Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





CLXXXVIII 3 страница



– Когда же, – спрашивали меня воины, – кончится наконец война? Нам тоже есть о чём подумать. Мы тоже хотим найти себя...

Случалось, что мои воины ловили лисёнка, и он соглашался брать пищу из рук, и его из рук кормили. Случалось, из рук кормили газель, которая снизошла до жизни в неволе. День ото дня моим воинам становилось дороже их сокровище: как радовала их солнечная шкурка, шалости и голод лисёнка, настоятельно требующего от них усердия. Они жили тщетной иллюзией, веря, что зверёк нуждается в них, что его создала, вскормила и питает их любовь.

Но приходил день, и лисёнок, который любил только свою пустыню, убегал к ней, и пустыней становилось человеческое сердце. Я видел, как посланный в засаду воин погиб, потому что ему не захотелось защищаться. Нам принесли весть о его гибели, и мне вспомнились загадочные слова, какими он ответил на утешения товарищей после бегства его лисёнка, – ему советовали поймать другого, а он ответил: «Нужно слишком много терпения не для того, чтобы поймать, для того, чтобы любить его».

Они устали от лисят и газелей, когда поняли, что тратиться на них бесполезно, потому что лисёнок любит пустыню, но ни пустыня, ни лисёнок не нуждаются в человеке.

– У меня три сына, – говорил мне один из них, – они растут, а я ничему не научил их. Ничего им не передал. Что останется от меня после смерти?

 

* * *

 

Укрывая всех моей молчаливой любовью, я смотрел, как моя армия истаивает среди песков, подобно потоку, рождённому грозой. У такого потока нет надёжного русла, и он умирает бесплодным, не перевоплотившись дорогой в дерево, траву, хлеб для деревень.

Ради блага моего царства мои воины хотели стать оазисом, украсить мой замок новым отдалённым владением, чтобы с законной гордостью говорить:

– Сколько прелести придают нашему царству зеленеющие на юге пальмы, наши новые пальмовые рощи и деревня, где режут слоновую кость...

Да, мы завоевали оазис, но ни для кого он не сделался домом, и каждый теперь мечтал об одном: вернуться. Исчезло единое царство, оно разделилось, дробность мира затуманила его облик.

– Для чего нам нужен чужой оазис? Что он нам прибавит? Чем обогатит? – роптали они. – Для чего он нам в деревне, куда мы вернёмся и где проживём до старости? Он для тех, кто поселится в нём, будет собирать инжир и стирать бельё в торопливом ручье...

 

XI

 

Они не правы, но я ничего не могу поделать. Угасает вера, и умирает Бог. Он кажется никому не нужным. Истощилось рвение, распалось царство, потому что скрепляло его усердие. Нет, оно не было обманом. Дорога под оливами и дом, который любят от всего сердца и берегут, – вот моё царство, но если оливы точно такие же, как сотни других, а дом под ними защищает только от дождя, то где оно, моё царство, и как уберечь его от разрушения? И проданные оливы останутся оливами, а дом домом.

Посмотрите на князя, хозяина здешних мест, – одинокий шагает он по дороге, и плащ его влажен от утренней росы. Где богатства его? Что в них толку? Он вязнет в грязи после вчерашнего дождя, он отводит палкой колючие ветки, – как бродяга, любой бродяга, бродяга из бродяг. Спустился в ложбинку и потерял из виду все свои владения. Но, несмотря ни на что, он – князь.

Ты встретишь его, он на тебя посмотрит, и это будет взгляд князя. Он спокоен, он уверен в себе, опорой ему всё, что сейчас ему не служит. Да, сейчас он не пользуется ничем, но ничего и не утратил. Его владения: пастбища, ячменные поля, пальмовые рощи – прочная опора. Поля отдыхают. Дремлют житницы. Молотильщики не вздымают цепами золотого ореола пылинок. Но всё это живёт в сердце князя. И не кто‑ нибудь, а хозяин шагает по своей люцерне...

