот раз обрушат. А гость тянет, чтоб домучить и, обессиленного, сразить в свою пользу. Картавил Эдик очень сильно и раскатисто. Представьте, что нёбный язычок моего гостя на букве «р» работает как язык небольшого рычащего колокола. Каждый шарик, каждый зубчик его рыка звучит крайне сочно и зычно, отчётливо и жирно: «жир-р-рная обор-р-ротняя стер-р-лядка», «р-р-работал в пор-р-рту разгр-р-ружал вер-ртаки», «попёр-р-рла кр-р-расная р-р-рыба», «нажр-р-ался бр-р-ажки и пр-р-оовалился в Ер-р-ошкин Р-р-ручей», «пр-риобр-рету подер-р-ржанный мотор-р-р р-русского пр-р-роизводства». Далее даю речь гостя в обычной транскрипции. — Я, Сергей, слыхал, что ты «вихря» продаёшь? — сказал Эдик с мужественным холодком, сразу обозначая, что передо мной серьёзный человек, а не какой-нибудь бичуганишко. — Кто это тебе сказал? — Да ла-а-а-адно… — протянул он с прищуром. — Мне-то можешь не рассказывать… Вся деревня знает. — Какая деревня? — Такая. Короче, я знаю, что продаёшь. И если чо — возьму. — Да ничего я не продаю, мне ещё ездить осень. А тебе куда на зиму-то? — Мне край двигатель нужен. Для дела одного. Но это никого не касается. И, — он поднёс указательный палец к губам, — короче, ты понял. А так — деньги сразу. Прямо в этот же день. — Да ничего я не собираюсь продавать. — В общем, думай, Серьга, — он отвернулся и задумчиво постучал пальцами по лавке. — Только некрасиво выходит. Тебе помочь хотят, а ты не ценишь. — И добавил грозно: — Потом поздно будет! Здесь у тебя никто не возьмёт дрова эти. Все на новые пересели. — На новые дрова в смысле? — сострил я. — Ладно, не умничай. — Эдик и так еле сдерживал улыбку, с которой рвалась наружу его простодушная сущность, и на мой выпад расплылся до ушей. — Ладно, — сказал я, чтобы отвязаться, — если надумаю, скажу. Он держал линию солидно и в ключе, и я всё ждал, когда наконец проявится его настоящее нутро. Однако после улыбки, стравившей давление его бесхитростных сил, он снова принял фасон, пожал плечами, мол, и не сомневался, да только не понимает, зачем надо было так кобениться. — Думай. Это в твоих интересах. Да мне и не престиж тебя уговаривать. Грю, деньги в тот же день. Всё: мотор — деньги, — он сделал пальцем распределяющий жест: одно — туда, другое — сюда. — Добро. Он сменил тональность: — Я всё хотел спросить: у тя почитать чо есть? А то иногда так па-чи-тать охота. Книгу. — И он увесисто подержал это слово в руке.
