|
|||
Глава X ВЗЯТИЕ ПЕЗАРО
Не более пятидесяти всадников — все, что осталось от отряда в сто двадцать человек, полчаса назад совершившего вылазку из замка, — возвращались назад по пустынным улицам города, жители которого попрятались по своим норам, как крысы в минуту опасности. Когда мы подъезжали к самым воротам замка, мне пришла в голову мысль, что во дворе нас будет встречать восторженная толпа; надо было срочно что-то придумать, чтобы избежать необходимости отвечать на приветствия, и я знаком подозвал к себе Джакомо. — Объявите всем, что я ни с кем не заговорю до тех пор, пока не вознесу хвалу Господу за нашу блистательную победу, — приглушенным голосом пробормотал я из-под забрала. — Как только мы пересечем мост, немедленно расчистите мне дорогу. Ничего не подозревавший албанец поспешил повиноваться, и, едва мост был опущен, он в сопровождении двух своих солдат оттеснил в сторону тех, кто спешил нам на встречу, включая мадонну Паолу и ее брата. — Дорогу! — выкрикивал он. — Дорогу светлейшему синьору Пезаро! Я беспрепятственно добрался до восточного крыла замка, спешился и, отмахнувшись от слуг, захотевших помочь мне разоружиться, в одиночестве поднялся по лестнице и постучался в дверь, за которой прятался синьор Джованни. Здесь меня уже ждали и немедленно впустили внутрь. Джованни все видел из окна своего кабинета; теперь его лицо пылало от возбуждения, и он весь дрожал, как осиновый лист, словно сам только что сражался с врагами. Однако заметив вмятины и бурые пятна на моих доспехах — немых свидетелей только что завершившегося кровавого побоища, — он отшатнулся от меня и слегка побледнел. Он принялся восхвалять мою доблесть, говоря об огромной услуге, которую я оказал ему, и о благодарности, которую он всегда будет испытывать ко мне. Он глубоко сожалел, что за все годы, которые я провел при его дворе, он только сегодня узнал, чего я стою на самом деле. Вполуха слушая его, я стащил с головы шлем и с грохотом уронил его на пол — на большее у меня не хватило сил. Догадавшись, в каком состоянии я вернулся, он поспешил ко мне. С его помощью я избавился от доспехов, а затем он принес огромный серебряный таз и золотой кувшин, из которого поливал меня ароматной розовой водой, пока я смывал с себя запекшуюся корку пыли и пота. Потом он подал мне золотой кубок, наполненный до краев янтарного цвета вином, выпив которое я почувствовал себя так, как если бы заново родился. И все это время он непрестанно разглагольствовал о моей храбрости, выбирая при этом настолько слащавые выражения, что меня едва не тошнило от них, — уж лучше бы он пригрозил мне дыбой, если я когда-нибудь разболтаю о сегодняшнем маскараде. Наконец настал черед вновь облачаться в черную с желтым пелерину и колпак с колокольчиками; делать было нечего: появись я сейчас в ином, непривычном для всех наряде, у придворных могли возникнуть подозрения. Джованни тоже понял это. — Потерпи еще немного, — попросил он, подавая мне жалкое тряпье. — Клянусь, скоро ты сможешь навсегда забыть об этом, и Бьянкомонте, как я тебе обещал, вновь станет твоим. Синьор Пезаро держит свое слово, — горделиво добавил он. — Всегда легко давать то, что больше не принадлежит нам, — мрачно ухмыльнулся я. Он побагровел от гнева. — Что ты имеешь в виду? — спросил он. — Через несколько дней здесь появится Чезаре Борджа со своей армией, и вы перестанете быть синьором Пезаро. Мне удалось спасти вашу честь. Но сделать большее я не в силах. — Я не собираюсь сдаваться! — горячо воскликнул он. — Я найду в Италии тех, кто поможет мне вышвырнуть захватчика вон отсюда. Вряд ли ты сам сомневаешься в этом, если выставил возвращение земель Бьянкомонте условием своего участия в схватке. На это я ничего не ответил; я лишь посоветовал ему не мешкая спускаться вниз к ждущей его толпе и подробно описал наиболее важные эпизоды только что закончившейся битвы. Он ушел, явно испытывая некоторую неловкость; впрочем, когда он удостоверился в том, что его искренне приветствуют не только придворные, но и солдаты, ни на секунду не усомнившиеся в своем полководце, его смущение быстро прошло. Я же остался в его кабинете и оттуда со смешанным чувством гнева и презрения наблюдал за ним. Почести, воздаваемые этому