Слеп тот, кто судит о человеке по его занятиям, плодам трудов или достижениям. Значимо для человека совсем не то, чем он располагает в эту секунду: на прогулке в руке у князя пучок колосьев или сорванное дорогой яблоко.

Воин, что ушёл со мной воевать, полон своей любимой. Он не может увидеть её, обнять, коснуться – её как бы и не существует; в ранний, предрассветный час она и не помнит о нём, шагающем где‑ то вдалеке с тяжким грузом своих воспоминаний, потому что ушла далеко‑ далеко от мира живущих. Потому что её как бы и нет на свете, потому что она крепко спит. Но для мужчины она живёт и бодрствует, и он несёт в себе, словно зерно в житнице, груз нежности, сейчас бесполезной, и которая тоже спит, несёт ароматы, которые не вдыхает, журчанье родника – сердце своего дома, – он не слышит его, но несёт с собой всё своё царство, и оно отличает владельца от всех остальных людей.

 

Вот твой друг, ты повстречал его, а у него болен ребёнок, и тяжесть его болезни он повсюду носит с собой. Малыш далеко. Отец не держит горячей ручки, не слышит плача, жизнь его течёт привычной чередой. Но я вижу, как придавила его тяжкая забота о малыше, который живёт в его сердце.

Они похожи: князь, который не может охватить взглядом своего царства, не пользуется своим богатством, но знает, что они есть, и всегда остаётся властелином; отец больного ребёнка, который страдает за него, и мой воин, который служит своей любви, пока любимая блуждает по стране сновидений. Смысл, которым окрашено происходящее, – вот что значимо для человека.

 

Бывает и по‑ другому, я знаю. Кузнец из моей деревни пришёл ко мне и сказал:

– Какое мне дело до чужих и далёких? У меня есть сахар и чай, мой осёл сыт, жена со мной рядом, дети растут и умнеют. У меня всё хорошо, и большего мне не нужно. Что мне до каких‑ то страданий?

Но хорошо ли в доме, одиноко стоящем посреди Вселенной? Если ты и твоя семья под полотняным шатром, затерявшимся в пустыне? Я заставил поправиться кузнеца.

– Хорошо, если по вечерам приходят друзья из шатра по соседству, если есть о чём потолковать и есть новости о пустыне...

Я же видел вас, не забывайте об этом! Видел, как вы сидели ночью вокруг костра, как жарили барашка, слушал всплески ваших голосов. Не спеша, с молчаливой любовью подходил я к вам. Да, конечно, вы говорили о детях: один растёт, а другой болеет; говорили, конечно, и о доме, но без особого воодушевления. Зато как вы оживлялись, когда к вашему костру подсаживался странник, пришедший с караваном из дальних мест, и рассказывал о тамошних чудесах: о княжеских белых слонах, о замужестве девушки, чьё имя едва вам знакомо, о переполохе в стане врагов. Он мог рассказывать о комете или обиде, о любви или мужестве в смертный час, о ненависти к вам или, напротив, участии. Множество событий соприкасалось с вами, пространство расширяло вас, и ваш собственный шатёр, любимый и ненавистный, уязвимый и надёжный, становился вам во сто крат дороже. Вас ловила волшебная сеть, и вы становились куда пространственней, чем были сами по себе...

Вам необходим простор, а высвобождает его в вас только слово.

Я вспомнил случай с беженцами‑ берберами. Мой отец поселил их отдельно, в небольшом селенье на севере от города. Он не хотел, чтобы они смешались с нами. Он был к ним добр: давал чай, сахар и полотно на одежду. Он не требовал от них никакой работы в уплату за свою щедрость. Кому ещё жилось беззаботнее, и каждый из них мог сказать:

– Какое мне дело до чужих и далёких? У меня есть сахар и чай, мой осёл сыт, жена со мной рядом, дети растут и умнеют. У меня всё хорошо, и большего мне не нужно...

Но кому они показались бы счастливыми? Мы изредка навещали их, когда отец меня учил.