* * *
Продолжаю в воскресенье. Не перестаю удивляться: я хоть и новенький, но меня грузят нарядами безо всякой скидки на мою возможную неумелость. В субботу четыре урока, и я пришёл пораньше. Едва пообедал и прилёг с «Чудиками» Шукшина, словно по заказу пришёл Эдик. Принёс книгу, которую, видимо, не прочитал, но брал для повода и спросил про мотор — по-рабочему дежурно и даже показательно-ответственно. Едва ушёл, позвонила Снежана: — Сергей Иванович, полдеревни отзвонила, у кого жрачка, у кого болячка… У вас лодка-то, знаю, на ходу? У меня плаш-кот обсох с продуктами в Налимном, двадцать километров. Его обычно Щепоткин привозит, а у него зубы прихватило, он в город к зубнику уехал… Ну что, поможете? Продукты на зиму… А то я вся на нервах извелась, Дудин звонил, орёт как ненормальный, вода падат, он обсох уж поди. Выручите, пожалуста! — «Ста» она произнесла отдельно и очень громко. Плашкоут она произнесла как плашкот, и я не сразу сообразил, о чём речь. — Ну, понял, выручу, — говорю, — а как его тащить-то? Кота-то этого продуктового? — Ну, ха-ха, — шутка про кота насмешила, — слава Богу, у меня хоть отлегло… Смотрите, Щепоткин его как-то за серёдку берёт и ташшыт. Хорошо тепло, не помёрзнут банки. Едва я переварил картину, как Снежана ответственно откашлялась и сказала другим, доверительным голосом, будто я уже прошёл первое испытание и допущен до второго: — Там ещё поросята, народ извёлся, ждёт. Они в трюме с города. Вы их вытащите на солнышко… Ну всё, поезжайте тогда сразу. Верёвку только возьмите. Я бензин компенсирую. — Да не надо ничего. Есть бензин. Сюда ходит с города коммерсант Дудин, у которого по посёлкам магазины. Доходит до устья Верхней, бросает плашкоут и «пустым корпусом» идёт на сложную порожистую Верхнюю, которую все боятся. В это время Щепоткин тащит плашкоут к нам через Налимный, где вроде заимки и всего трое жителей. Потом Дудин на пустом пароходе забегает за выручкой и забирает плашкоут. Я поехал в Налимный — это вверх по течению по правой стороне. Там стоит этот самый плашкоут, баржонка с кубриком. Продукты на месте, капуста в мешках, поросята в ящиках. Ящики со щелями меж реек. В кубрике воздух тяжкий. Капусту и поросят я вытащил на палубу. Нос у плашкоута обсох, И вот задачка: спихнуть его с галечного берега и умудриться на него вскарабкаться, потому что нос высоченный. Лодку я сразу привязал к борту, а сам корячусь с берега вагой. Не думал, что пойдёт, но вага — сила. Я видел, как старовер спихивал вагой тридцатитонный «сандакч е сский экспресс». Нос плашкоута подавался тяжко, с подводным шелестом, хрустом железа о гальку. Едва он освободился, как стало наваливать течением корму, и я почувствовал забирающую силу реки. Всё происходило крайне медленно, но тяжесть и медленность только подчёркивали необратимость. Мятый утюг носа отходил незаметно, но мощно. Я ухватился двумя руками за фальшборт и, извиваясь, вскарабкался на нос. Пробежав по палубе, спрыгнул в лодку, завёл мотор и, перевязавшись за нос, потащил плашкоут на буксире: «Не знаю, за какую серёдку брал Щепоткин этот, но мне хотя бы от берега оттянуть его. Там течением подхватит, а дальше только подправляй». Едва я так подумал, баржонка стала со всей тупой постепенностью зарезаться в береговую сторону или в берег, как здесь говорят. Я буровлю мотором на месте, мятый нос неумолимо тащит вбок. Да так мощно и бесцеремонно, как будто я мальчишка и меня за портки хватают и волокут на расправу. Происходит всё на мысу в повороте. Фарватер здесь у берега и очень узкий, и нас несёт на красный бакен. Он ближе и ближе, а я знаю, что по закону, который специально для этого придуман, меня на него и набросит. Тащу я своё наказание от бакена. И дивлюсь: мог бы я подумать