бесхарактерному трусу, не постыдившемуся облачить в свои доспехи придворного шута, должны были достаться не ему. Не он победил Рамиро дель Орка и тех, кто был с ним. И однако же в то время, как я прятался за бархатной шторой, чтобы меня никто не увидел, он улыбался, теребил свою бороду и выслушивал панегирик [Панегирик — в Древней Греции надгробная похвальная речь, в которой прославлялись подвиги умершего. В широком смысле — восторженная, нередко неумеренная похвала] — я без труда мог догадаться, какие именно слова были в нем, — с которым к нему обращалась мадонна Паола. Я всегда любил эффектные театральные жесты; вот и сейчас меня так и подмывало распахнуть окно и громогласно возвестить о том, что в действительности произошло сегодня на поле брани. Но чего я добился бы этим? Только одного: мои откровения непременно сочли бы очередной, причем неуместной, выходкой шута Боккадоро, за которую его следовало примерно выпороть на конюшне. Да, подобное поведение нельзя было бы назвать иначе, как безрассудным; если бы не ревность, охватившая все мое существо в тот момент, когда я увидел, с каким выражением в глазах мадонна Паола разговаривала с синьором Джованни, такие мысли никогда не пришли бы мне в голову. О Боже! Можно ли было представить себе ситуацию более нелепую: пребывающая в здравом уме и твердой памяти девушка влюбилась по ошибке. Ее сердце принадлежало тому, кто сочинял звонкие и возвышенные стихи в ее честь, а сегодня доказал свою храбрость в сражении, и этим человеком был я, а вовсе не тот ничтожный трус, на которого она смотрела с таким откровенным обожанием. Ну а раз так — завершил я свои невеселые размышления достойным шута философским утешением, — то любила она все-таки меня, и лишь чисто символически отдала свою любовь синьору Джованни. И я не стал распахивать настежь окно, чтобы рассказать правду тем, кто не желает ее знать, но как вы думаете, что я сделал? Я избрал иной, более тонкий способ отмщения. Я отправился к себе в комнату, вооружился пером и бумагой и сочинил пространную эпическую поэму в духе Вергилия [Вергилий (Публий Вергилий Марон, 70-19 гг. до н. э. ) — римский поэт, один из крупнейших в античном мире. Писал в разных жанрах, но главным его сочинением считается эпическая поэма «Энеида»], в которой воспел сегодняшнюю победу, мужество Джованни Сфорца и до мельчайших подробностей описал поединок с Рамиро дель Орка. Переполнявшая мое сердце желчь нашла правильный, с точки зрения поэзии, выход: из-под моего пера вышло самое совершенное произведение из всего, что до сих пор было создано мною. Вечером, когда в замке веселились так, как будто герцог Валентино никогда не существовал, я взял свою лютню и спустился в банкетный зал. Чтобы заявить о своем прибытии, я вспрыгнул на стол и ударил по струнам своего инструмента. В ответ раздался взрыв хохота и приветственные восклицания, — все пирующие находились в превосходном настроении и не прочь были послушать новую песню шута. Когда восстановилась тишина, я принялся декламировать, лениво перебирая струны лютни и лишь изредка позволяя себе взять аккорд, чтобы усилить драматизм того или иного момента. Из всех присутствующих один лишь Джованни Сфорца понимал, что я иронизирую; сперва он удивился, затем сильно помрачнел, но сумел, однако, сдержать свой гнев, о причине которого никто, кроме меня, и не догадался бы. Впрочем, остальным было не до него. Все смотрели на меня, затаив дыхание, и голубые глаза мадонны Паолы, сидевшей по правую руку от синьора Пезаро, расширились от восхищения. А когда я добрался до того места, где меч Рамиро дель Орка угрожал проткнуть не защищенное забралом лицо синьора Джованни, ее рот слегка приоткрылся и грудь взволновалась, словно исход поединка и жизнь любимого человека зависели от того, что я напишу в следующих строчках. В финале, которому я постарался придать характер григорианского хорала [Григорианский хорал — хоралом в католическом богослужении называется церковное хоровое пение. Григорианский хорал (григорианское пение) частично построен на традициях галльской народной и арабской музыки. По тональности восходит к греко-романской музыке. Римский папа Григорий I собрал бытовавшие до него в церковном обиходе мелодии, приказал