– Смотри, – говорил он, – они сделались домашним скотом и потихоньку гниют... не плотью, а сердцем...

Ибо мир для них обессмыслился.

Даже если ты не поставил на кон состояния, игра в кости для тебя мечта об отарах, земле, золотых слитках и бриллиантах. У тебя их нет. Но они есть у других. Однако приходит день, и ты перестаёшь мечтать при помощи игры в кости. И бросаешь игру.

А наши подопечные бросили разговаривать, им стало не о чем говорить. Истёрлись похожие друг на друга семейные истории. О своих шатрах, похожих, как две капли воды, они всё рассказали друг другу. Они ничего не боялись, ни на что не надеялись, ничего не придумывали. Слова служили им для самых обыденных дел. «Одолжи мне таганок», – просил один. «Где мой сын? » – спрашивал другой. Чего хотеть, когда лежишь у кормушки? Ради чего стараться? Ради хлеба? Их кормят. Ради свободы? Но в пределах своей крошечной вселенной они свободны до беспредельности. Они захлёбывались от своей безграничной свободы, и у богатых от неё пучило животы. Ради того, чтобы восторжествовать над врагами? Но у них не было врагов.

Отец говорил:

– Ты можешь прийти к ним один, пройти по всему селенью, хлеща их бичом по лицу. Они оскалятся, как свора собак, попятятся, огрызаясь и желая укусить, но ни один не пожертвует собой. Ты останешься безнаказанным, скрестишь руки на груди и почувствуешь оскомину от презрения...

Он говорил:

– На вид они люди. Но под оболочкой не осталось ничего человеческого. Они могут убить тебя по‑ подлому, в спину, – воры тоже бывают опасны, – взгляда в глаза они не выдержат.

А берберы тем временем занемогли враждой. Не той, что делит людей на два лагеря, – бестолковой враждой каждого ко всем остальным: ведь каждый, кто съел свой припас, мог своровать что‑ то у других. Они следили друг за другом, как собаки, что кружат вокруг лакомого куска. Равенство было для них справедливостью, и во имя равенства они начали убивать. Убивать того, кто хоть чем‑ то был отличен от большинства.

– Толпа, – говорил отец, – ненавидит человека, потому что всегда бестолкова и расползается во все стороны разом, уничтожая любое творческое усилие. Плохо, если человек подавил толпу. Но это ещё не безысходность рабства. Безысходное рабство там, где толпе дано право уничтожать человека.

И вот во имя сомнительной справедливости кинжалы вспарывали животы, начиняя ночь трупами. А на заре эти трупы сваливали, словно мусор, на пустыре, откуда забирали их наши могильщики. Работы у них не убавлялось. И мне вспомнились отцовские слова: «Заставь их строить башню, и они почувствуют себя братьями. Но если хочешь увидеть их ненависть, брось им маковое зерно».

Мы заметили, что берберы, пользуясь словами всё реже и реже, отвыкают от них. Когда мы с отцом шли мимо, берберы сидели с пустыми тупыми лицами, смотрели и не узнавали. Иногда мы слышали глухое ворчанье и догадывались, что приближается час кормёжки. Берберы бытовали, позабыв, что значит горевать и хотеть, любить и ненавидеть. Они не мылись, не уничтожали паразитов. Пошли болезни, язвы. От поселения стал исходить смрад. Мой отец опасался чумы. И вот что он сказал:

– Я должен разбудить ангела, что задыхается под этим гноищем. Не их почитаю я, но Господа, который и в них тоже...

 

XII

 

– Вот одна из великих загадок человеческой души, – сказал отец. – Утратив главное, человек даже не подозревает об утрате. Разве знают об утрате жители оазиса, стерегущие свои припасы? Откуда им знать о ней, раз припасы при них?