месяц назад, что окажусь посреди пятикилометровой реки, сидящим в лодке, да ещё с каким-то неуправляемым плашкоутом, полным продуктов и поросят. Почему я всегда влезаю в передрягу! Почему, когда о чём-то просят, соглашаюсь, как заворожённый? Будто неумолимая сила тянет сказать «да», хотя честнее отказаться. Перевязался за середину — оказалось лучше, но всё равно: чуть не соразмеришь обороты — пропало: плашкоут начинает зарезаться в поворот, из которого его вывести целое дело. Вроде выровнял, а он продолжает давить. Не удержал — пошёл крутиться. Едва приспособился, из-за мыса показалась огромная самоходка и нацелила в лоб. Я попытался изменить курс, не сорвавшись в новый оборот. Самоходка прошла рядом, раскачав нашу сцепку так, что лодку елозило и скоблило о плашкоут безобразно. Не успел перевести дух — сбоку наискосок валит сандакч е сский экспресс. Так флотские зовут тихоходные самодельные посудины, которые варят староверы в Сандакчесе. Длинная плоскодонная баржонка с рубкой в носу и дизелем. Может ползти вдоль берега, может плестись наперерез пароходу — вольная флотилия. И вот этот «экспресс» тарахтит с той стороны и держит на меня. Причём как-то зигзагами. Едва я так подумал, как вдали замаячил ещё бакен с «вех о й», а сзади стал нагонять сидящий по борта танкер. Представьте себе текучую стихию реки, дышащий живой пласт, скользящий вдоль галечных кос и каменистых мысов. А по нему ползут в разных направлениях три транспорта и сгущаются вокруг гружёного плашкоута, который может сойти со своей оси при первом неверном движении румпеля. И уже зарыскал, потому что начался перекат с широкими и упругими водоворотами. Каким-то чудом танкер обошёл меня, сверкнув отмашкой. Косо торчащая веха проехала мимо, с дрожью вспарывая воду, словно кто-то в речном нутре держал её напряжённой и судорожной ручищей. Даже представилась эта рука и её сведённые, распухшие суставы. Такие сучк и попадаются на берегу — черешок истёрт в гусиную косточку, а сустав-набалдашник необыкновенно выпуклый и глазастый. Сандакчесский экспресс исчез так же таинственно, как и появился. Я было успокоился, как вдруг из-за носа плашкоута выскочила обшарпанная лодчонка и, описав круг, приблизилась. В ней сидел не кто иной, как гоголеобразный Эдуард, который меня узнал не сразу, а только когда сбавил ход. Его продолжало бессильно подносить ко мне, по мере того как в глазах догорало замешательство и запоздалое поползновение проехать мимо. Он понимал, что весёлый раскат по реке нарушает образ его безмоторности. Он храбро переборол себя, широко улыбаясь, подцепился к борту и вытащил затёртую коньячную бутылку. Я расшифровал на ней надпись «Дон Карлос». — Здорррово, Серрёга! Кого-кого, а уж тебя я не ожидал тут встретить! Отты мужик — чрез реку вж-ж-жик! Ты смотри, тихой-тихой, а вон какую пароходину отхватил, ха-ха-ха! А я думал, это Щепоткин, хе-хе! Он сам как от щекотки хохотнул над тем, как переиначил Щепоткина: хмель высвободил в нём словесную жилку, и он то переиначивал слова, то рифмовал. Глаза были красными. Веселый и взбудораженный, распираемый предыдущими приключениями, Эдик потряс бутылкой: — Хе-хе. А я еду с рыбалки, выпить охота, сначала Мотю встретил, с ним давай сначала, ну… — Он вдруг нахмурился, опустил глаза и сказал скрипуче: — Он не хоте-е-ел, правда… у него дела, на участок собирается, ещё вечером тугун и ть… — Эдя развёл руками: — А чо поделать? Пришлось Мотьку затравить. Неправильно, конечно: он теперь не остановится. — Эдя стряхнул сожаление и добавил с вызовом: — Ну и чо теперь? Не попадайся навстречу! Сам, когда ему надо, глыкат по-тихой, чтоб баба не видела, а тут я виноват! — И решительно махнул рукой: — Короче, он уехал, а я смотрю, сандакчесский