внести в них исправления и мелодические переделки, после чего эти мелодии получили его имя. Для распространения введенного им музыкального канона Григорий I основал в Риме певческую школу], я воспел набожность синьора Пезаро, подробно остановившись на том, как, вернувшись с поля боя и даже не сняв изрубленных и окровавленных доспехов, он первым делом поспешил к себе в кабинет, чтобы воздать хвалу Богу за дарованную ему победу. То патетически возвышая, то понижая голос, я закончил свой «Те Deum» [Те Deum — название литургического гимна («Tе Deum laudamus» — «Тебя, Господа, хвалим»), написанного ритмической латинской прозой, который исполняется после чтения евангелий (officium lectiones) пo воскресеньям, кроме дней поста, праздникам и в особых случаях в качестве благодарения], и когда стихли последние звуки моей лютни, в зале поднялась настоящая буря аплодисментов. Мои слушатели повскакивали со своих мест и в едином порыве бросились ко мне. Я спрыгнул со стола, которым пользовался в качестве подмостков, и оказался окруженным ликующей толпой придворных, причем одна не в меру экзальтированная дама поцеловала меня прямо в губы, заявив при этом, что мой рот воистину золотой. Я видел, как мадонна Паола наклонилась к синьору Джованни, и ее глаза сияли от возбуждения и были полны слез, — видимо, моя поэма заставила ее заново пережить все перипетии баталии и еще сильнее разожгла ее любовь. От такого открытия мне едва не сделалось дурно, и я с радостью удалился бы так же незаметно, как и появился здесь, но меня подхватили на руки и понесли к столу, за которым восседал синьор Джованни. Он улыбался, но его лицо было очень бледным. Неужели мне удалось-таки задеть его за живое? Неужели что-то шевельнулось в его душе, и теперь стыд мешал ему смотреть мне в глаза? Великолепный Филиппо ди Сантафьор не спеша поднялся из кресла и повелительно помахал своей изящной белой рукой, требуя тишины. — Синьор Пезаро, — проговорил он своим приятным, мягким голосом, когда наступило относительное спокойствие, — я прошу у вас милости. Тот, кто годами терпеливо сносил бесчестье шутовского одеяния, неожиданно для всех нас оказался превосходным поэтом, благородством души и великолепием языка не уступающим несравненному Боярдо, а возможно, и самому Вергилию. Позвольте же ему навсегда расстаться с его чудовищным нарядом, и пусть он наконец-то займет положение, более подобающее тем, кто избрал своим поприщем возвышенное служение поэтической музе. Поверьте, настанет день, когда Пезаро будет гордиться, называя его своим сыном. Его слова были встречены оглушительными аплодисментами, и когда они наконец стихли, синьор Джованни с мастерством прирожденного актера блестяще воспользовался неожиданно предоставившейся ему благоприятной ситуацией. — Мне бы тоже очень хотелось, — начал он, словно соглашаясь с маркизом, — чтобы незаурядные способности Боккадоро нашли более достойное применение. И я очень опасаюсь, друзья мои, что, услышав его несравненную поэму, вы будете склонны преувеличивать значение подвигов, воспетых в ней. Я с радостью предложил бы ему награду, которую он заслуживает, — вздохнув, продолжал он, — но боюсь, что мои дни в Пезаро сочтены и время моего правления здесь подходит к концу. Враг стоит у порога, и нечего пытаться противостоять ему с горсткой храбрецов, которые сегодня обратили в бегство авангард его армии. Мне придется покинуть свой город, но моя честь спасена сегодняшней битвой, и теперь никто не посмеет сказать, что я бежал отсюда, объятый страхом. Я надеюсь, что мое отсутствие будет недолгим. У меня есть в Италии могущественные союзники, чьи интересы герцог Валентино в той или иной мере успел затронуть; к ним я и отправлюсь за помощью, а когда я вернусь — горе побежденным! Его последние слова потонули среди восторженных восклицаний. Давая выход своим эмоциям, мужчины выхватывали мечи из ножен и потрясали ими в воздухе, а женщины хлопали в ладоши и размахивали платками. Царственным жестом синьор Джованни вновь восстановил тишину. — Тогда Боккадоро и получит награду, достойную его таланта, но до тех пор я буду вынужден ограничиться лишь тем, что, по совету своего кузена, велю ему предстать перед нами в платье, приличествующем человеку