На прежних местах дома, овцы, козы, горы, но они уже не царство. Не ощущая себя частичкой царства, люди, сами того не замечая, понемногу ссыхаются и пустеют, потому что всё вокруг обессмыслилось. На взгляд, всё осталось прежним, но бриллиант, если он никому не нужен, становится дешёвой стекляшкой. Твой ребёнок, он больше не подарок царству, не драгоценность. Но ты пока не знаешь об этом, ты держишь его на руках, а он тебе улыбается.

Никто не заметил, что обеднел, потому что в обиходе у нас всё те же вещи. Но каков обиход бриллианта? Для чего он, если нет праздничного торжества? Для чего дети, если не существует царства и мы не мечтаем, что они станут воителями, князьями, зодчими? Если судьба их быть слабым комочком плоти?

Люди не знают, что царство вскармливает их, как мать младенца, что оно питает душу, словно спящая где‑ то вдали и словно бы несуществующая возлюбленная. Но ты её любишь, и благодаря твоей любви обретает смысл всё, что с тобой происходит. Ты не слышишь её тихого дыхания, но благодаря ему мир сделался чудом. Князь шагает по росистой траве на рассвете, и, пока не проснулись его землепашцы, царство бодрствует в его сердце.

И вот что ещё загадочно в человеке: он в отчаянии, если его разлюбят, но когда разочаруется в царстве или разлюбит сам, не замечает, что стал беднее. Он думает: «Мне казалось, что она куда красивее... или милее... », и уходит, довольный собой, доверившись ветру случайности. Мир для него уже не чудо. Не радует рассвет, он не возвращает ему объятий любимой. Ночь больше не святая святых любви и не плащ пастуха, какой была когда‑ то благодаря милому сонному дыханию. Всё потускнело. Одеревенело. Но человек не догадывается о несчастье, не оплакивает утраченную полноту, он радуется свободе – свободе небытия.

Тот, в ком умерло царство, похож на разлюбившего. «Моё усердие – наваждение идиота! » – восклицает он. И прав. Потому что видит вокруг коз, овец, дома и горы. Царство было творением его влюблённого сердца.

Для чего женщине красота, если мужчины не вдохновляются ею? Чем драгоценен бриллиант, если никто не жаждет им обладать? Где царство, если никто ему не служит?

Влюблённый в чудесную картину хранит её в своём сердце, живёт и питается ею, как младенец материнским молоком, она для него суть и смысл, полнота и пространство, краеугольный камень и возможность подняться ввысь. Если отнять её, влюблённый погибнет от недостатка воздуха, словно дерево с подсечённым корнем. Но когда картина вместе с человеком меркнет день за днём сама по себе, человек не страдает, он сживается с серостью и не замечает её.

Вот почему нужно неусыпно следить, чтобы в человеке бодрствовало великое, нужно его понуждать служить только значимому в себе.

Не вещественность питает, а узел, благодаря которому дробный мир обрёл целостность. Не алмаз, но желание им любоваться. Не песок, а любовь к нему племени, рождённого в пустыне. Не слова в книге, но любовь, поэзия и Господня мудрость, запечатлевшиеся в словах.

Если я понуждаю вас к сотрудничеству, если, сотрудничая, вы становитесь единым целым и целое, нуждаясь в каждом, каждого обогащает, если я замкнул вас крепостью моей любви, то как вы сможете воспротивиться мне и не возвыситься? Лицо прекрасно глубинным созвучием черт. На прекрасное лицо душа отзывается трепетом. Созвучные сердцу стихи вызывают на глаза слёзы. Я взял звёзды, родник сожаления. Ничего больше. Я соединил их произволом моего творчества, и теперь они ступени божественной гармонии, которой не обладали по отдельности и которая теперь овевает их.