экспресс прёт, я к нему, а там ребята молодые, один рулит, остальные у печки сидят, мы, грят, бражничам… садись с нами… Брага такая, как яблоко… холодная, ррезкая, аж в нос шибат, — он с силой сжал кулак. — В общем, пображничал с ними с превеликим удовольствием, отцепился, смотрю ещё какая-то трахома ташшытся сверху, подъехал — плашкоут Снежанкин. Будешь? — Да можно, а то баржонка эта все нервы вымотала. — Да ладно, забудь про свою бражонку, я тебе нормальный напиток привёз, — повернул он так, будто приехал мне на выручку. — Да не бражонку, а я про калошу эту… — Да нормальная калоша, — он беззаботно махнул рукой. — И бражонка тоже пойдёт, если чо! И придвинулся, подщурился на один глаз и сказал с конфиденциальной улыбочкой, негромко и доверительно: — Давай коньячку. — И ещё так губу нижнюю подвыпятил, мол, это для тех кто понимает, не для бичей каких-нибудь, так что цени доверие. Я изо всех сил выправлял баржонку. Эдя налил в обрезок пластиковой бутылки и в крышку от термоса. Напиток оказался коричневатым, судя по всему, спирт на орехах. — Это что у тебя? — Коньяк, — невозмутимо ответил Эдик и указал рукой: — Туда подработай, не видишь, заваливает? У меня ещё была одна, но мы с Мотей выдули… Или вообще знаешь? Заглуши. Заглуши его к хренам небесным! Давай сплавимся. Здесь нормально! У нас полтора кил о метра безопасного сплава. — О-о-н до того бакана, а если нас вон то улово поймат, то двойной тягой оттащим. Двое — не один! Говорил он колоритно, и я с удовольствием заглушил мотор. — Тем более, чо вот она порожняком течёт? — Он указал на воду. — Пускай нас тащит. Не употеет. А мы пока коньячку. Коньяк — это такая штука… Он покоя требует. Вот слушай, тебе интересно будет… — сказал он, видимо, намекая на мои записки. — У меня, короче, дядька, Дяа Юра, бортмеханик, в Туве жил, в Хандага… Хангадай… Хандагай… — Не взяв с наскоку, он выдохнул, демонстративно притих и сказал показательно спокойно: — В Хандагайтах жил. На заставе. А в Кызыле у него дочка. У ней мужик — охотовед. Тувинский Зять кличка. К нему на охоту люди валом идут. И короче, с Испании приезжает один, в общем… дон. Дон… Как его? Ну… не помню… — Дон Карлос, — предположил я. От «коньяка» у меня отлегло. — Да. Дон Карлос, — оценив мою находчивость и радуясь, что я включился в игру, весело согласился Эдя. — И они сначала едут на Хындик… на Хиндык, едут на Хындыктык… на Хиндикдик… — Он пытался в несколько попыток форсировать Хиндигтик-Холь, но ничего не получалось: — В общем, на Хындык… — На Хындык-Тайгу. — На Хындык-Тайгу… И там дон настрелялся козлов до больного плеча, нарыбачился, аж рука отваливается… и стакан еле держит, и говорит… Давай намахнём… Это в смысле я говорю уже… А не дон… Хе-хе. Давай. Букет чувствуешь? Вот то-то. Короче, дон говорит: знаешь, Тувинский Зять, я так хорошо у тебя отдохнул, что приезжай-ка теперь ты в моё испанское графство-государство. Хорошо, говорит Зять. Ну и едет, как словом, так и делом. А дон селит его у себя в замке. Селит. От те койка, от те мойка, от те принадлежность мыльно-рыльная, в общем, всё как у людей. А под замк о м, — секретно прищурился Эдя, — хе-хе, подвал… А в подвале колидоры подземные, а в них погреба винные-глубинные. Хе-хе… Короче, дон оказывается коньячный барон. И каждый день дон-барон велит с подвалу поднять коньяку… А коньяк, я тебе доложу, такой, что губа сначала разворачиватца, а потом заворачиватца… Короче, они три дня кряду, — он поднял палец, — сидят у камину, едят бычачью бочину и пробуют на губу коньячину. А надо сказать, что у Зятя губа далеко не дура. Что у Зятя губа — далеко не так слаба. Хе-хе… И вот к концу треттего дня дон Карлос или как его там… говорит: дорогой Дон Тувинский Зять, теперь я тебе доверяю, как