столь выдающегося дарования. Итак, я наконец-то расстался со своим шутовским нарядом, а вместе с ним и с кличкой — «Боккадоро» — мог ли я, став придворным, согласиться, чтобы меня называли иначе, чем Ладдзаро Бьянкомонте? Увы, мне недолго довелось наслаждаться своим новым положением, поскольку через два дня после того памятного воскресенья двор синьора Джованни в Пезаро перестал существовать. Во вторник Джованни уехал в Болонью в сопровождении албанца Джакомо и горстки его людей, а также нескольких рыцарей, сражавшихся против отряда Рамиро дель Орка. Как потом мне стало известно, он уговаривал мадонну Паолу и ее брата отправиться вместе с ним, и я думаю, она уступила бы его настойчивым просьбам, если бы синьор Филиппо, который всегда похвалялся своим презрением ко всякого рода военным предприятиям, не воспрепятствовал ей. Он сказал, что женщине ее происхождения не подобает пускаться в бега в компании продажных наемников и сносить тяготы и лишения, которые, как он предрекал, в изрядном количестве выпадут на долю беглецов. Вдобавок он, ко всеобщему удивлению, заявил, что не боится Чезаре Борджа и постарается принять его со всем радушием, на которое окажется способен, чем заставил многих из тех, кто еще оставался в замке Пезаро, предположить, что в груди у женоподобного и жеманного синьора Филиппо билось храброе сердце. Однако сам Чезаре не спешил объявляться в Пезаро, и я тем временем перебрался из замка в Палаццо Сфорца, куда синьор Филиппо, неожиданно решивший принять участие в моей судьбе и вознамерившийся стать моим покровителем, пригласил меня погостить. Иногда к нам приходили известия от синьора Джованни: сперва из Болоньи, а затем из Равенны. Он сообщал, что собирается вернуться в Пезаро во главе трехсот солдат, которые ему как будто бы обещал маркиз Мантуи. Но, я думаю, это были всего лишь пустые слова, рассчитанные на то, чтобы произвести впечатление на мадонну Паолу, горевавшую о постигшей его судьбе, возможно, больше, чем он сам. Она могла часами говорить со мной о синьоре Джованни, о его поэтических способностях и воинских талантах, и мне удавалось с сочувственным видом выслушивать ее, хотя мою душу переполняли ревность и негодование. Так оно было лучше, уговаривал я себя, в самом деле лучше. Пусть я был уже не шутом Боккадоро, а поэтом Ладдзаро Бьянкомонте, однако еще не пришло время раскрывать ей глаза на труса, присвоившего себе лавры, которые по праву принадлежали мне. Накануне прибытия Чезаре я набрался смелости предложить синьору Филиппо отправить свою сестру в монастырь святой Екатерины, — памятуя о причине, вынудившей ее бежать из Рима, я опасался, что Чезаре может захотеть оживить прежние матримониальные планы своей семьи. Филиппо учтиво выслушал меня, в пространных выражениях поблагодарил за заботу о его сестре, но сказал, что, по его мнению, мое беспокойство было напрасным. — За те три года, что минули с тех пор, как папа принялся хлопотать о браке Паолы и Игнасио, благосостояние и влияние семейства Борджа выросли поистине фантастически, — пояснил он, — и теперь подобный союз вряд ли покажется ему привлекательным. Думаю, с этой стороны нам теперь ничто не угрожает, — заключил он. Возможно, я по натуре человек подозрительный и склонен выискивать низменные мотивы в поступках других людей, но я уловил совершенно иной смысл в заявлении синьора Филиппо и подумал, что теперь-то он с радостью породнился бы с вознесенным фортуной к высотам славы семейством Борджа. 29 октября двухтысячная армия герцога Валентино в образцовом порядке, свидетельствовавшем о строгости установленной в ней дисциплины, вошла в Пезаро. Толпы горожан высыпали на улицы встречать завоевателя, и среди них находился синьор Филиппо, предоставивший Палаццо Сфорца в полное распоряжение Чезаре, — похоже, что синьор Филиппо умел легко приспосабливаться к любым обстоятельствам. В тот же вечер Чезаре ужинал в узком кругу вместе с синьором Филиппо и его домашними: мадонной Паолой, двумя дамами ее свиты и тремя кавалерами, в числе которых оказался и я. Чезаре Борджа, чье имя наводило ужас на всех мелких князьков Италии, чьи дарования являлись предметом всеобщей зависти, — впоследствии переросшей сперва в ненависть, а затем в клевету, — мало