 

Мой отец послал сказителя к опустившимся берберам. Наступили сумерки, сказитель сел посреди площади и запел. Его песня бередила души, будя созвучия, напоминая о многом. Сказитель пел о царевне и о долгом пути к любимой по безводным пескам под палящим солнцем. Жажда влюблённого была готовностью к жертве и одержимостью страстью, а глоток воды – молитвой, приближающей его к возлюбленной. Сказитель пел: «Сгораю без тенистых пальм и ласки капель, измучен жаждой улыбнуться милой, не знаю, что больнее жалит – зной солнца или зной любви? »

Жажда жаждать обожгла берберов, и, потрясая кулаками, они закричали моему отцу: «Негодяй! Ты отнял у нас жажду, а она – жертва во имя любви! »

Сказитель запел о могуществе опасности, она приходит вместе с войной и царит, превращая золотой песок в гнездо змей. Она возвеличивает каждый холм, наделяя его властью над жизнью и смертью. И берберам захотелось соседства смерти, оживляющей мёртвый песок. Сказитель пел о величии врага, которого ждут отовсюду, который, словно солнце, странствует с одного края света на другой, и неведомо откуда ждать его. И берберы возжаждали близости врага, чьё могущество окружило бы их, словно море.

В них вспыхнула жажда любить, они словно бы заглянули в лицо любви и вспомнили о своих кинжалах. Плача от радости, ласкали берберы стальные клинки – забытые, заржавленные, зазубренные, – но клинки для них были вновь обретённой мужественностью, без которой мужчине не сотворить мира. Клинок стал призывом к бунту. И бунт был великолепен, как пылающий огонь страсти.

Берберы умерли людьми.

 

XIII

 

Вспомнив о берберах, мы решили лечить моё умирающее войско поэзией. И вот какое случилось чудо – поэты оказались бессильными, солдаты над ними потешались.

– Лучше бы пели о всамделишном, – говорили они, – о колодце в нашем дворе и как вкусно за ужином пахнет похлёбка. А всякая ерунда нам неинтересна.

Так я понял ещё одну истину: утраченное могущество невозвратимо. Моё царство никого больше не вдохновляет. Прекрасные картины умирают, как деревья. Истощив возможность завораживать, они превращаются в пепел и удобряют другие деревья. Я отошёл в сторону, желая поразмыслить над новой загадкой. Да, видно, не существует в мире большей или меньшей подлинности. Существует большая или меньшая действенность. Я выпустил из рук волшебный узел, когда‑ то сливший дробный мир воедино. Узел ускользнул от меня и развязался. Теперь моё царство распадается будто само по себе. Но если буря обламывает ветки кедра, если суховей иссушает его древесину, если пустыня одолевает кедр, то не потому, что песок стал сильнее, – потому, что кедр перестал сопротивляться и распахнул ворота варварам.

Сказитель пел, а слушатели упрекали его в фальши. Патетика сказителя и впрямь звучала фальшиво, казалась отжившей и старомодной. «Неужто он и в самом деле влюблён до потери сознания во всю эту чепуху – в коз, овец, дома и пригорки? – интересовались мои солдаты. – Он что, всерьёз обожает речную излучину? Но что она по сравнению с ужасом войны? Она не стоит и капли крови! » Ничего не поделать, и мне показалось, что поэты кривили душой, что рассказывали малым детям дурацкие побасёнки, а дети смеялись над ними...

Мои генералы, дотошные и недалёкие, пришли ко мне с жалобой на сказителей. «Они не умеют петь! » – кричали генералы. Но я знал, почему фальшивят сказители: они воспевали бога, который умер.

А мои генералы, дотошные и недалёкие, стали задавать мне вопросы. «Почему солдаты не хотят воевать? » – спросили они, обижаясь за своё ремесло, как могли бы спросить: «Почему жнецы не хотят жать хлеб? » Вопрос их не имел смысла. Речь шла не о ремесле. И с безмолвной моей любвью я спросил по‑ другому: «Почему мои солдаты отказываются умирать? » И моя мудрость стала искать ответа. Нет, не умирают ради овец, коз, домов и гор. Всё вещественное существует, и ему не нужны жертвы.