самому себе, пойдём-ка пройдём по подземелью. На что Дон Зять говорит: почему нет? Мы с тобой по Хиндык, по Хындык-тык-тык-тык… по Хунды… — По Хындык-Тайге… — По Хындык-Тайге шарохались, а уж по каком-то подземелью всяко-разно прошкребёмся. Они спускаются… А там этих бутылок… — Эдя повёл рукой. — А они такие пыльные, и идут так вот… в глубь средневековых времён, иначе не скажешь… И чем дальше в подземелье — тем старее бутылка. Только не думай, что они каждую дегустируют. Они продвигаются и оттяпывают так это… лет по пять исторического пер и воду. В общем, остановятся, тяпнут и дальше. Тяпнут и дальше. А чем дальше они тяпают, тем вкуснее коньячина. Обожди, давай я на плашкот слажу пожрать чо-нибудь возьму. — Возьми, Дон Эдуардо, там в мешках капуста. Только поросят не трогай. Эдик принёс вилок капусты: — Не сказать, что упитанное свинство, так… супорось доходная… Доходн а я… дох о дная… На чём? Дох о дная, доходная… А! Доходят они до поворотка, где колидор ломатся, — Эдя показал его изгиб ладонью на ребро, — а там такие коньячины, что каждый можно в ломбард зал о жить и на всё пол о жить: сто лет жить безбедно и припеваючи, хе-хе. А после поворота там старина аж… заваривается! Вековая! — рыкнул Эдя. — Аж в глазах от неё мутно. А барон тогда цоп э с полки пузырь, пузатый такой. Открывает… наливает… а там… м-м-м… — а там така-ая вкуснятина, что аж плакать хочется. Такой букет, что хоть ложи его в пакет, ха-ха! Но барон его затыкат и бац на полку, мол, это так… ерунда. Разминка перед боем. Мол, вот там да-а-альше — да! Там действительно букет. А это так… прошлогодняя солома. Дудка с Нижней Кулижки. А наш-то Зять с удовольствием бы посидел на такой Кулижке, он бы встал на ней станом и ещё бы бычков взял на передержку, а сам бы, как конь, матадором ишачил до самых зазимкав, ан нет — дудки, хе-хе! Барон тащит дальше и дальше. — Эдя окончательно нашёл ноту, и она рвалась в бой. Он всё больше распалялся и рубил рукой, как лопаткой: — И они всё пробуют и пробуют. И вдруг Зять чувствует, — Эдя настороженно поднял указательный палец, — что пойло-то уже не то пошло, что пусть оно и старше, но как-то резче становится… Что горчат эти выдержанные хвалёные сортовые коньяки — как… эээ… — Он уже привык, что слова сами подскакивают в нужный момент… — Как… эээ… на солнце тальники[1], и чем дале, тем боле… А дон-гвидон волокёт его дальше, а там уже не просто горчит — там де-рёт. Да не то что дерёт, там просто задирает, не хуже, чем спирту нашей тётки Натальи с Нижнего Взвозу. Видать, пе-ре-стояли они… — Он поднял свой безотказный палец: — Потому что всё на белом свете… вовремя должно быть вы-пи-то! Подняли! — Да ну, так не может быть. — Да как не может?! — вскричал, возмущенно жуя капусту и ходя желваками, Эдя, так что несколько крошек вылетело мне в лицо. — Я тоже думал — не может. Может! И ещё как! В том-то всё и дело, что может! — Так там же купаж! — Купашь коней у лиственей… — подавшись ко мне, грозно продекламировал Эдя: — А там Европа! И дону охота, чтобы Зятю понравилось. А Зятю-то оно всё вот уже где! — Эдя провёл по горлу: — Оно уже вообще не по Зя-тю! И Зять, а его, я тебе скажу, на мякине не взять, видит каменный столбушок — а ну-ка, ходи сюда! — Он изобразил пальцем призвание Зятем столба. — И цепляется за столбушок одной ручищей, а другой хвать барона за шкварник: «Куда ты меня таш-шышь, дон ты мой дорогой, отпинать тебя ногой? Ты куда несёсся, испанский ты дон человек? Чалдон ты испанский! Я хоть чалдон сибирский и зять тувинский, а и то понимаю, чо к чему. Ведь так же хорошо всё шло! Такой был путний коньяк, там, коло поворота в дымные эпохи. И уже не помню, сколь на нём звёзд, но все бы наши были. Самый букет! Разъедри твой этикет! И