изменился с тех пор, как мы с ним встречались три года назад в Риме, когда он был еще кардиналом Валенсии. Он не узнал меня — или сделал вид, что не узнал, а быть может, он просто не обратил внимания на человека, который когда-то явился к нему с просьбой принять его на службу. Как бы то ни было, ничто не мешало мне, молчаливо сидя за столом, исподтишка наблюдать за ним. Заботы, которые он взвалил на себя, сменив мантию кардинала на рыцарские доспехи, не прошли для него бесследно, но он держался с таким царственным достоинством и одновременно с таким обаянием, что, глядя на него, приходила в голову мысль: его крестные совершенно справедливо выбрали для младенца имя Чезаре — цезарь. Синьор Филиппо изо всех сил старался, развлекая своего знаменитого гостя, и его подобострастие подтвердило мои подозрения: он не только успел забыть о дружбе и гостеприимстве синьора Джованни, но и явно пытался привлечь внимание Чезаре к своей сестре. Но в то время герцога занимали проблемы, несравненно более серьезные, чем сватать богатую невесту своему кузену Игнасио. Думаю, только благодаря этому обстоятельству ужин не имел печальных последствий для мадонны Паолы. На другое утро Чезаре двинулся дальше, к Римини, оставив в Пезаро небольшой гарнизон и губернатора, который должен был править городом от его имени. Мне тоже больше нечего было делать в Пезаро: я окончательно убедился в том, что надеждам вернуть свои владения не суждено осуществиться в ближайшем будущем. Поэтому я выклянчил у синьора Филиппо позволение уехать отсюда, воспользовавшись тем предлогом, что вот уже шесть лет не виделся со своей матушкой. Он не особенно сопротивлялся моему намерению, но с мадонной Паолой все обстояло совсем иначе. — Ладдзаро, — воскликнула она, узнав о моем отъезде, — неужели и вы покидаете меня? А я считала вас своим самым преданным другом. Я рассказал ей о своей матушке и о сыновнем долге навещать ее и заботиться о ней, и она больше не пыталась отговорить меня от поездки домой. Затем я поблагодарил ее за дружбу, которой она возвысила меня в моих же собственных глазах, и поклялся, что, если когда-нибудь она решит призвать меня на помощь, ей не придется просить об этом дважды. — Вот кольцо, мадонна, — сказал я, протягивая ей подарок синьора Чезаре Борджа, — которое должно было вернуть мне доброе имя. Я считаю, что оно сослужило мне лучшую службу: именно с его помощью мы спаслись от преследователей на дороге в Кальи три года назад. — Ладдзаро, вы напомнили мне, сколь многим вам пришлось пожертвовать ради меня, причем без всякой надежды на вознаграждение, — с болью в голосе вскричала она. — Не принимайте это так близко к сердцу, мадонна, — ответил я. — Меня никогда не привлекала карьера военного, и я уже успел забыть о ней. Сохраните у себя кольцо, прошу вас; как знать, быть может, оно еще пригодится вам. — Я не могу, Ладдзаро, не могу! — воскликнула она, отшатнувшись от меня. — Пусть это кольцо будет вашим талисманом, мадонна. Если вы возьмете его, это станет для меня лучшей наградой за все то, что мне удалось сделать для вас, и я с легким сердцем уеду отсюда, — с этими словами я положил кольцо ей на ладонь. — А когда вам захочется посоветоваться со мной или просто иметь в трудную минуту рядом с собой друга, пошлите мне кольцо. Велите вашему посланнику привезти его и сообщить место, где вы находитесь, и я появлюсь перед вами так скоро, как лошадь сможет домчать меня. — Хорошо, — согласилась она, — в таком случае я уступаю вашей просьбе. Я всегда буду знать, что смогу рассчитывать на вас. — Мадонна, не преувеличивайте моих возможностей, — вздохнул я. — Они весьма и весьма ограничены. Но иногда случается, что и мышь может помочь льву. — А если мыши потребуется помощь льва, я пошлю за вами, мой верный Ладдзаро, — со слезами в голосе проговорила Паола. — Addio [Прощай (ит. )], Ладдзаро, — еле слышно добавила она затем. — Да хранит вас Бог и все Его святые. Я стану молиться за вас и сохраню надежду, что однажды вновь увижусь с вами, мой друг. — Addio, мадонна! — только и смог ответить я, и это были последние слова, которые я произнес перед тем, как торопливо покинул ее, скрывая охватившее меня волнение и с трудом сдерживая душившие меня рыдания.
|
|||
|