Умирают ради спасения незримого узла, который объединил всё воедино и превратил дробность мира в царство, в крепость, в родную, близкую картину. Тратят себя ради целостности, ибо и смерть укрепляет её. Смерть, которая стала данью любви. Тот, кто неспешно тратил жизнь на добротную работу, что долговечнее человека, – на постройку храма, например, который будет шествовать сквозь века, – тоже согласится на смерть, если дробный мир покажется ему прекрасным замком и, влюбившись в замок, он захочет с ним слиться. Его примет большее, чем он сам. Он отдаст себя своей любви.

Но как согласиться отдать жизнь из выгоды? Выгоднее всего жить. Песни моих сказителей не будили в душе созвучий – значит, за кровь моим воинам платили фальшивой монетой. Их лишили возможности умереть во имя любви. Так зачем тогда умирать?

А тот, кто всё‑ таки шёл на смерть, повинуясь долгу, который стал непонятен, умирал в тоске: вытянувшись, он молчаливо смотрел тяжёлым взглядом, от отвращения став жестоким.

И я стал искать в своём сердце слова для нового поучения, чтобы вернуть себе моих воинов. Но понял: человека ведёт не логика и не мудрость, мне нужна новая картина, а картины творят художники и ваятели, заставляя камень и краски служить произволу своего творчества, и я стал молиться Господу, чтобы он мне открыл новую картину.

 

Всю ночь я бодрствовал среди моих воинов и слушал, как скрипит песок, неторопливо перемещая барханы. Ветер то завешивал луну красноватой дымкой, то сдувал её. Я слышал, как перекликаются дозорные, стоя по углам моего треугольного лагеря, и так пусты были их громкие безнадёжные голоса.

Я сказал Господу: «Нет у них больше крова... Слова истёрлись и износились. Берберы ни во что не верили, но вокруг них было мощное царство. Мой отец послал к ним сказителя, и его голосом заговорила мощь царства. За одну ночь всемогущее слово обратило их в нашу веру. Но сильными были не слова, а царство.

У меня нет сказителя, нет истины, нет плаща, чтобы быть пастухом, и теперь они начнут по ночам убивать друг друга ударом ножа в живот, бессмысленным, словно проказа. Как мне собрать их снова? »

 

Там и здесь возвышали голос пророки, и люди прислушивались к ним. Уверовавшие – пусть их было немного – воодушевлялись и во имя своей новой веры готовы были умереть. Но их вера не интересовала других. Веры враждовали между собою. Ненавидя инакомыслящих, каждый строил свой маленький храм, привычно деля всех на заблудших и праведных. И то, что не признавалось истиной, объявлялось заблуждением, а то, что не считалось заблуждением, становилось истиной. Но я‑ то знаю, что заблуждение не противоположность истины, оно тоже храм и выстроено из тех же камней, но по‑ другому. Сердце моё кровоточило, видя готовность людей умереть за миражи. Я молился Господу: «Открой мне истину, в которой поместились бы все их маленькие правды, которая укрыла бы их всех одним плащом. Чтобы из враждующих былинок я сотворил дерево, душа его одухотворяла бы всех и одна ветка росла бы благодаря мощи другой, потому что дерево всегда чудо сотрудничества и цветение под солнцем.

Неужели у меня недостанет сердца, чтобы приютить их всех? »

 

И настало время торжества торгашей. Время издевательств над добродетелями. Всё продавалось. Покупали невинность. Расхищали запасы, собранные мной на случай голода. Убивали. Но я не так простодушен, чтобы в разгуле страстей и порока видеть причину упадка моего царства. Я знаю, добродетели истощились, потому что умерло царство.

– Господи! – просил я. – Дай мне увидеть картину, которую они полюбили бы всем сердцем. И все вместе, благодаря усилиям каждого, становились бы сильнее и сильнее. Вот тогда у них появятся добродетели.

 

XIV

 

В безмолвии моей любви я казнил многих. И каждая смерть питала подземную лаву возмущения. Соглашаются с очевидным. Но очевидность исчезла. Никто уже не понимал, во имя какой из истин гибнет ещё и этот. И тогда Божьей мудростью мне было дано поучение о власти.