теперь ответь: куда мы с тобой ломимся, как будто за нами гонятся шатучие медведя?! А? Медвядя шатучия, дикие да злючия! Мы ково потеряли? Ково мы ломились, когда надо было никуда не ломиться и спокойно сесть на тубареточку, спокойно открыть ту самую поглянувшуюся бутылочку и с нею в обнимочку просто-напросто спокойно па-си-деть! Вот так как мы с тобой сейчас и делаем, досточтимый дон Сергуччио… дон Сергундо де Свиноперевозо, э-э-э… дон синьор Хряко де Кабано… эль Хрюкотранспортирадо! » — И он поднял крышку от термоса: — Хрюко! Заковыристый тост, видимо, традиционно прилагался к истёртой бутылочке. — Отличная история. Я тоже считаю, что давным-давно уже пора посидеть у своротка. Это ведь прямо в точку! Прямой расклад! — Я невольно говорил ему в тон. — Вот смотри! Вот, например, этот твой охотовед — это кто? — Как кто? Тувинский Зять. — Да какой Зять? Я образно. Отстранись… Это же Россия! — Да ну! — восторженно воскликнул Эдя, не ожидав столь образной трактовки. — Так. А барон? Ну-ка, ну-ка? А барон тогда чо за энблема? — Да это всё энблема! Ты чо — не понял? Барон — это Запад! — Вон ты куда. Нормально! — Да. А этот тёмный коридор… — Думаю, Организация Объединённых Наций, — осторожно предположил Эдя. — Это научно-технический прогресс. — Да н-но! — возразил Эдя разочарованно. — Какой эт прогресс? Эт не прогресс, это какая-то… гонка соболя от к о беля… Прогресс — это другое… — Он задумался, подбирая слова. — Вот смотри, — он повёл рукой, — течение… Бесплатная вещь. Дармовая сила. Видишь, столько вокруг дармовой силы? И мы. Мы движемся! Нам скажут: вы ничего не делаете. А я скажу: хрен ты угадал, мил-человек! Хреноф как дроф! Это вы ничего не делаете! У нас-то как раз всё делается: у нас, будь добр, груз доставляется к заказчику, капустка доходит, помидоры, можно даже сказать, томаты краснеют, яблоки наливаются, словно красны девицы пред добрым молодцем! Стань-ка передо мной, как лис перед дрофой! Хе-хе! И это, заметьте, при полной экономии горючего! У нас белоконное, в смысле, бело-беконное животноводство: свинни! Свинни растут, набирают вес, того гляди взломают свои… постылые клетки! Плюс ко всему мы ещё обсуждаем проблемы. Хотя вру! Как раз всё остальное плюс к этому! Остальное — к этому! И ты говоришь, мы ничего не делаем, да? Да хрен ты угадал! Мы делаем главное. Мы всё организовали. И спокойно сидим! От это и есть прогресс! Это и есть самый прогресс! Всё остальное — ногозахватывающий капкан для а… для окуневшего человечества! Верховая кулёмка с… э-э-э… с… э-э-э… насторожкой челачного типа… — выпалил Эдя и победно зыркнул мне в глаза. — А у нас прогресс. А прогресс нужен, чтобы… — Жилы на худой шее Дона Эдуардо надулись, и он взревел: — Прогресс нужен чтобы мы-слить! Да. А чо? Мы мыслим. Мы столько с тобой сегодня намыслили, сколько мыслей налопатили, наваляли, с корня взяли — целую деляну! Да! На связи. Пожалста, присылайте представителя… освидетельствовать лесосеку. Да. Милости просим. Вот пожалуйста — мысля, как говорится, соковая-строевая, шкурёная-ядрёная, аж звенит — два сучка на шесть погонных метров — хоть за море гони… Это вот вершинник, а это так — сучья-дрючья… дураков морочить. Ау, контора! Никанора, хе, — сказал Эдя развязно, приложив к уху капустную кочерыжку: — Это Верхний склад, дак чо вы там говорите, народ из села в город дерёт? Да нет, у нас как-то наоборот! Наоборот! Так что милости простим к нам на перфора… на периферию! Приезжайте. Мы вас жить научим! Эх, и работать, и кушать, и отдыхать культурно. А ты как думал? Ешь — потей, работай — мёрзни. Мыслить — самая трудная работа. А после работы и сон сладок. Иэ-эх, растянуться на нарах… печуганочку подтурить добром… И снится мне со-он, — запел-затянул Эдя