Внятность языка правит лучше, чем принуждение. Принуждение помогает обучить языку, который ничем не обусловлен извне, который не истинней и не лживей других, но просто говорит об ином. Однако если благодаря принуждению люди выучили язык, а он разобщил их, то никаким насилием ты не заставишь их жить вместе.

Много насилия в моём произволе. Многое я спрямляю.

Я принуждаю человека стать иным – более раскованным, просветлённым, благородным, усердным и цельным в своих устремлениях. Когда он становится таким, ему не нравится та личинка, какой он был. Он удивляется свету в себе и, обрадованный, становится моим союзником и защитником моей суровости. Оправдание моей суровости – в действенности. Она – ворота, и удары бича понуждают стадо пройти через них, чтобы избавиться от кокона и преобразиться. Преобразившись, они не смогут быть несогласными, они будут обращёнными.

Но что толку в суровости, если, пройдя через ворота и потеряв былого себя вместе с коконом, человек не ощутит за спиной крыльев, а узнает, что он – жалкий калека? Разве станет он воспевать искалечившую его суровость? Нет, он с тоской повернётся к берегу, который покинул.

Как горестно бесполезна тогда алая кровь, переполнившая реку!

И казни мои – знак того, что я не могу обратить казнимых в свою веру, знак, что я заблудился. И вот с какой молитвой обратился я к Господу:

– Господи! Плащ мой короток, я – дурной пастух, и народ мой остался без крова. Я насыщаю одних, но другие обижены мною...

Господи! Я знаю, что любая любовь – благо. Любовь к свободе и любовь к порядку. Любовь к достатку в семье и любовь к нищете и жертвенности. Любовь к науке, которая хочет всё рассмотреть, и любовь к вере, которая укрепляет слепотой. Любовь к иерархии, которая учит обожествлять, и любовь к равенству, которое учит делить всё на всех. К досугу, позволяющему созерцать, и к работе, не оставляющей досуга. К духовности, бичующей плоть и возвышающей душу, и к жалости, пеленающей израненную плоть. Любовь к созидаемому будущему и любовь к прошлому, нуждающемуся в спасении. Любовь к войне, сеющей семена, и любовь к миру, собирающему жатву.

Я знаю: противостоят друг другу только слова, а человек, поднимаясь ступенька за ступенькой вверх, видит всякий раз новую картину, и нет для него никаких противоречий.

Господи! Я хочу преисполнить моих воинов благородством, а храм, на который люди тратят себя и который для них смысл их жизни, переполнить красотой. Но сегодня вечером, когда я шёл с пустыней моей любви, я увидел маленькую девочку. Она плакала. Я повернул её к себе и посмотрел в глаза. Горе её ослепило меня. Если, Господи, я пренебрегу им, я пренебрегу одной из частичек мира, и творение моё не будет завершено. Я не отворачиваюсь от великих целей, но не хочу, чтобы плакала и малышка. Только тогда мир будет в порядке. Маленькая девочка – тоже крупица Вселенной.

 

XV

 

Трудное дело война, если она не неизбежность и не страсть. Мои генералы, дотошные и недалёкие, взялись за изучение хитроумных тактик, стремясь достичь победы раньше, чем начали воевать. Бог не воодушевлял их, они были только трудолюбивы и добросовестны. И конечно, их ожидало поражение. Я собрал их и стал учить:

– Вы никогда не победите, потому что ищете совершенства. Но совершенство годится только для музеев. Вы запрещаете ошибаться и, прежде чем начать действовать, хотите обрести уверенность, что ваше действие достигнет цели. Но откуда вам известно, что такое будущее? Вы никогда не победите, если прогоните художников, скульпторов и выдумщиков‑ изобретателей. Повторяю вам ещё и ещё раз: башня, город и царство подобны дереву. Они – живые, ибо рождает их человек. Человек уверен, что главное – правильный расчёт. Он не сомневается, что стены воздвигаются умом и соображением. Нет, их воздвигает страсть. Человек носит в себе свой город, он хранит его в своём сердце, как дерево – семечко. Вычисления, расчёты – оболочка его желания. Контур. Не объяснишь дерева, показав воду, минеральные соли и солнце, наделившие его своей силой. Не объяснишь города, сказав: «Своды будут стоять потому, что... вот расчёты строителей». Если город должен родиться, всегда найдутся расчётчики, которые правильно сделают расчёт. Но они только помощники. Если считать их главными и верить, что их руки создали город, ни одного города не вырастет больше в пустыне. Они знают, как строятся города, но не знают почему. Отправь неграмотного вождя вместе с его племенем покорять скудный и каменистый край, а потом навести – новый город будет сверкать на солнце тридцатью куполами. Ветвями кедра покажутся тянущиеся к солнцу купола. Покоритель загорелся страстью иметь город с тридцатью куполами и как средство, путь и возможность удовлетворить свою страсть нашёл столько расчётчиков, сколько нужно. Вы ничего не хотите, вы проиграете вашу войну, – сказал я моим генералам. – В вас нет одержимости. Вы утонули в разноголосице разумных решений. Посмотрите: увлекаемый собственной тяжестью, камень катится вниз по склону. Остановится он, только достигнув дна. Все пылинки и все песчинки, благодаря которым он обрёл свою тяжесть, стремятся вниз и только вниз. Посмотрите на воду в копани[3]. Напирая на земляные стенки, вода ждёт благоприятной случайности. Потому что случайность неизбежно возникнет. Не уставая, днём и ночью давит и давит на стенки вода. Она кажется спящей, но она живёт. И стоит возникнуть узкой трещине, как вода уже в пути. Она втекла в неё, обогнула, если получилось, препятствие и, оказавшись в тупике, вновь погрузилась в мнимый сон до новой трещины, которая откроет перед ней новую дорогу. Ни единой возможности не упустит вода. И неведомыми путями, какие не вычислит ни один вычислитель, утечёт просто потому, что весома, и вы останетесь без воды.

Ваша армия – вода, не перегороженная плотиной. А сами вы – тесто без закваски. Земля без семени. Толпа без желаний. Вы распоряжаетесь, а не увлекаете. Вы – несведущие свидетели. А тёмные силы, что напирают, да, напирают на стены царства, не станут дожидаться ваших распоряжений, – захлестнув, они погребут его под собой. Зато потом ваши ещё более бестолковые историки объяснят вам причины катастрофы и скажут, что противники одержали победу благодаря лучшей выучке, расчёту и военной науке. Но говорю вам: нет выучки, расчёта и военной науки у воды, сметающей плотины и затопляющей города людей.

Я занимаюсь будущим, как ваятель: он ударяет резцом по глыбе мрамора, высвобождая своё творение. Отлетает осколок за осколком, за которыми пряталось лицо бога. Кто‑ то скажет: «В мраморе уже был этот бог. Ваятель нашёл его. Нашёл, умея работать резцом». А я говорю вам: ваятель не рассчитывал и не находил. Он работал с камнем. Не капли пота, не блеск мелькающего резца заставили улыбнуться мрамор. Улыбаться умел ваятель. Освободи человека, и ему захочется творить.

 

XVI

 

Собрались мои генералы, дотошные и недалёкие. «Нужно разобраться, – сказали они, – почему у нас люди враждуют и ненавидят друг друга? » И генералы устроили судилище. Они выслушивали одних, выслушивали других, вникали в притязания тяжущихся и восстанавливали справедливость, возвращая положенное по закону одним и лишая других незаконного обладания. Но вот причиной раздора стала ревность. Генералы пытались выяснить, кто прав, а кто виноват. И ничего не могли понять, так безнадёжно запутывалось дело. Один и тот же поступок выглядел благородным в глазах одного и низким в глазах другого, великодушным и одновременно жестоким. Генералы засиживались до глубокой ночи, и чем меньше спали, тем больше тупели. Наконец они явились ко мне. «Всё это безобразие, – сказали они, – заслушивает одного – потопа! »



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.