и, неожиданно вскочив и заходив плясов о , зачастил: — Как заплыл мне в жопу сом, а за ним два налима и всякая др-р-ругая р-р-разная рыба, и сор-рога, и пескарь, и нещипанный глухарь. — Эдя сел обратно и принялся стучать себя в такт по коленям: — На болоте мошкара, по четыре комара, толстомордый бурундук прёт ореховый сундук, росомахи и песцы тащут зиму за узды, эти… как ево… олени, ёхо-ёхо-ёхорь-ё, пушнорылое зверьё, кто тут едет вверх по Лене на оструганном полене, это ж Мотька, ё-моё, — Мотьке ехать в зимовье! Йэ-эх! — Эдя махал руками, но взгляд его уже плыл, и когда он моргал, веки ходили будто в густой розовой смазке. — А лесные сеноставки, попросились на полставки заготавливать покос для промхозных для стрекоз, эх ёжкин коток, таёжные скитальцы — уходили без порток, возвращались в малице! Проросла моя нога скрозь родные берега, узнаю тебя, тайга, в каждой загогулинке! Приходи на посиделки, белки просятся в тарелки, утром бегали в мехах — превратились в куренки[2]. Не хочу глядеть в стакан, а пойду по путику, лезет в плашку и капкан белка, дятел и ушкан. Ковролётные летяги на воздушной, эх, на тяге! Рассчитают шаг винта — остальное от винта! — последние припевки ему особенно понравились, и он повторил:
Опа, опа, трит-татушки, Эдуардовы частушки! Эх, жизнь-красота, Отвалите от винта!
Мотька понял бы сполтыка, Что у нас за закавыка, Я поехал на простор Осв… освдт… идетельствовать Серьгин мотор!
Он работат кое-как, я ещё подумаю, Брать такое барахло или сразу выки… Иль пустить на якорёк, Эх гусь, глухарёк, жареные гузочки…
Или сразу барахло поменяю на бухло… Если купленный «вихрёк» Не выдержит нагрузочки… Эх, ёк-мокалёк, опустевший бутылёк….
Погляжу в подводну часть Подвесной конструкции, Есть ли там на месте винт И что на нём за лопасти.
Если лопасти на месте, Та-та-тара-татата, Всем устрою шаг винта, Остальное от винта!
Бутылёк окончательно опустел, и Эдя, блуждая взглядом, прозаично свернул концерт и унёсся в посёлок. Небо, ветерок, разлётная даль, упругие водные силы так же стояли поодаль. И за балагурством только казалось, что они отошли и ослабили свой спрос. Едва скрылся Эдя, как навалились на меня речные воздушные пространства, чуткие и могучие токи. Ветерок насёк тёмные скобочки на гладкой водяной коже, навалился на плашкоут, и оказалось, что меня довольно сильно отбило от берега… Это было плохо: могло утащить в другой фарватер и пронести мимо дома. В этот момент раздался истошный визг, от которого кураж слетел во мгновение ока. Бросив мотор, я вскарабкался на палубу и увидел, что ящик взломан, и один поросёнок уже выбрался и трясучей торпедкой носится по палубе, болтая ушами, и того гляди сорвётся за борт. Я еле поймал тугие бока и, едва удерживая, понёс к ящику, из которого в это время топырился второй и готовился к десанту третий. Представьте себе шершавого, тугого, как надутая камера, поросёныша. Плотного и тяжёлого. Которого еле удерживаешь за наждачные борта — на них ни складочки, можно только сжимать, что на весу почти невозможно. «Орать как резаный» — точнейшее определение. Уровень визга совершенно не отвечает размеру опасности. Абсолютная истерия — ничего более! В ящике выломаны дощечки и торчат розочкой, из них вырывается наружу второй свин. В соседнем ящике наблюдают, повизгивают и визжат истошно в особо волнующие моменты. Надо затолкать в розочку одного, который в руках, и поймать другого, пока не вылез третий. Хорошо, что рядом лежит комплект печного литья: дверцы и чугунная плита с кружками. В общем, я всё это осуществил, привалил ящик плитой и бросился в лодку, потому что плашкоут уже крутился, и его несло на галечный опечек. Едва я потянулся к мотору, как объединённые поросячьи силы взломали и вто….
|
|||
|